412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клим Ли » Обитель » Текст книги (страница 18)
Обитель
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:04

Текст книги "Обитель"


Автор книги: Клим Ли


Соавторы: Захар Прилепин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 42 страниц)

– У Мезерницкого именины, – шепнул Василий Петрович Артёму.

– Что ж вы! А я пустой, – озадаченно ответил Артём.

Василий Петрович покачал головой в том смысле, что ничего и не надо.

– Колесо истории едет мимо целых народов, а нас задело заживо, – отвечал Мезерницкий владычке. – Мы лечим раны, – и снова показал на радужный стол и покачивающиеся напитки.

– …Переехало! – в тон Мезерницкому добавил Граков, видимо, имея в виду колесо истории.

– Нас всех намотали на это колесо, – продолжал Мезерницкий, степенно кивнув Гракову в знак согласия. – Не поймёшь, где голова, где зад, руки-ноги торчат в разные стороны, один глаз вытек, другой всосало в черепушку, и он там плавает, между мозгом и носоглоткой, боясь выглянуть наружу, но!.. Но, друзья мои!

– Вы лошадь погоняете, голубчик? – ласково спросил Василий Петрович Мезерницкого.

– Нет! – очень серьёзно ответил Мезерникий. – Но ставлю разделительное – “но”! Потому что всю свою юность мы проговорили о народе. О народе – как о туземцах. О его величии и его судьбах. О его непознанности. Мы даже идею Бога, – тут Мезерницкий быстро взглянул на владычку, – познали и обрушили, но до народа так и не добрались. И вот оно! Состоялось место встречи! Место встречи народа – и Серебряного века! Серебряный век издыхает, простонародье – просыпается. Что мы должны сделать? То, что не сделали толстовцы и народники, – вдохнуть дух просвещения в туземные уста и – уйти с миром.

– Мировоззрение Мезерницкого несколько противоречиво, – с мягкой улыбкой сказал Василий Петрович. – Не далее как в позапрошлый раз он говорил, что аристократия, и даже ясней выражаясь – белогвардейцы и каэры, – в силу своего естественного превосходства способны постепенно заменить большевиков. По той простой причине, что большевики мало что умеют, а раздавленная и обесчещенная аристократия умеет всё – что легко доказать, наблюдая управленческие кадры Соловецкого лагеря, где, как выражался Мезерницкий, одни “наши”.

– …Да, всё меняется, – согласился Мезерницкий. – Человек меняется, я меняюсь, идёт постоянный обмен веществ, целые народы меняют кровь на кровь, око на око, огонь на огонь – что вы хотите от меня? Всё течёт! Я тоже теку.

Произнося речь, Мезерницкий исхитрялся глазами показывать Артёму на напитки: этот? Или этот? Что предпочтёте?

– Да любой! – сказал Артём вслух. – Всё одно!

– Не скажите, – ответил Мезерницкий и налил Артёму что-то зелёное.

– Я одного не понял, – сказал Василий Петрович. – Отчего ж дух просвещения надо вдохнуть именно здесь? Неужели ж нет другого, более удобного места в России?

– Нет! – уверенно и даже чуть тряхнув головою, ответил Мезерницкий. – Здесь мы – уста в уста. Там красноармеец, пролетарьят, беспризорник – любой из них убежит, спрячет голову матери или жене в подол, в мох, в корневища – как ты его лицо обернёшь к себе? А здесь – всюду его лицо, куда ни дыхни.

– Вы ведёте разговор… как акробат, – с некоторым – впрочем, добрым – разочарованием сказал Василий Петрович.

– Здесь происходит исход не только Серебряного века, – будто бы не услышав, а на самом деле отвечая на сказанное, говорил Мезерницкий. – Здесь заканчивают свой путь последние Арлекино. Последние денди. Взгляните, к примеру, на эти болотные сапоги, – и Мезерницкий указал на сапоги Артёма, одновременно чокаясь с ним.

– Прекратите, слышите, – с улыбкой попросил Артём, удивлённо чувствуя, что краснеет. – Я не нарочно…

– Хорошо, хорошо, – поспешно согласился Мезерницкий и поискал глазами, кого бы привести в качестве примера: владычка Иоанн не очень подходил. Граков – тоже нет. Василий Петрович… увы.

Пример явился, как заказывали.

Артём сразу вспомнил, кто это и как его зовут – Шлабуковский, артист. Это он лежал с лихорадкой в больнице и объяснил Артёму, что ему который день ставят градусник с чужой температурой. Вернее сказать – с его, Шлабуковского…

Но это был другой человек! Во-первых, он был в чёрных перчатках с белыми стрелками. Во-вторых, с тростью. В-третьих, в ботинках с замшевым верхом и отличных, от портного, брюках. Наконец: в твидовом пиджаке.

– Вы опять вынесли на себе весь театральный реквизит, душа моя, – сказал Мезерницкий.

Шлабуковский равнодушно, со скрытым весельем отмахнулся. Похоже, он тоже узнал Артёма.

– Ну, что, спа́ла температура? – спросил Шлабуковский.

– У нас же общая температура, – ответил Артём. – Судя по вам, спа́ла!

Шлабуковский почти беззвучно захохотал, кажется, очень довольный шуткой. Артём никогда не видел такой смех – неслышный, но заразительный.

– Шлабуковский, прекратите ваш припадок удушья; когда вы наконец научитесь смеяться вслух, – донимал его Мезерницкий, но, похоже, они были настолько дружны, что вправе были не обращать друг на друга внимания.

– У вас там шарлотка подгорает, – сказал Шлабуковский с большим достоинством и поставил трость в угол, положив сверху перчатки.

– Чёрт! – сказал Мезерницкий по поводу шарлотки; владычка Иоанн перекрестился, Мезерницкий выпил залпом свою дрянь, Артём понял, что ему тоже пора, но спросил у Шлабуковского: “А вы?” – тот оглядел стол и ответил: “Чуть позже!” – с таким видом, словно через семь минут должны будут принести его любимое шампанское 1849 года.

Артём выпил. Чувство было такое, словно ему плеснули в рот и заодно в глаза краску, перемешанную с кислотой, – это не глоталось, но жгло и душило.

Некоторое время он пребывал в лёгкой уверенности, что сейчас умрёт.

Открыл рот, попытался выдохнуть: воздух исчез.

Чудом появился Мезерницкий, будто знавший заранее, чем дело закончится, – в руках он нёс сразу четыре кружки ячменного кофе.

– А вот, а вот, – засуетился он около Артём. – А запить. А остыл уже.

Артём скорей сделал глоток: разбавил краску.

Но, удивительно, воздух едва начал проникать, а на душе уже становилось теплее и будто бы чище.

Владычка Иоанн смотрел на него, как на родное дитя, и, едва Артём вздохнул – батюшка и сам задышал.

Он обладал удивительным качеством – ни с кем не разговаривая, поддерживать всякий разговор: настолько полным понимания и вовлечённости был его взгляд.

Мезерницкий опять ушёл и вернулся с блюдом, на котором располагалось что-то пышное и очень ароматное, несмотря на то, что чуть подгоревшее, – видимо, та самая шарлотка.

– Бог ты мой, а я и не поверил, – всплеснул руками Василий Петрович. – Думал, шутка. Как же вы её приготовили, голубчик?

– На Соловках, как мы знаем, возможно всё, – отвечал Мезерницкий, ставя блюдо на стол, который поспешно пришлось освобождать – бутылки и склянки разноцветно зависли на вытянутых руках гостей, по-птичьи подыскивая себе место, – и лишь когда всё спиртное и съестное обрело некоторый покой, честно рассказал: – Купили сушеную дикую грушу, Василий Петрович, – уже полдела. Нашли масло и повидло. Тюлений жир. Наконец, чёрные сухари. И вот вам – угощайтесь. Артём, ещё по одной? Тут все непьющие.

– Под шарлотку я всё-таки рискнул бы, – сказал Василий Петрович.

– Ну так рискнём! – сказал Мезерницкий и налил себе с Артёмом по второй, а Василию Петровичу – прорывную.

– Артём, – сказал Василий Петрович чуть патетично, хотя в глазах его было наглядное лукавство, – мы с вами столько…

– …Ягод съели, – подсказал Артём.

– Да, – согласился Василий Петрович, будто бы даже охмелевший заранее. – И ни разу ещё не выпили. Непорядок!

– Выпьем не раз ещё, – сказал Артём, тоже немного – насколько умел – расчувствовавшийся.

– Думаете? – очень серьёзно спросил Василий Петрович, словно Артём знал нечто, ему неизвестное.

– Думает! – ответил за него Мезерницкий, уставший их ждать со стаканом в руке. – Ergo bibamus! – и сам себе перевёл с латыни: – Следовательно, выпьем!

И выпил.

Артём во второй раз потерял воздух и снова застыл в его ожидании. Василий Петрович на удивление легко перенёс употребление ещё более, казалось бы, злого, в чёрных лохмотьях напитка, и поспешно искал младшему товарищу кружку ячменного кофе, заодно самовольно отломил ему – но не себе! – кусочек ещё не тронутой шарлотки.

Тем временем Мезерницкий заставил всех на минуту задуматься.

– Знаете ли вы, мои образованные друзья, что выражение “ergo bibamus” – “следовательно, выпьем” – позволяет прекратить любой спор и любую фразу превратить в тост?

Артём сначала выпил глоток кофе, а потом уже попытался осознать смысл сказанного. Внутри его песочными волнами осыпалось сознание и подступал тяжёлый хмель.

– Граков, будешь пить? – спросил Мезерницкий как бы в качестве примера, подтверждающего его слова.

– Вы же знаете, я не пью, – сказал Граков чуть напуганно.

– …Я не пью, ergo bibamus! – завершил Мезерницкий и действительно ещё разлил по одной.

– Милый ты мой, дай же ты ребёнку отдышаться, как с цепи сорвался! – не удержался тут владычка Иоанн.

– Да! – осушив третью, воскликнул Мезерницкий. – Именно!…С цепи сорвался, ergo bibamus!

Все захохотали, и владычка тоже тихо засмеялся, прикрывая глаза рукой.

– Так решительно не получится разговаривать, – пожаловался со слезой в лукавом голосе Василий Петрович и, естественно, тут же попался на крючок.

– …Решительно не получится разговаривать, ergo bibamus!

Пришлось пить ещё одну.

Все застыли, как дети в игре, переглядываясь и сдерживая смех; у Артёма внутри неожиданно стало сладко-сладко: и Эйхманис, и красноармеец Петро, и тюк с одеждой, и десятник Сорокин с потными подмышками, и эта сука ушли сначала далеко-далеко, а потом всё та же сука, перевернувшись в мягком и чарующем воздухе, вернулась обратно, и он неожиданно почувствовал её запах, и её дыхание, и её обветренные губы…

Остальные между тем пытались найти хоть какое-то слово, которое не способно было бы привести к немедленному употреблению радужного алкоголя.

Мезерницкий, то ли сурово, то ли смешливо, осматривал гостей, как бы пребывая в засаде, но одновременно нарезая шарлотку. Ногти у него на этот раз, заметил Артём с удовлетворением, были чистые и стриженые.

“Именины же!” – пояснил он себе.

Владычка Иоанн, кажется, готов был прочесть молитву перед принятием совместного ужина, но, видимо, всерьёз опасался немедленно услышать про ergo bibamus.

– Как я вас, – строго, но с иронической, всех расслабившей модуляцией в голосе сказал Мезерницкий. – Говорить, однако, можно о чём угодно! Просто результат любого спора предопределён!

И все разом, будто желая вдосталь наобщаться, пока их не поймали за рукав, заговорили.

* * *

– …Я был в Крыму: ещё дамы, ещё эполеты, но ничего этого уже нет, эта жизнь умерла!.. Есть мёртвые города – где уже никто не живёт и лишь руины. А это был мёртвый город с живыми людьми! – говорил Мезерницкий, который как-то странно пьянел: как будто его обволакивало тёплое, чуть туманное облако – оно глушило любые звуки, и каждое слово давалось ему с некоторым трудом. – Грустно? Грустно! Но отчего же нам не грустить сейчас – всего этого тоже скоро не будет.

– Чего? – не понял Шлабуковский.

– Всего, – и Мезерницкий развёл руками. – Рот, баланов, леопардов, десятников, Эйхманиса… ничего! Вы не понимаете, что мы из одного мифа тут же перебрались в другой? Троя, Карфаген, Спарта… Куликовское поле, Бородино, Бастилия… Крым, Соловки. Понимаете?

– Я не хочу в миф, – сказал Шлабуковский. – Я хочу в кроватку с шишечками. И рисованными амурами в голове. И чтоб я в пижаме… Тем более я не вижу никакой разницы между Крымом и Соловками. По-моему, Крым в момент прорыва туда большевиков и махновцев оторвало от большой суши, какое-то время носило по морям и вот прибило сюда. Публика примерно та же самая, только она забыла уплыть вовремя в Турцию.

– Вы, Шлабуковский, анархист и мещанин в одном лице, – сказал Мезерницкий. – Хотя, с другой стороны, кем ещё нужно быть, чтоб пойти в артисты.

Граков рылся в книжках на полочке.

Василий Петрович сидел за столом и задумчиво жевал – что-то не более травинки величиной.

Артём забрался с ногами на лежанку Мезерницкого, сняв сапоги, в которых было чересчур жарко, и внимал одновременно и Шлабуковскому, и владычке Иоанну, который только что всё-таки пригубил рюмку чего-то лилового.

– Церковь – человечество Христово, а ты вне церкви, ты сирота, – тихо говорил владычка Иоанн. – Верующий в Христа и живущий во Христе – богочеловек. А ты просто человек, тебе трудно.

Артём слушал владычку, и ему казалось, что голова его очищается, как луковица – слой за слоем… и сначала было легко, всё легче и легче, как будто он научился дышать всем существом сразу, и всё вокруг стало прозрачнее… но одновременно нарастала тревога: что там, внутри у него, в самой сердцевине – что?

Вот ещё одно слово владычки, для которого Артём был как на ладони – и вот ещё одно, и вот ещё третье, – а вдруг сейчас последний лепесток отделят – а там извивается червь? Червь!

Будто бы беду отвели – так чувствовал Артём, – когда Мезерницкий, похоже, умевший, невзирая на своё облако, одновременно и говорить, и слушать, вдруг оставил свою тему и перебил владычку:

– А я вот иногда думаю, отец Иоанн: какое христианство после такого ужаса?

Владычка Иоанн чуть устало, но очень миролюбиво посмотрел на Мезерницкого. Глаза у владычки были совсем засыпающие: умаялся, бедный.

– А первохристиане что? – спросил он негромко, но таким тоном, словно первохристиане только что были где-то здесь. – Их рвали львы. А Христа что? Его прибили гвоздями! А он – сын Бога! Бог отдал сына.

– Вся Россия друг друга прибивала гвоздями, – сказал Мезерницкий. – Она теперь не хочет в Бога верить. Пусть Бог верит в неё, его очередь.

Владычка через силу улыбался, словно смотрел на свое чадо – которое расшалилось, но сейчас успокоится.

– А Он верит, Он верит, – согласился владычка. – Его очередь – всегда, Он и не выходит из очереди. Сказано: любяй душу свою – погубит ю, а ненавидяй душу свою – обрящет ю. Россия свою душу возненавидела, чтоб обрести.

– А она обретает, – вдруг взял на тон, а то и на два выше Мезерницкий. – Обретает! – даже Граков обернулся на этот голос, а Василий Петрович перестал жевать травинку.

Мезерницкий сделал такое движение двумя руками, словно разорвал это самое невидимое облако и вылез наконец наружу, вспотевший и замученный.

– Батюшка у нас книг не читает. В России попы вообще книжность не очень любят, поскольку она претендует на то место, что уже занято ими… на место, откуда проповедуют, – сказал Мезерницкий очень чётко, Василий Петрович на слове “попы” поднял посуровевшие глаза и всё-таки смолчал. – Но тем не менее Россия уже сто лет живёт на две веры. Одни – в молитвах, другие – окормляются Пушкиным и Толстым. Граков, что там у тебя? Толстой или Пушкин? Тургенев? И Тургенев хорошо! Потому что беспристрастное прочтение русской литературы, написанной, между прочим, как правило, дворянством, подарит нам одно, но очень твёрдое знание: “Мужик – он тоже человек!” Самое главное слово здесь какое? Нет, не “человек”! Самое главное слово здесь – “тоже”! Русский писатель – дворянин, аристократ, гений – вошёл в русский мир, как входят в зверинец! И сердце его заплакало. Вот эти – в грязи, в мерзости, в скотстве – они же почти как мы. То есть: почти как люди! Смотрите, крестьянка – она почти как барышня! Смотрите, мужик умеет разговаривать, и однажды сказал неглупую вещь – на том же примерно уровне, что и мой шестилетний племянник! Смотрите, а эти крестьянские дети – они же почти такие же красивые и весёлые, как мои борзые!.. Вы читали сказки и рассказы, которые Лев Толстой сочинял для этого… как его?.. для народа? Если бы самому Толстому в детстве читали такие сказки – из него даже Надсон не вырос бы!

– Вы к чему ведёте? – спросил Василий Петрович несколько озадаченно.

– А вы подождите, Василий Петрович, – ответил Мезерницкий. – Ergo bibamus нас всё равно ждёт, оно неизбежно. Пока же – о Толстом, и то в качестве примера. Можно Толстого сменить на Чехова; Граков, поставьте книгу на место, хватит её жать, – такая же история. Чехов – он вообще никого не любит; но всех он не любит, как людей, а мужик у него – это сорт говорящих и опасных овощей… это что-то вроде ожившего и злого дерева, которое может нагнать и зацарапать. Наши мужики ходят по страницам нашей литературы – как индейцы у Фенимора Купера, только хуже индейцев. Потому что у индейцев есть гордость и честь – а у русского мужика её нет никогда. Только – в лучшем случае – смекалка… А чести нет, потому что у него в любую минуту могут упасть порты – какая тут честь.

– И всё-таки? – спросил Василий Петрович, которому монолог Мезерницкого с самого начала не нравился.

– Большевики дают веру народу, что он велик! – сказал Мезерницкий, явно сократив себя – слов у него в запасе было гораздо больше. – И народ верит им. Большевики сказали ему, что он не “тоже человек”, а только он и есть человек. И вы хотите, чтоб он этому не поверил? Беда большевиков только в одном: народ дик. Может, он не просто человек, а больше, чем человек – только он всё равно дикий. По нашей, конечно же, вине – но это уже не важно. Что делать большевикам? Понятно что – не падать духом, но сказать мужику: мы сейчас вылепим из тебя то, что надо, выкуем. Мужик, естественно, не хочет, чтоб из него ковали. Его, понимаете ли, секли без малого тысячу лет, а теперь решили розгу заменить на молот – шутка ли. Однако уже поздно. Сам согласился.

– Мы-то здесь при чём, голубчик? – спросил Василий Петрович.

– Мы? – искренне удивился Мезерницкий. – Мы вообще ни при чём – нас уже нет. Мы сердимся на немца-гувернёра, что он кричит на нас: как он смеет? Вот бы его убить! Мы бегаем по лугу и ловим сачком бабочек. Потом они лежат и сохнут в коробках, забытые нами. Мы совращаем прислугу и не очень стыдимся этого. Мы воруем папиросы из портсигара отца… Мы – в эполетах, и заодно лечим триппер – в этом самом своём Крыму, в жаре, голодные, больные предсмертной леностью мозга… и всё собираемся взять Москву, всё собираемся и собираемся, хотя ужасно не хочется воевать – как же не хочется воевать, боже ты мой. Тем более что индейцы победили нас – у них оказалось больше злости, веры и сил. Индейцы победили – и загнали нас в резервацию: сюда.

Мезерницкий сел и очень твёрдой рукой разлил по стаканам – во все стаканы разное.

Артём подумал: отчего же молчит владычка, повернулся в его сторону – а он спит.

Некоторое время Артём смотрел на него с нежностью, пусть и хмельной, иначе никогда бы не посмотрел так, и владычка вдруг открыл глаза – будто почувствовал, что на него смотрят.

В то же мгновение, как его глаза открылись, владычка улыбнулся Артёму – словно доброе к нему отношение только и ждало, чтоб проявиться, и с трудом пережидало батюшкин сон.

Владычка быстро перекрестился и, приговаривая: “…Пора, пора, не встану завтра…” – тихо поднялся – с таким видом, словно вокруг всё было в стекле, и нужно было исчезнуть как можно тише, – Мезерницкий, набрав воздуха, продолжил в это время что-то говорить, выбрав почему-то Гракова в качестве слушателя; тот поддакивал на разные лады: “Есть смысл!.. Да-да… Безусловно!.. Отчего бы и нет!..”

“У владычки, – думал Артём, – наверняка было в запасе множество чудесных слов в ответ – но не было смысла тратить их на пьяных и разбитых людей”.

“Заплутавшие мои, милые…” – вот о чём говорил весь извиняющийся и тихий вид владычки.

– Вот только не надо думать, что у меня бред, – сказал Мезерницкий, даже не провожая взглядом владычку, но обращаясь уже ко всем.

– А никто так и не думает, – ответил Шлабуковский. – Мне тоже налей.

– …А мужика тоже будут перековывать в лагере? На воле нельзя? – спросил Артём, едва владычка ушёл: при нём он не хотел участвовать в споре.

– А много ты видел на Соловках мужиков? – спросил Мезерницкий. – Большевики ждут, что мужик и так их поймёт… Если не поймёт – его сюда привезут доучивать… Поймёт сам – ему же лучше. Но в любом случае, Тёма, ковать привычней в кузнице. Ergo bibamus!

* * *

– Эти разговоры – они болезненные… Рваные! Но цените их, Артём. Они были в Петербурге. Иногда были в Москве, но реже… Теперь они есть только здесь, и больше их нигде не будет… – говорил Василий Петрович по дороге назад, провожая Артёма. – …Какая подлая изжога от этих напитков…

– А владычка? – спросил Артём то, что ещё в прошлый раз собирался спрашивать. – Почему он с вами? Разве ему это нужно?.. – Артём поискал нужное слово и, не найдя, добавил: —…По чину?

– Ему-то? – усмехнулся Василий Петрович. – Нет, это нам всю жизнь было не по чину… Ты знаешь, когда я был ребёнком, и отец – а отец мой был барин, хоть и промотавшийся, – когда он приглашал батюшку в наш барский дом исполнить службу, после службы священника за общий стол не сажали. Ни у нас, ни у соседей, нигде – не са-жа-ли! Это было – моветон. Его кормили отдельно… Закуску выносили, даже рюмку водки иной раз. И он там ел, один – как дворня… Я уж не говорю про петербургские среды: туда было легче привести чёрта на верёвке – о, все бы обрадовались необычайно, – чем батюшку… Мы все умели – и желали! – разговаривать без попа… а теперь хотим при нём, с ним, вот как повернулось! Чтоб он слышал нас! И жалел!

Василий Петрович о чём-то задумался, но потом другая мысль увела его в сторону, и он, побежав за ней, тут же об этом заговорил вслух:

– Однако я скажу: у Мезерницкого семь пятниц… на неделе. Никогда не поймёшь, в чём суть его отношения. Он последовательно говорит взаимоисключающие вещи.

– …А он в чём-то прав, – задумчиво сказал Артём; его слегка мутило, но с этим можно было справиться, – …о кузнице, к примеру.

Василий Петрович встрепенулся, словно он птица и в него бросили камнем, но ещё непонятно кто.

– Можно иначе сказать – это лаборатория, – продолжил Артём чужими, недавно слышанными словами, хотя жест Василия Петровича заметил.

– Тёма, душа моя добрейшая, о чём ты, никак не пойму, – сказал Василий Петрович, остановившись.

Артём пожал плечами и прямо посмотрел на Василия Петровича.

– Артём, а вы были в цирке? – спросил Василий Петрович. – Нет?…Я к тому, что это не лаборатория. И не ад. Это цирк в аду.

Помолчал и добавил:

– Фантасмагория.

– Я общался с Эйхманисом, – сказал Артём очень спокойно. – Он говорит много разумных вещей. И видит всё с другой стороны.

– Это да, – с некоторой уже издевательской готовностью согласился Василий Петрович. – А вы-то со своей видите, Тёма?

– Не надо горячиться, Василий Петрович, вы сами отлично знаете, что я вижу.

– Я? – искренне удивился Василий Петрович. – Я думал, что знаю, да. Но теперь не уверен! Что вы вообще делаете рядом с Эйхманисом? Вы никогда не слышали такой поговорки: “Близ царя – близ смерти”?

Артём молча смотрел в глаза Василию Петровичу и не отвечал.

– Хорошо-хорошо-хорошо, – неизвестно с чем соглашался Василий Петрович. – Просто расскажите мне, что он говорил, вкратце… А? Что-нибудь о перековке? Переплавке?

Артём по-прежнему молчал.

– Я, естественно, не знаю точно, но могу догадаться, – сказал Василий Петрович шёпотом: на улице хоть и был вечер, но по двору ещё ходили туда и сюда лагерники и красноармейцы. – Зато я точно знаю, что он вам не говорил, – здесь Василий Петрович взял Артёма за плечо, сказал: “Отойдём”, – и буквально придавил его к ближайшей стене.

Над головой Артёма была полукруглая арка из белого камня, за спиной – огромный валун стены, пахнущий водой, травой, огромным временем, заключённым внутри него.


– Обсуждали вы такие темы, как посадка заключенных в одном белье в карцер, представляющий собой яму высотой не более метра, потолок и пол которой выстланы колючими сучьями? – спросил Василий Петрович, дыша Артёму в лицо. – Эйхманис сообщил вам, что лагерник выдерживает не более трёх дней, а потом – дохнет? Рассмешил он вас шуткой про дельфина? Это когда лагерники, услышав красноармейскую команду “дельфин!”, должны прыгать, допустим, с моста – если их ведут по мосту – в воду. Если нет моста, надзор порой расставляет лагерников на прибрежные валуны – и те, заслышав команду, ныряют. И хорошо, если на дворе август, а не ноябрь! А если не прыгают – их бьют, очень сильно, а потом всё равно кидают в воду!.. Не вспомнил Фёдор Иванович, что на местных озёрах лагерников в качестве наказания заставляют таскать воду из одной проруби в другую? Не рассказал, как тут, в Савватьевском скиту, жили политические – те самые, что вместе с большевиками устраивали их революцию, а потом разошлись во взглядах и сразу угодили на Соловки. Да, они тут не работали, да, только устраивали диспуты и ссорились. Однако, когда политические однажды отказались уходить раньше положенного срока с вечерней прогулки – наше руководство подогнало красноармейский взвод, и дали несколько залпов по живым, безоружным людям! Героям, говорю я вам, их же собственной революции!.. Вы, Артём, каким-то чудом избежали общих работ, уже которую неделю занимаетесь чёрт знает чем и перестали понимать очень простые вещи. Напомнить их вам? Думаете, если вас больше не отправляют на баланы, значит, никто не тягает брёвна на себе? Думаете, если вам хорошо – всем остальным тоже стало полегче? Здесь люди – у-ми-ра-ют! Каждый день кто-то умирает! И это – быт Соловецкого лагеря. Не трагедия, не драма, не Софокл, не Еврипид – а быт. Обыденность!

Василий Петрович всё сильнее сдавливал плечо Артёма, потом вдруг расслабил пальцы, убрал руку и отвернулся.

Ещё с полминуты они молчали.

– …Да и вас самого тут чуть не зарезали, – донельзя усталым голосом сказал Василий Петрович. – Чуть не затоптали насмерть. Как же так?

– Это не всё, – вдруг сказал Артём. – Он говорил про другое. Он говорил, что мы сами… мы сами себя. И я вижу, что это так.

Василий Петрович быстро обернулся, и глаза его были расширены и едва ли не блестели.

– Мы сами себя – да! – разом догадавшись, о чём речь, продолжил Василий Петрович. – Но зачем же он поставлен над нами началом? Чтоб мы сами себя ещё больней мучили?

Где-то поблизости болезненно крикнула чайка, словно ей наступили на хвост, а несколько других заклекотали в ответ.

Василий Петрович упёрся двумя руками в стену возле головы Артёма и нависал над ним.

Артём чуть склонил голову в сторону: смотреть нетрезвому, взрослому, раздражённому, под пятьдесят лет мужчине в глаза – не самое большое удовольствие в жизни.

Отвечать больше не хотелось.

Свистящим шёпотом, будто его озарило, Василий Петрович воскликнул, вдруг перейдя на “ты”:

– Да ты попал под его очарование, Артём! Это несложно, я сам знаю! Но ты помни, умоляю, одно: Эйхманис – это гроб повапленный! Знаешь, что это такое? Крашеный, красивый гроб – но внутри всё равно полный мерзости и костей!

Артём наконец поднял руку и высвободился, почти оттолкнув Василия Петровича.

Он стоял в шаге от него, рассматривая съехавшую набок неизменную кепку товарища.

– Я любил тебя за то, что ты был самый независимый из всех нас, – сказал Василий Петрович очень просто и с душой. – Мы все так или иначе были сломлены – если не духом, то характером. Мы все становились хуже, и лишь ты один здесь – становился лучше. В тебе было мужество, но не было злобы. Был смех, но не было сарказма. Был ум, но была и природа… И что теперь?

– Ничего, – эхом, нежданно обретшим разум, ответил Артём.

А что он ещё мог ответить.

Поискал глазами, где его рота, и резко направился туда. Через два шага его всё-таки вырвало. Артём даже не остановился, лишь переступил через гадкую лужу, вытер губы рукавом – от рукава ужасно пахнуло одеколоном и желудочным соком – и поспешил к своему корпусу.

Чайки гурьбой слетелись клевать то, что осталось после Артёма.

* * *

Утром пришёл красноармеец, сказал: “Собирайся!”.

Артём спал плохо и мало, проснулся до зари и долго лежал лицом к стене, не шевелясь. Сначала пытался не думать – ничего не вышло, потом пытался думать – тот же результат.

Пока Осип собирался на работу, Артём делал вид, что спит.

– Что ж так пахнет духами, – несколько раз спросил Осип, нюхая воздух. – Артём! Артём, спишь?.. Или одеколоном?

“Нет, бля, не сплю – дрова рублю”, – мысленно отвечал Артём, желая Осипу, как в той приговорке, осипнуть и вообще провалиться к чёрту.

…И потом красноармеец.

Артём сидел на лежанке, пытаясь по его виду понять, что же теперь случится.

Ничего понять было нельзя, пришлось собираться.

О, эти болотные сапоги.

Красноармеец внимательно смотрел, как Артём их надевает.

Женские чулки Артёму было бы менее противно натягивать.

“Что он так смотрит, – думал Артём. – Может, он собирается снять их с меня сразу после расстрела?..”

Иной раз такими мыслями Артём себя удивительным образом взбадривал, но тут получилось едва ли не наоборот: его вдруг снова затошнило, руки потеряли крепость, сапоги не лезли, и не лезли, и не лезли – это был смех и позор какой-то…

Артём встал – носок так и не пробрался вовнутрь, несколько шагов он прошёл, как хромой конь.

– Натяни сапог-то, – сказал красноармеец равнодушно. – Нет, что ли, другой обувки-то?

– Нет, – ответил Артём, сам едва услышав свой голос.

…Дорога была в ИСО.

На втором этаже встретил Бурцева – тот быстро спускался вниз, под мышкой папка с бумагами, дорогу не уступил – пришлось посторониться и красноармейцу, и Артёму: так и прошелестела эта сволочь мимо, даже не кивнув, как и не были знакомы никогда.

На третьем во всё том же кабинете ждала Галина, с поджатыми губами, с ледяным взглядом… но пахнущая духами.

Кивнула ему на табуретку.

Артём сел.

Фотография Эйхманиса под стеклом был перевёрнута лицом вверх, с удивлением заметил он.

“Зря она ему рога не пририсовала”, – подумал Артём из своего душного душевного подземелья.

Галина придвинулась ближе к столу, в упор – так что объёмная грудь её тяжело застыла ровно над столом.

– Если ты, – сказала Галина одними губами, – скажешь хоть слово – проживёшь ровно столько, сколько нужно, чтоб довести тебя под размах. Никакого карцера не жди – по тебе донесений как раз на три расстрела. Тебе хватит одной пули.

Артём поднял глаза на Галину и кивнул.

Она тоже кивнула: хорошо.

– Никому ещё не похвастался? – чуть громче спросила она. – О чём вчера шептался с Василием Петровичем своим во дворе?

Артём проглотил слюну, не зная, что сказать.

– О другом, – выдавил он.

Галина недолго разглядывала Артёма.

– Так как ты у нас остался без работы, – сказала она, вернувшись к бумаге на своём столе, – пришлось… оформить тебе новую должность… С сегодняшнего дня Артём Горяинов направляется… сторожем в Йодпром. Ваш сосед Осип Троянский там работает, так что… теперь поработаете вместе. Придёте – вам всё там покажут… На таких должностях у нас обычно духовенство трудится в поте лица… Вот будете как попович.

Некоторое время они сидели молча.

Галина постукивала карандашом по столу.

На щеках её выступил румянец, заметил Артём.

Выражение глаз её с ледяного понемногу сменилось на чуть более живое – словно бы она задумала какое-то озорное девичье дело.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю