412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клим Ли » Обитель » Текст книги (страница 17)
Обитель
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 16:04

Текст книги "Обитель"


Автор книги: Клим Ли


Соавторы: Захар Прилепин
сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 42 страниц)

В келье пахло кисло, Осип, как обычно, спал крепко, Артём, особенно не церемонясь, стянул ботинки, потянул с плеч пиджак – и тут его сосед неожиданно вскинулся, напуганный шумом. Артём даже застыл, так и став с полуспущенным пиджаком на руках.

– Кто? Что? – вскрикнул Осип: в глазах его гулял ужас, он не узнавал своего товарища и двигал ногами, отползая в угол. – Уходите! – то ли приказывал, то ли умолял он. – Прочь! Мне не надо этого!

– Осип! Осип! – Артём хотел взмахнуть рукой, но мешал пиджак. – Это я, Артём!

Несколько мгновений Осип пытался осознать смысл сказанного.

– Я напугался… – сказал он шепотом. – Думал: чекист. Потом долго тёр виски.

* * *

– …Сконструировал аппарат для осаждения и фильтрации йода, – рассказывал Осип с утра, под завтрак. – Большой чан с двумя фильтрами. Мешалка и труба движимы электричеством. Труба снабжена вентилятором. Знаешь, как было до этого?

– Как? – поинтересовался Артём; он всё равно ничего не понимал и лишь время от времени думал: огорошить Осипа словами Эйхманиса о том, что едва ли в келью к нему подселят мать, или не лезть не в своё дело. Кстати сказать, кому-кому, а Осипу Артём не очень хотел хвалиться своим новым назначением. Хотя всё равно с трудом сдерживался, вопреки здравому смыслу.

– До сих пор осаждение велось вручную, в бутылях, – объяснял Осип; отчего-то, говоря о бутылях, он показывал поднятую вверх морковь, которую держал в руке. – Процесс, во-первых, трудный для рабочих, а главное, вредный – пары брома, окислы азота, пары кислоты, пары йода – и всем этим люди дышали.


– Ужас, – согласился Артём и повторил: – Окислы. Пары.

– Да, – кивнул Осип, довольный, что его слышат. – А я сделал так, что запаха почти нет, усилий прилагать не надо – всё идёт само собою, – и тут же, без перехода, мелко засмеялся, немножко даже подпрыгивая на своей лежанке. – Как же я вчера был напуган! Отчего вы побрились? Вошёл кто-то без волос – как бес, – рук не видно, и – будто свисает мантия. Я думал, что пришли забрать… даже не меня, а душу.

Осип так же резко перестал смеяться, как начал.

– Ешьте морковь, – сказал Артём, кивнув Осипу на зажатый в его руке овощ.

– Мне пора, – вдруг ответил Осип и засобирался.

– А мама ваша? – не сдержался Артём. – Она скоро приедет?

– Ой, – встрепенулся Осип. – Спасибо, что напомнили. Мама уже выехала. Вам нужно зайти в ИСО и заявить о необходимости предоставления вам нового места.

Артём поперхнулся, но ничего не сказал, только в который уже раз подумал: “Вот Анчутка… К нему мама приезжает – а я иди в ИСО. Чёрта с два я туда пойду”.

…Пока Артём размышлял, Осип уже ушёл, забыв попрощаться.

Артём ещё раз умылся и даже решил на себя посмотреть – в их корпусе имелось общее зеркало. Из зеркала глянул бешеными и яркими глазами взрослый, повидавший жизнь пацан – загар чуть в белую крапинку, как подсоленная горбушка хлеба, башка красивая – по Арбату б её выгулять, ох.

“Отъелся за последнее время, как волчара”, – с удовольствием подумал Артём, чуть-чуть даже прищёлкивая зубами.

Он очень себе понравился. Он был полон летних сил.

…По командировочному письму получил на лагерном складе одежду на свою группу: размер определял на глаз, ему никто не перечил, давали выбирать.

Себе, естественно, подобрал влитое: сапоги болотные, высокие, галифе с леями и гимнастёрку с раскосыми карманами.

Приоделся сразу в новое, умытый и наглый вышел на улицу с таким чувством, будто ему сейчас должны честь отдавать красноармейцы.

На радостях позабыл забрать необходимый инструмент. Вернулся на склад, получил три лопаты, кирку, топор, совок, полотно, ведро, щётку и веник – это Щелкачов заказывал.

“…Стирать землю с золотых украшений и складывать их в ведро, как рыбу”, – посмеялся Артём; его всё смешило.

Ещё карандаши и бумага – для индусов с их черчением. Со всем своим барахлом – тюк одежды, ведро, – ощетинившийся черенками лопат, чертыхающийся и попеременно что-то теряющий, еле выбрел на монастырский двор – там снова всё уронил.

Набежал Афанасьев, кинулся помогать – всё такой же весёлый, чубатый, леденец во рту, видимо, вчера хорошо раскинул святцы.

– Тёма! – пропел Афанасьев, поигрывая конфеткой в зубах. – И что, тебя ещё не убили?

– Нет, я теперь при Эйхманисе, – сразу выпалил Артём: сколько ж можно было в себе это таить.

– В качестве? – весело спросил Афанасьев и схватил себя за чуб, видимо, чтоб голова не отвалилась.

– Это, брат, секрет! – в тон ему ответил Артём, чуть дурачась.

– Но не шутишь?

– Честное соловецкое! – съёрничал Артём: ещё месяц назад ему и в голову б не пришло острить так. – А ты?

– А я тоже готовлюсь к переводу, – похвастался Афанасьев. – По театральному делу. Но ты кручёней, ты верчёней, ты вообще лихой паренёк, а? А приодет-то как? Дьявол меня разорви!

В ответ Артём только сморгнул с достоинством: да, лихой; да, разорви тебя дьявол.

– Ну, я побёг, – нарочито сковеркал язык Афанасьев. – У нас репетиция. Скоро премьера. Сам гражданин Эйхманис явится. Ты одесную от него сидеть будешь? Или ошуюю?

Артём захохотал, Афанасьев тоже – они по разу толкнули друг друга, как пацаны, и разошлись, только Афанасьев ещё раза три оглянулся.

Уже когда на некотором отдалении был, сдержанно, быстро осмотревшись, крикнул:

– А лопаты-то куда? Ведро? Ты его мыть будешь? Или зарывать?

Это уже были совсем нехорошие шутки, тем более что вокруг невесть кто бродил, но Артёму по-прежнему было всё равно: он картинно плюнул в сторону Афанасьева и отвернулся.

Там, куда отвернулся, в поле зрения как раз Ксива объявился – нёс свою отвисшую губу куда-то.

Артём, у ног которого лежало всё его барахло, перебрал ногой, что ему больше всего может сейчас пригодиться, и остановился на кирке.

“…Башку ему отшибу”, – решил он, не очень отдавая себе отчёт в том, серьёзен он или нет.

Ксива, кажется, тоже догадался, к чему идёт дело, и, враз оценив ситуацию, достаточно поспешно пошёл в свою сторону и даже губу прибрал.

Артём ещё постоял, играя киркой, – ну, кто тут? Выходите, черти, – семеро варёных на одного пережаренного.

…Вернувшись к тюку с одеждой, уселся на него: “…а то унесут сейчас, как будешь объясняться…”

На мгновение задумался, что он всё-таки немного смешной в своих болотных сапогах посреди двора, но не захотел об этом размышлять, отмахнулся.

Пришёл Блэк, потёрся боком, Артём расчесал ему в том месте, где у собаки была бы борода, когда б росла. Блэк благодарно закатил чёрные глаза. Дышал он сладким собачьим духом – Артём с детства любил этот запах.

Олень Мишка выжидательно стоял рядом: тут только чешут или могут угостить сахарком?

Даже соловецкие, такие тоскливые, облезлые, почерневшие стены, пустые монастырские окна, словно бы пахнущие чекистским перегаром, нелепые звёзды на куполах – даже это всё на сегодняшнем солнце играло, немного раскачивалось и, если прикрыть глаза, двоилось, троилось.

…Но когда одна беда миновала тебя, а судьба своего требует, всё равно выйдет другая.

Где-то на самом дне билось, как журчеёк, слабое предчувствие, что лучше притаиться и пропасть в такое утро, но как было внять этому чувству.

Откуда ни возьмись появился десятник Сорокин – со своими потными подмышками, пахнущими, как с утра пойманная и уже тронутая солнцем рыбина, со своими грязными, как соломенная труха, слипшимися младенческими волосами, со своим мутным взором бешеной собаки и губами, полными слюной, словно их, как конверт, промазали клеем, но не заклеили.

Он был очень пьян.

В жизни его очевидным образом произошло важное событие; ощущение этого события клубилось вокруг него, как рой помойной мошкары.

Чайки сопровождали Сорокина с остервенелыми криками: им тоже, наверное, казалось, что он под мышками несёт по рыбе.

Сорокин первым увидел Артёма и с полминуты, время от времени моргая, разглядывал его, пытаясь вспомнить, когда и где видел этого типа. Болотники, галифе с леями и гимнастёрка с раскосыми карманами сбивали с толку, но Сорокин поднапрягся и наконец озарился.

Перед ним был тот самый шакал, что однажды унизил его перед лагерниками.

Сорокин обещал запомнить его – и, надо ж те, запомнил. “Мне продукты ещё надо получить”, – некстати и с лёгкой тоской подумал Артём, оглядываясь: неудобно же идти с этими лопатами к ларьку… Или на кухню? Что там было написано в командировочной бумаге?

– Ты, шакал, думал, моя амнистия спасёт тебя? – начал Сорокин издалека; его шатало, но не так, чтоб очень, и вообще, подумал Артём почти отстранённо, он здоровый мужик, этот десятник. – Я из тебя сейчас выбью длинную соплю, – цедил Сорокин, подходя всё ближе. – И удавлю на этой сопле.

Когда Сорокину оставалось полтора шага, Артём, безо всякого усилия и ни о чём не думая, быстро привстал с тюка и ударил бывшего десятника в подбородок снизу.

Сорокин упал.

Артём снова сел на тюк.

Он сидел и смотрел в небо, рядом лежали лопаты, кирки, Сорокин, стояло ведро, в трёх шагах, подняв уши, застыл удивлённый Блэк, олень Мишка, напротив, отбежал чуть дальше, но всё равно оказался на пути красноармейцев, которые всё видели и спешили к Артёму.

За шиворот, как нашкодившего щенка, его подняли с тюка и дали оплеуху.

Артём хотел всадить ещё и красноармейцу, но его уже остужало, как чугунок, снятый с огня и опущенный под воду, – ещё шипело и парило, однако с каждым мигом становилось холодней и холодней.

– Куда его? – спросил один красноармеец второго. Тот, присев на колено, теребил Сорокина:

– Подох, чё ли?

Не услышав ответа, со скрипом поднялся и чуть озадаченно оглянулся, видимо, ожидая немедленно увидеть поблизости доктора Али, которого отчего-то не было.

У Сорокина изо рта натекла слюна. В слюну села и чуть не увязла там крупная муха.

– У меня командировочное удостоверение от Эйхманиса, – злобно сказал Артём, но смотрел при этом всё равно на Сорокина: “…неужели?”

– Завали пасть, – ответил ему красноармеец, причём говорить он начал одновременно с Артёмом и успел произнести свою угрозу ещё тогда, когда Артём выговаривал по слогам “командировочное удостоверение”, – однако на фамилии “Эйхманис” красноармеец что-то понял, и второй оплеухи уже не последовало.

– В ИСО его, – сказал он.

– Будете отвечать перед начальником лагеря за потерю имущества, – объявил Артём, чувствуя жестяной вкус каждого слова: Сорокин смотрел в небо полуоткрытыми глазами, которые уже не выдавали живого человека.

– А этого куда? – спросил второй красноармеец своего товарища, кивая на Сорокина.

– Лопаты бери пока, сложим внизу в ИСО, – ответили ему. – А десятнику врача позовём.

Странным образом Артём пошёл пустой ко входу в ИСО – вослед ему два красноармейца несли тюк с одеждой, инструменты и ведро. Они сами сообразили, что выглядят смешно, но было поздно – не бросать же теперь всё это.

У самого входа Артём обернулся и едва не вскрикнул от счастья, как уколотый: Сорокин вдруг сел и с неожиданной страстью начал отирать лицо руками – увидев это, Блэк залаял, будто рассердился, что труп ожил.

Вид Сорокина и все его движения говорили о том, что он ничего не понимал и ни о чём не помнил. Просто вот слюна налипла…

– Живой, – сказал Артём красноармейцу радостно.

– Пошёл, – ответил красноармеец Артёму и втолкнул в дверь.

Инструменты и форму оставили возле дежурного – и, когда Артёма повели наверх, он уже на втором этаже догадался, кого сейчас увидит.

…Ну да, вот третий – а куда же ещё…

Помощник дежурного по ИСО попытался доложить, но знакомый женский голос ответил:

– Не надо, я видела в окно.

Галина сидела за столом. На стене, за её спиной, по-прежнему висели портреты Троцкого и Дзержинского.

– Садитесь, – сказала Галина, мельком подняв глаза на Артёма, – естественно, она что-то писала, – но, подняв глаза и тут же опустив, не сдержалась и снова посмотрела на него.

Артём прошёл к её столу – табурет был тот же, он помнил, и, пока садился, успел заметить, что портрет Ленина остался на месте, под стеклом стола, а портрета Эйхманиса, который там тоже имелся, – уже не оказалось…

“Или нет, – вдруг понял Артём. – Он на том же месте, просто Галина его перевернула… чтоб не видеть!”

– Вернулся наконец, Горяинов, – сказала Галина и быстро, как-то даже деловито облизала губы. – Тебя тут наши бумаги дожидаются уже который день. О добровольной помощи Информационно-следственному отделу, которую ты обязуешься оказывать.

Она была без формы – в рубашке с закатанными рукавами, две верхних пуговицы расстёгнуты, шея коротковата, но лицо красивое, чуть вспотевшее, кожа смуглая, глаза широко расставлены, взгляд внимательный и чуть злой, мочки ушей проколоты, но серёжек нет, скулы крепкие, зубы белые, губы обкусаны, как у подростка, и шелушатся.

“Влип? – почти спокойно подумал Артём. – Или нет?”

– Гражданин Эйхманис направил меня с поручением, – ответил Артём и полез в карман за командировочными бумагами.

– Я тебя не спрашиваю, Горяинов, кто тебя и куда отправил, – перебила его Галина; едва видная капелька слюны слетела с её губ и попала на бумаги, разложенные перед ней. – Речь идёт о том, что ты многократно нарушил дисциплину и порядок, отбывая срок в Соловецком лагере особого назначения, за что должен быть немедленно наказан. Твоя келья теперь – карцер, ясно тебе? – голос её звенел и высился. “…Влип-влип-влип-влип…” – отстукивало в голове у Артёма.

– Я пытаюсь объяснить, – хрипло начал он, – что бывший десятник Сорокин попытался препятствовать исполнению приказа товарища Эйхманиса…

– Гражданина! – перебила его бешеная женщина. – Гражданина Эйхманиса! Тебе он не товарищ, тебе не объяснили ещё? Мало просидел? Может быть, тебе удвоить срок? Хотя ты и свой в карцере не досидишь!

Галина даже встала из-за стола, она неотрывно смотрела на Артёма, пытаясь прожечь его насквозь, убить немедля, сейчас же – будто бы именно Артём являлся отвратительным сгустком всего того, что она ненавидела и чему яростно желала смерти.

Артём это чувствовал, и ему становилось всё страшней. “…Господи, отпусти меня, – лихорадочно думал он. – К блатным, к Ксиве, к Жабре, куда угодно…”

– Гражданин Эйхманис назначил меня, – почти выкрикнул Артём, и тут же забыл, или ещё не придумал впопыхах слово, которое должно было обозначить смысл его назначения, – назначил своим ординарцем! И я должен выполнить его приказ!

“…Что я несу, боже мой… – кричало всё внутри, – меня же убьют за всё это!”

И оба они, кажется, кричали: он – голосом ребёнка, заслонившего лицо рукой от ужаса, она – голосом покинутой и обиженной женщины, требующей, чтоб ей немедленно доказали, что она – любима, нужна, что без неё мир пуст, а с ней…

– Кем? Кем, ты сказал? Повтори! – требовала она, готовая захохотать, и, обойдя стол, подошла к Артёму в упор, словно собираясь вцепиться ему в лицо. На ней была тугая юбка.

Она встала перед Артёмом и оперлась задом о свой стол.

– Ординарцем, – упрямо и громко повторил Артём, глядя на эту юбку. – Как вы смеете меня задерживать?

В голове его, совсем ему непонятная, появилась откуда-то извне фраза: “Она так нарочно”.

“Она нарочно так, – думал кто-то вместо напуганного и леденеющего Артёма. – Она нарочно так. Она нарочно так. Ты должен угадать. Ты должен угадать. Иначе она уйдёт, сядет за стол – и тогда всё…”

Не отдавая себе отчёта, он, так и сидевший на табурете, вдруг чуть наклонился, взял её за ногу и влез, влез, влез этой своей рехнувшейся рукой ей в тугую юбку – насколько смог, – а смог только до колена, – но это уже было… это уже было кошмаром, расстрелом, червивой ямой.

“Угадал? – вопил какой-то бес внутри Артёма. – Что, угадал?!”

– Ах ты тварь! – сказала Галина внятно и, как показалось, совсем бесстрастно.

Но Артём уже вставал, комната качнулась, застыла как-то боком… откуда-то – он увидел это мельком, словно выпал из разверзнувшегося неба и полетел вместе со всей этой комнатой на огромной скорости, – появились её тонкие, обкусанные губы и потная щека, – и он в эти губы вцепился, пытаясь спастись и не разбиться вдребезги.

Тут же почувствовал, как она одной рукой взяла его за гимнастёрку, собрав ткань в кулак, а другой за шею – очень больно вколов в его кожу даже не ногти, а когти: тварь, тварь, ты тварь! – вот что вопила её рука.

…Взбесившийся, тонкий, змеиный язык её был у него во рту, и сопротивлялся там, и бился, как ошпаренный…

“Чай только что пила, с сахаром”, – подумал кто-то вместо Артёма, потерявшего рассудок.

Вырвав когти из его шеи, она столь же резко поискала что-то в паху у него, никак не умея найти.

– Да расстегни ты это всё, где там у тебя… – велела бешеным шёпотом.

* * *

Эти болотные сапоги – они были так неуместны: он спускался вниз с третьего этажа по лестнице на негнущихся ногах. Ноги дрожали.

“Болотные сапоги, потому что ты – в болоте”, – приплыла к нему первая мысль, и он её нёс, и она покачивалась в его мозгу, как палый лист на воде.


Вышел на улицу, не помня как, запомнил только, что, пока спускался, в нескольких кабинетах стрекотали печатные машинки, напоминая каких-то птиц. Птицы клевали буквы. Буквы разбегались в стороны.

Очень удивился, что на улице солнце – оно слепило. А казалось, что должен быть вечер. Казалось, столько всего прошло уже. Целая жизнь взметнулась вверх, рассыпалась, как салют, и пропала.

…И руки тоже у него дрожали.

Он облизал губы. Губы пахли чем-то чужим.

Едва ли не в самое лицо налетела чайка, гаркнула что-то. Он вдохнул, осмотрелся и что-то вспомнил.

Сначала – что тут был Сорокин, и его уже нет.

Потом – что у него были лопаты. Кирки. Ведро. Топор. Тюк с одеждой и болотными сапогами. Бумага для черчения и карандаши.

Артём развернулся и вошёл в ИСО.

Ничего не говоря, он двинулся к инструментам, сваленным прямо тут же, у входа.

– Э! – крикнул дежурный красноармеец. – Ну-ка положь!

Тут в ИСО вошёл другой красноармеец, и Артём узнал своего вчерашнего провожатого.

– Мудень ты берёзовый, где тебя носит, йодом в рот мазанный? – заголосил он.

Артём смотрел на него, как контуженный.

– Забирай инструмент, чего ты его здесь вывалил? – велел провожатый.

– Петро, нельзя, – ответил ему дежурный. – Изъят.

– Как, ёп-те, нельзя, ты что, – всплеснул руками провожатый. – Там товарищ Эйхманис ждёт.

Дежурный был слегка озадачен таким известием, но позиций не сдавал.

– Тебе что сказали в кабинете? – спросил он Артёма.

“Она мне велела: «Выйди!»” – вспомнил Артём, но не стал об этом говорить. Голос у неё был сиплый, и прядь прилипла к виску.

– Ничего не сказали, – тихо ответил Артём. Даже голос у него дрожал.

– Сейчас разберёмся, – сказал дежурный и, кликнув своего помощника из подсобки, велел: – Сбегай на третий, спроси у Галины, что с изъятым инструментом делать.

– Тьфу! – сказал провожатый; Артём знал теперь, что его зовут Петро.

Петро, ещё раз обозвав Артёма “муднем”, вышел курить, на ходу сворачивая цигарку.

Две минуты Артём ждал, изредка трогая пальцами холодную стену.

Вернулся Петро, спросил:

– Ну?

Ему никто не ответил.

Наконец спустился помощник дежурного и отчитался:

– Инструмент передать Эйхманису, Артёму Горяинову приказано остаться в кремле до особого распоряжения и вернуться в свою роту.

Артём тяжело дышал через рот, стараясь не смотреть по сторонам, чтоб не встретиться с Петром глазами.

“Сама ты тварь”, – подумал он очень отчётливо и уверенно.

“Она не боится, что я сейчас всем скажу, что я её…” – остервенело спросил себя.

“И сегодня же вечером тебя пристрелят, придурок”, – ответил себе же.

– Чего ты встал, образина? – крикнул Петро на Артёма. – Тащи хоть до лошади это барахло, – и для ясности ткнул Артёма в бок.

Артём собрал, что смог, Петро придержал дверь и выпустил его во двор.

– Как я всё это повезу теперь один, ты подумал, твою-то мать? – спросил Петро, разглядывая сваленное Артёмом возле его лошади.

– Ещё продукты надо получить, – ответил Артём никаким голосом.

– Бумагу дай, – сказал Петро.

Он ушёл за продуктами, Артём ждал его полчаса, чувствуя себя мразью, пылью, подноготной грязью… и эти ещё болотные сапоги на нём.

Чайки орали в самые уши.

“…Чтоб тебе сгореть! – даже не с бешенством, а с какой-то неизъяснимой жалостью, что не может сгореть немедленно, думал Артём о себе. – Чтоб тебе сдохнуть, сгнить немедленно! Как же ты родился такой корягой! Такой кривой корягой! Кривой, червивой корягой! С пустой своей головой! С пустой своей головой поганой! Как же? Как я ненавижу тебя! Как же я ненавижу!”

Он оглянулся по сторонам, ища хоть какого-нибудь спасения… и вдруг нашёл её окна – вот же они! – у окна стояла эта тварь, эта паскудная развратная тварь!.. Но тут же отошла, исчезла, едва поймала его взгляд.

О, как бы он закинул туда камень – с какой радостью! Какую бы истерику устроил бы здесь! Как орал бы, что эта сука только что сняла трусы перед лагерником, я блядью буду, что говорю правду! Вспорите ей живот – там моё семя! Что же ты делаешь, сука, ты же губишь живого человека! Посмотрите на это окно! Где ты, тварь, куда ты там делась? Она спрашивала: “Где у тебя там?” Показать? Вот у меня там! Показать ещё раз? Вот здесь!

…Дико – но Артём вдруг снова почувствовал возбуждение: горячечное мужское возбуждение, острое и очень сильное.

…Естественно, он ничего не кричал, и только вдруг понял, что у него выкатилась огромная незваная слеза. Он подхватил её уже на лету – как холодное насекомое, и сжал в кулаке.

“…Твоё тело – взбесилось!” – сказал он сам себе, не понимая, как то, что у него творится в паху, может сочетаться с тем, что творится в его голове.

Вернулся Петро с мешком съестного.

Над головой у него кружилось несколько чаек, словно он нёс на голове мясную требуху.

Он ещё раз оглядел всё, что ему придётся везти, и посоветовал:

– Улепётывай, мудень.

Артём развернулся и пошёл.

Через три шага вспомнил и, не оглядываясь, ответил:

– Сам ты мудень.

Ещё семь шагов ждал, что его догонят, но никто не догнал.

* * *

…Кажется, он даже заснул – будто шёл, шёл по шаткому льду и упал в прорубь, – но в проруби оказалась не вода, а земля – причём горячая, словно разогретая, и очень душная.

Спал в этой душной земле.

Потом лежал, закрыв глаза, и пытался ничего не слышать, ничего не понимать, ничего не помнить.

“А вот я сейчас открою глаза и увижу маму, – молил он. – И окажется, что я дома, и мне двенадцать лет, и меня ждёт варенье, и муху поймал паук в углу, и она там жужжит, и я придвину стул и, привстав на цыпочки, буду смотреть, как он там наматывает паутину на неё, чтоб потом утащить муху в расщелину меж брёвен стены. А мать скажет: «Тёмка, как тебе не жалко? Мне вот жалко муху! Господи, что ж она так жужжит! Иди скорей чай пить!»”

– Что она так жужжит, мама? – спросил Артём вслух. Он открыл глаза. Никакой мамы не было.

Постучались в дверь.

Артём сел. На полу лежали болотные сапоги – так бы и порезал их на куски.

“Какого чёрта они не откроют сами, – подумал Артём, невесть кого имея в виду под словом “они”. – Дверь не заперта!”

– Кого там? – спросил он громко.

Дверь медленно – зато со скрипом – отворилась, и на пороге образовался Василий Петрович.

Артём выдохнул так, словно если не весь груз, то хотя бы часть его вдруг упала с души.

– А я увидел вас – как вы по двору идёте. И такой красивый, такой поджарый и помолодевший… Когда б вас в Москву – комсомольские барышни бы таяли… и в таких сапогах! – с порога зажурчал Василий Петрович, весь щурясь, как рыболов.

– Тьфу на них! – сказал Артём, глянув на сапоги, и снова почувствовал, как близко слёзы у него.

– Отчего же это, – удивился Василий Петрович, тоже заметив сапоги на пути у себя. – Мне бы такие очень понадобились – осень уж близится, осень, а мои развалились совсем.

Артём вдруг вспомнил – и зажмурился от душевной боли – что свою собственную одежду он сложил в тот тюк, куда засунул форму для всех остальных – и её теперь красноармеец увёз к Эйхманису. Да что ж это такое-то!

Он бросился к окну: вдруг этот Петро так и стоит во дворе? – но, естественно, нет. Олень Мишка перетаптывался на том месте.

День уже явно прошёл: белёсый соловецкий вечер наползал.

– Что такое, друг мой? – спросил Василий Петрович озадаченно. – Что вы мечетесь, как Чацкий?

Артём обернулся и некоторое время смотрел на Василия Петровича, ничего не говоря.

– Да и чёрт с ним! – решил наконец вслух, махнув рукой.

“Тебя завтра же расстрелять могут! – сказал себе Артём. – А ты о старых штанах опечалился!”

По совести говоря, он уже не очень верил в то, что его убьют: а за что? Его задержали в ИСО, он не виноват. Десятника ударил? Так он уже не десятник был, а освобождённый по амнистии бывший лагерник, к тому же пьяный.

Вся эта правота, конечно, выглядела шатко – но она же была.

– Как вы сюда попали, Василий Петрович? – спросил Артём, ещё не улыбаясь, но понемножку оживая.

– Я же ягодками то одних, то других кормлю, – готовно отвечал его старший товарищ. – Везде свои люди, без блата никак – они ж все не пойдут в двенадцатую роту за брусникой, вот я им и разношу время от времени… И тебе вот принёс, – в каждом слове милейшего Василия Петровича были разлиты ирония, и самоирония, и доброта, и лукавство, и новоявленные мудрости соловецкого жития.

Он выставил на стол кулёк смородины вперемешку с малиной – Артём и не помнил, когда ел эти ягоды.

– Можно? – переспросил он.

– Нет-нет-нет, – с деланой строгостью запротестовал Василий Петрович. – Только смотреть. Полюбуетесь – и я дальше по ротам понесу свои ягоды – вволю, чтоб подразниться, – и засмеялся. – Кушайте! Кушайте, Тёма.

Василий Петрович уселся напротив Артёма – на кровати Осипа.

Артём схватил кулёк, тут же зачерпнул горсть и отправил в рот.

Как воспитанный человек, предложил Василию Петровичу, тот, не переставая солнечно щуриться, ответствовал, подняв вверх раскрытую ладонь и несколько раз качнув ей влево-вправо.

– Как там в нашей роте? – спросил Артём, облизываясь.

– А всё как-то так, – ответил Василий Петрович, – …в тяготах и суете. Лажечников умер. Неужели не знаете? Вроде бы, когда вы лежали в больничке – тогда и умер? Афанасьева к артистам перевели. Блатные – блатуют и лютуют иногда. Кормлю их ягодами, Артём, представляете, какой позор старику? Бурцев… ну, про Бурцева вы сами всё поняли – лучше он не становится, только хуже. Китайца из нашей роты он, кажется, доконал совсем – уехал наш ходя в карцер, и с концами… Крапин – на Лисьем острове, кого-то там разводит – кажется, не совсем лисиц…

– А вы, значит, всё ягоды собираете? – спросил Артём, как бы поддерживая разговор – ему было ужасно вкусно и говорить не хотелось.

– А я всё ягоды, – согласился Василий Петрович. – А вы?..

Артём дал понять, что сейчас дожуёт и ответит, а сам подумал: “Сейчас я скажу милому Василию Петровичу, что начальник лагеря Эйхманис назначил меня старшим в поиске кладов – да-да-да, кладов! – на соловецких островах, после того, как мы с ним два дня пили самогон, – да-да-да, с ним пили самогон! – а сегодня я приехал сюда и на третьем этаже Информационно-следственного отдела во время допроса изнасиловал сотрудницу лагеря… или она меня изнасиловала. Да-да-да, разделись почти донага, на мне остались так понравившиеся вам болотные сапоги и спущенные галифе, а на ней – рубашка с закатанными рукавами, и мы неожиданно вступили в плотскую, чёрт, связь. Скажу – и Василий Петрович решит, что я сошёл с ума. И будет прав… Забыл сказать, что Галина – любовница Эйхманиса, Василий Петрович”.

Прокрутив этот монолог в голове, Артём почувствовал натуральное головокружение и болезненную тошноту.

“Это ни в какие ворота…” – сказал он себе, чувствуя, как на лбу и висках разом появился бисерный пот.

Так как Артём всё не отвечал, а лишь делал странные знаки глазами – мол, ем, всё ещё ем, и сейчас всё ещё жую, а теперь глотаю, – Василий Петрович решил ответить за него сам:

– Мне казалось, вы попали… как они это называют? в спартакиаду?.. но я прохожу последние дни мимо спортивной площадки – вас там не видно.

– Да, – очень твёрдо ответил Артём, но больше ничего не сказал.

И к ягодам не прикасался, держа кулёк в руке. Рука была мокрой.

– Ну, хорошо, – кивнул тактичный Василий Петрович. – Потом расскажете. Я что зашёл: раз уж вы здесь – пойдёмте на наши соловецкие Афины? Мы сегодня собираемся. Мезерницкий, опять же, про вас спрашивал. И владычка Иоанн интересовался.

– А когда? – встрепенулся Артём.

– А вот сейчас, – сказал Василий Петрович, поднимаясь. – Вы, как я вижу, не очень заняты. Там, не поверите, будет некоторое количество пьянящих напитков. У вас есть какие-то закуски?

– У меня? – Артём полез под свою лежанку, так и не выпуская из рук кулёк с ягодами.

– Дайте я подержу, – предложил Василий Петрович.

Не глядя, Артём протянул ягоды. Следом – обнаруженные в ящике консервы.

– О, мясо-гороховые… – с интересом сказал Василий Петрович. – И ещё одни. Где вы их набрали?

– …Не помню, – ответил Артём снизу.

– Хорошо живёте, – сказал Василий Петрович.

– Хорошо, – эхом отозвался Артём.

* * *

– А что, другой обуви у вас нет? – спросил Василий Петрович, когда Артём обувался. – Там, знаете ли, не очень сыро.

– Василий Петрович, прекратите, – с некоторой даже болью попросил Артём.

– Ну, как хотите, как хотите, – примирительно сказал Василий Петрович.

Встречались опять у Мезерницкого.

– Мы приветствуем вас, Артёмий, милый наш товарищ по несчастью! – шумел хозяин, обводя рукой то ли накрытый стол, то ли гостей за столом.

– Отчего же… – раздумчиво ответил Артём, разглядывая стол.

– Отчего же “товарищ” или отчего же “по несчастью”? – громко переспросил Мезерницкий.

Артём, будто ничего не понимая, но с улыбкой посмотрел в ответ: на том и закончили.

Над столом сияла радуга. Там имелись следующие напитки: лиловый денатурат, желтеющая политура, очищенный солью шерлачный лак – весь в чёрных лохмотьях. Рядом стоял неочищенный – “…на любителя”, – пояснил Мезерницкий. Зеленеющий вежеталь. Цветочный одеколон для дам, хотя никаких дам не было.

–“Букет моей бабушки”, – отрекомендовал Мезерницкий последний напиток.

В соловецких ларьках, между прочим, время от времени продавалась даже водка, в том числе и заключённым, по 3 рубля 50 копеек за бутылку – но на её покупку требовалось отдельное разрешение, появлялась она редко, уходила по блату, поэтому соловецкие лагерники старались обходиться своими возможностями.

– Что за праздник? – доброжелательно спросил Артём, разглядывая из-за плеча Мезерницкого, кто тут ещё есть в келье.

– Разве русские люди пьют, чтобы праздновать? – спросил Мезерницкий.

– Празднуют, чтобы пить, – с нарочитым бесстрастием сказал Граков; он привстал и подал руку Артёму.

– А владычка Иоанн нас благословит, – сказал Мезерницкий, оборачиваясь к батюшке.

– Упаси Бог, милый, – сказал владычка, улыбаясь Артёму, но разговаривая с Мезерницким. – Молю Господа, чтоб сия отрава не пошла вам во вред.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю