Текст книги "Дети семьи Зингер"
Автор книги: Клайв Синклер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 16 страниц)
Новым раввином Горая стал Лейви, освятивший брак Рейхеле и Иче-Матеса. Но реальная власть находилась в руках другого человека – нового приезжего, реб Гедальи, который появился в Горае с удивительными новостями о Саббатае Цви. Он рассказал ошеломленным горожанам, что Саббатай Цви уже явил себя как Мессию и «отправился в Стамбул, чтобы снять корону с головы султана, который властвует над Землей Израиля». Его победа поразила весь мир – так сказал реб Гедалья.
Теперь иудеи в большом почете. Самые могущественные правители приходят воздать им почести, поклониться им в ноги. Как только Саббатай Цви прибудет в Стамбул, великие перемены свершатся на земле и на небе. На Швуэс все евреи уже соберутся в Святой земле. Храм будет восстановлен, скрижали вернутся в ковчег, первосвященник снова будет приносить жертвы, а Саббатай Цви, наш избавитель, станет царем над всем миром…
Реб Гедалья, как и ребе Мейлех в романе Иешуа, был сластолюбцем «с выступающим животом».
Его шуба из бобровых хвостов оторочена шелком, на голове соболья шапка, окладистая черная борода до пупа, волнистые волосы до плеч, всё как у приличных людей.
Кроме того, он был ритуальным резником – а резников Башевис ставил ненамного выше убийц. В «Сатане в Горае» явственно видна связь между зверствами банд Хмельницкого и работой мясников Гедальи и Зайдл-Бера. Вскоре после приезда реб Гедальи, когда в Горае – впервые после резни 1648 года – в продаже появилось мясо, стало понятно, что город пал жертвой искушения. «Даже упрямые старики не выступали против него в открытую, они тоже нуждались в чашке мясного супа и делали вид, что ничего не видят и не слышат». Унылый аскетизм Иче-Матеса не вписывался в эту атмосферу благоденствия, и авторитет его уже не был прежним. Теперь реб Гедалья не просто управлял Гораем, а еще и воплощал в себе учение Саббатая Цви. Праздник Пейсах, когда евреи вспоминают спасение из египетского рабства, при реб Гедалье стал предвкушением нового Спасения. Его проповедь поощряла радости плоти и упоминала сексуальный союз как метафору божественного единства.
Каббала учит, доказывал он, что все законы Торы – это намеки на заповедь плодиться и размножаться. Когда придет Избавление, будет отменен не только запрет рабби Гершома, но и многие другие запреты <…> Каждая праведная женщина станет прекрасной, как Авигея, а месячных больше не будет, ведь нечистая кровь происходит из злого начала. Разрешено будет далее совокупляться с чужими женами. Более того, это станет заповедью, потому что каждый раз, когда мужчина соединяется с женщиной, Святой, благословен Он, воссоединяется с Его Духом.
Башевис обращает внимание на то, что во время этой праздничной проповеди в синагоге было больше женщин, чем в прежние годы: «Все понимали: реб Гедалья сумел им [женщинам] понравиться». Не забывал он и о своей профессии резника: «С раннего утра и до позднего вечера он стоял над ямой, наполненной кровью, и его длинный нож, не переставая, взрезал теплые шеи животных. Реб Гедалья резал телят и овец, кур, гусей и уток без числа». Во время пасхальной трапезы он не возражал против некоторых вольностей: женщины сидели вперемешку с мужчинами, и присутствующие выпили больше, чем предписанные четыре бокала вина. Ересь Саббатая Цви стала в Горае единственной разрешенной идеологией. Ее противников заставили молчать. «Одни уже начали верить, другие боялись преследований».
То же моральное разложение, которое погубило обитателей Малого Туробина в рассказе Башевиса «Бал», теперь все больше овладевало Гораем. Вообще, между «Балом» и «Сатаной в Горае» есть множество перекличек. Большинство персонажей рассказа имеют своих двойников в романе: реб Гедалья, совративший обитателей Горая мясом и красивыми речами, безусловно, представляет собой версию краковского доктора, завалившего Малый Туробин деньгами и едой. Ребе Бинуш – подобие ребе Ойзера, только чуть более хилое; Рейхеле – такая же несчастная девушка, как и Годл. И как доктор выбирает себе в невесты Годл, так реб Гедалья берет в жены Рейхеле, невзирая на то что она уже замужем. Вскоре после пасхальной трапезы Рейхеле посетило видение, в котором ангел Сандалфон сообщил ей, что на Рошашоне «наступит Избавление». Более того, ангел называл реб Гедалью праведником и говорил, что «его дела не остались не замеченными на небе, велики они, святые ангелы собирают из них корону для Духа Божьего». Рейхеле, как приказал ей князь ангелов, произнесла эти пророчества в синагоге, после чего упала в обморок. Одетая в свой лучший субботний наряд, с вуалью на лице, она безвольно лежала на руках реб Гедальи, словно живой свиток Торы. Опьяневшие люди сняли занавес, закрывавший свитки Торы, «натянули на шесты от свадебного балдахина и понесли над реб Гедальей и пророчицей Рейхеле». Гротескная пародия на свадебный обряд, освященный массовой истерией. Каббалист Мордхе-Йосеф и реб Иче-Матес немедленно отправились в путь, чтобы разнести повсюду великую весть об ангеле, говорившем устами Рейхеле. А реб Гедалья в это время «поселил Рейхеле у себя», хоть она и была замужней женщиной. Там ее обустроили, как подобает пророчице.
Он приказал побелить для нее отдельную комнату, увешал стены оберегами, поставил туда шкаф со свитком Торы. Рейхеле носит белые атласные платья, закрывает лицо белой вуалью. Целую неделю она не видит никого, кроме праведницы Хинкеле, которая ей прислуживает. Только в субботу у нее собираются десять женщин-единомышленниц, и они молятся вместе, как мужчины. Так велел реб Гедалья.
По ночам к Рейхеле приходили с визитом не только ангелы.
Реб Гедалья входит совершенно голый, только ермолка на голове, в левой руке свеча. Его тело густо покрыто волосом, как звериная шкура. Он снимает с нее белое шелковое покрывало, целует ей ноги и будит ее дрожащим голосом:
– Рейхеле, полночь… Небеса раскрываются… Пора!.. Крепись, Рейхеле… Настало время соединения…
Впоследствии злой дух, готовясь изнасиловать Рейхеле, дал ей понять, что она уже и так нечиста: все, что он собирался сделать, уже было сделано до него.
Реб Гедалья постепенно все больше ослаблял запреты, предписанные священными текстами. «В Горае правит реб Гедалья. Он вводит новые законы взамен тех, по которым жили до сих пор. Хотя в местечке еще остались ученые люди, они делают вид, что не видят и не слышат, как простонародье следует за реб Гедальей». Однажды он повел компанию парней к реке, чтобы застать врасплох купающихся женщин. Никто не смел возражать ему на людях, а если что и говорилось против него, так это были сплетни, распускаемые его тайными врагами. Горай изменился настолько, что его уже никто не узнавал. На первый взгляд везде царила радость, но, как напоминает нам рассказчик, зло зачастую сокрыто.
Суровая засуха только усилила веру в скорый приход Мессии. Крестьяне, обвиняя в засухе евреев, начали точить ножи, как при Хмельницком. Горай между тем пребывал в приподнятом настроении: мяса было навалом, играли много свадеб, и за три дня до праздника Рошашоне ожидали Мессию. Чем ближе подступала назначенная дата, тем сильнее становилась вера жителей Горая. Они даже работать перестали: к чему заканчивать начатые дела, если вот-вот наступит конец света? Эта картина перекликается с тем, как Иешуа описывал Леончин в книге «О мире, которого больше нет»: так горожане также готовились к приходу Мессии на Рошашоне. День за днем люди рассматривали чистое небо, силясь разглядеть знаки приближения облака, на котором все евреи должны были улететь в Иерусалим. Но вот праздник настал, а облако так и не появилось. На праздничной синагогальной службе в Горае царит уныние. «Женщины голосят, будто оплакивают покойника». Но даже перед лицом этого глобального разочарования бессовестный Гедалья оставался так же невозмутим, как какой-нибудь комиссар, объясняющий причины провала пятилетки.
Он клянется, что Саббатай Цви – истинный Избавитель народа Израиля. Реб Гедалья велит отбросить печаль, вернуть себе надежду и радость. Он рассказывает, что ночью Рейхеле явились праматери, чтобы ее утешить, и передали, что сатана обвинил на небесном суде тех, кто недостаточно тверд в своей вере. Поэтому освобождение отложено до тех пор, пока не утихнет гнев Всевышнего.
Пропаганда Гедальи приободрила его сторонников, но едва они воспрянули духом, как вся горайская синагога была потрясена до самого основания, и в буквальном, и в переносном смысле. Сначала произошло землетрясение, которое повредило стену синагоги. Трещина пролегла от крыши до фундамента, и люди поговаривали, что молиться там небезопасно. Потом Мордхе-Йосеф и Иче-Матес вернулись в Горай с убийственной новостью: Саббатай Цви принял ислам. Но Гедалья не желал ничего признавать. Когда Мордхе-Йосеф назвал его развратником, который поклоняется языческому пророку, Гедалья закричал: «Он богохульствует!.. Проклинает помазанника Божьего!»
Все, что он тут гавкал, – вранье! Это не Саббатай Цви, а его тень!.. Так и сказано в «Зоѓаре»!.. Мессия вознесся на небо, скоро он вернется и спасет нас!.. Вот письма! От праведников!..
Побежденный Мордхе-Йосеф наконец понял, что произошло в Горае: «Спасайтесь, евреи! Зло пришло в этот мир!..»
Евреи же, как это часто случается, разошлись во взглядах. Во-первых, начались раздоры между теми, кто хранил верность Саббатаю Цви, и их противниками. Но и сами сторонники Саббатая Цви тоже разделились: одни были подобны аскетичному Иче-Матесу, другие – чувственному Гедалье. Первые верили, что Мессия придет только тогда, когда все станут добродетельны, вторые – что он явится лишь поколению грешников. В Горае по-прежнему правили Гедалья и Лейви. Они изгнали из общины своих оппонентов, сожгли неугодные книги, организовали хулиганское нападение на Мордхе-Йосефа и заставили Иче-Матеса развестись с Рейхеле. После этого Гедалья женился на ней, не переждав предписанные девяносто дней – «так он в открытую нарушил закон Торы».
С тех пор Горай все быстрее падал в бездну, ведь теперь люди не сомневались, что каждое преступление – это ступень наверх, и совсем погрязли в грехах. Только единицы стояли в стороне и наблюдали, как сатана танцует на улицах города.
Рейхеле своим пророчеством возвеличила Гедалью, но она же и погубила его своим дибуком; бывший властитель Горая стал бояться «людей и их насмешливых взглядов». Только после ужасной смерти Рейхеле все увидели его истинную суть.
И Гедалья, не про нас будет сказано, крестился и стал у идолопоклонников епископом и гонителем евреев. Но некоторые говорят, что Гедалья был сам сатана и совершал преступления из тщеславия.
Роман «Сатана в Горае» заключал в себе некоторый парадокс, который впоследствии будет преследовать если не самого Башевиса, то практически всех его литературных альтер эго. Уже в первом романе автору приходится признать, что сам он действует теми же самыми методами, что и сатана, погубивший Рейхеле. Весь роман пронизан напряжением между сдержанностью и разгулом. В частности, это конфликт между Талмудом, который учит с помощью логики и примеров, и каббалой, которая призывает познавать мир посредством интуиции и поэтических образов. Соответственно, Талмуд приучает к дисциплинированному мышлению, а каббала поощряет безграничное, ничем не одерживаемое воображение. Будучи писателем, Башевис зависел от пресловутого безграничного воображения: чтобы увлечь читателя, он должен использовать те же приемы, которыми ученики Саббатая Цви очаровывали публику, и писатель, и мессиане строили воздушные замки, и успех их зависел лишь от яркости созданных ими образов. Отсюда совестливая попытка Башевиса в последней главе «Сатаны в Горае» превратить роман в поучительную историю с моралью. Однако поучение не в силах перечеркнуть весь предыдущий текст романа: мораль моралью, но в том, что касается фантазии, Башевис стоит на стороне Гедальи. Правда, он осознает, насколько опасны попытки обратить фантазию в реальность, мечты – в факты. Язык обладает магическими возможностями, а мечта способна дать начало чудесным переменам; но и то и другое может быть использовано в дьявольских целях. Оглянитесь вокруг – и увидите.
К тому моменту, когда роман «Сатана в Горае» был опубликован в Варшаве, Иешуа уже окончательно обосновался в Соединенных Штатах с женой и ребенком. Башевис понимал, что его положение в Польше очень ненадежно, и им овладела вечная мечта эмигранта.
Америка считалась Золотой Страной, и там теперь жил мой любимый брат. С того самого дня, как он отправился туда, меня преследовала только одна идея: уехать в Америку, и чем скорее, тем лучше. Необходимые бумаги, которые прислал брат, стали для меня величайшим счастьем[110]110
Из интервью «Encounter».
[Закрыть].
Тем не менее по прибытии в Америку Башевис погрузился в кризис сродни тому, который пережил Иешуа после публикации романа «Сталь и железо». Сам же Иешуа в это время работал над своим будущим шедевром, романом «Братья Ашкенази».
Глава 3
Польша
Выражение «голдене медине» имеет в идише два значения: «Золотая Страна» и «самообман», «иллюзия», «рай для дурака». Пока был жив Иешуа, казалось, что сам он нашел свою Золотую Страну, а его младший брат заблудился в раю для дурака; на это же намекает заголовок одной из поздних мемуарных книг Башевиса – «Затерянный в Америке»[111]111
См. примеч. 24. – Примеч. ред.
[Закрыть]. Так или иначе, Америка никогда не занимала центрального места в воображении братьев Зингер, в отличие от предшествующего им поколения эмигрантов. Ни один из братьев не пытался подражать их покровителю, Аврааму Кагану, и не стремился создать нечто подобное его роману «Восхождение Дэвида Левински»[112]112
Abraham Cahan. The Rise of David Levinsky. New York: Harper & Brothers, 1917,
[Закрыть], в котором ученик ешивы, родившийся в России, становится манхэттенским миллионером-мануфактурщиком. Парадоксальным образом Каган и его современники – пророки американизации – в своих книгах писали о том, что́ евреи потеряли в переводе с идиша на американский английский, в переходе от религиозной жизни к светской. В их книгах амбициозные еврейские иммигранты выглядят как актеры; теперь, перейдя на английский язык, они больше не могут выразить свои истинные чувства. Но самые яркие эпизоды этих книг – изучение нееврейского языка, отказ от традиционной еврейской одежды, сбривание бороды и пейсов – не впечатлили братьев Зингер. Для них все эти действия ассоциировались не с жизнью иммигрантов в Америке, а с еврейским Просвещением и с их собственным становлением как писателей в Варшаве. Они предали отца не в какой-то заморской стране, а дома, у него на глазах. И, наконец, идиш был для Зингеров вовсе не эхом утраченной культуры, а их собственным «маме лошн»[113]113
Родной язык (идиш).
[Закрыть], языком, на котором они разговаривали, думали и видели сны. Поэтому в их понимании идиш вовсе не был символом некой особой «духовности». Кроме того, братья Зингер отлично понимали, что традиционная культура еврейских местечек начала разрушаться еще во времена Наполеона и что массовая эмиграция была скорее последствием этого разрушения, чем его причиной. Неудивительно, что когда Иешуа и Башевис приступили к романам, сопоставимым по масштабу с «Восхождением Дэвида Левински», то материалы они черпали не в Соединенных Штатах, а в Польше. И хотя они, как и Каган, пишут о метаморфозе, однако в их романах метаморфоза происходила внутри маленького, локального мирка; она не была связана с переменой места жительства. Персонажи Зингеров – духовные эмигранты из старосветской жизни в современную. Их «Америка» – это нееврейская Польша.
«Брат оказал на меня огромное влияние», – говорил Башевис. Влияние заключалось в следующем:
Когда я сам начал писать, брат поддержал меня и научил некоторым правилам сочинительства. Он сказал: «Когда ты пишешь – рассказывай историю, а не пытайся объяснить ее. Если ты говоришь, что парень влюбился в девушку, тебе не нужно разъяснять, почему он влюбляется: читатель знает о любви не меньше тебя, а то и больше. Ты расскажи ему историю, а уж объяснениями и толкованиями он займется сам, или же за него это сделают критики». У брата были два слова, которые он использовал для ясности: «образы» и «высказывания». Под высказываниями он имел в виду очерки, рассуждения. Он называл их идишским словом «зугерц». Это значит, что ты просто разговариваешь, просто говоришь что-то. Ты не рисуешь картину, не вызываешь к жизни какой-то образ. Он говорил – оставь «зугерц» другим. Твое дело – рассказать историю. Потому что ты можешь знать истории, которые им неизвестны, а вот о жизни ты знаешь не больше, чем они[114]114
С. Sinclair. My Brother and I: A Conversation with Isaac Rashevis Singer // Encounter, February 1979.
[Закрыть].
Со временем стало ясно, что ученик соблюдал эти правила более ревностно, чем его учитель. В романе «Братья Ашкенази», стремясь показать одновременно и предпосылки, и плоды классовой борьбы в лодзинской еврейской общине, Иешуа зачастую делал «лирические отступления» между описанием действия и реакции на него; эти вставки представляли собой те самые «высказывания». Достаточно краткого примера: кровожадный польский революционер Мартин Кучинский, считавший, что не следует бояться крови, обвиняет своего товарища-подпольщика Феликса Фельдблюма в том, что для рабочих его агитационные тексты слишком интеллигентны и слишком мягки, что Феликс говорит с рабочими «о морали, как в синагоге»[115]115
Здесь и далее цитаты из «Братьев Ашкенази» приводятся по изданию: Исроэл-Иешуа Зингер. Братья Ашкенази (роман) / Пер. с идиша Велвла Чернина. М.: Текст, 2012. – Примеч. ред.
[Закрыть]. Кучинский заявляет, что призывы должны быть жесткими, «как на мокрое дело». Но прежде чем дать «обвиняемому» возможность ответить, Иешуа вставляет несколько абзацев о том, как Феликс обнаружил антисемитские настроения и среди своих товарищей-революционеров, и среди польского рабочего класса; таким образом, проблема из личной, частной становится исторической. В «Братьях Ашкенази» отчетливо видно намерение Иешуа: соединить в одном романе стремления индивидуума и историческую неизбежность. Для этого потребовались определенные «высказывания» об истории Польши и классовой борьбы. Так Иешуа отступил от правил, которым сам же обучал своего младшего брата, – и именно это отступление наиболее полно демонстрирует различия между Иешуа и Башевисом как писателями и хроникерами эпохи. Так, действие романа Башевиса «Поместье» охватывает конкретный исторический период – эпоху между польским восстанием 1863 года и концом девятнадцатого века, – однако его персонажи движимы, скорее, своими плотскими желаниями, чем велениями времени. Мучающие их сомнения связаны не столько с историческим процессом, сколько с некими универсальными, вечными законами бытия.
Башевис использовал образ усадьбы графа Ямпольского, куда переезжает Калман Якоби, чтобы показать, как опасны тщеславие и изысканность. Иешуа же представил читателю дворец семейства Хунце (где в итоге поселяется Макс Ашкенази) как разъедающий душу символ имперской истории, неизменно враждебной по отношению к евреям. Окруженный регалиями польской аристократии, Макс Ашкенази вообразил себя королем Лодзи. Но в реальности он был не более «королем», чем бедный польский портной, в издевку коронованный пьяной толпой. Когда погромщики излили свой гнев на евреев и казаки восстановили порядок, несчастного портного привели к губернатору, который с улыбкой осведомился: «Это ты польский король?», после чего приказал «выпороть его королевское величество». Макса Ашкенази ожидали более тяжкие унижения. А вот Калман Якоби, в отличие от Макса, с самого начала знал, что попал в ловушку: «Да, граф Ямпольский <…> на старости лет отказался от всех радостей жизни. Зато Калман жил во дворце, среди золота, серебра, фарфора, слуг и служанок». У Калмана не хватило сил сопротивляться своей второй жене Кларе, которую тянуло к роскоши. Для Иешуа абсолютным ориентиром была история, для Башевиса – религия: Макс Ашкенази не прислушался к урокам истории, Калман пренебрег предписаниями религии. Оба автора приговорили своих героев к соответствующему наказанию. Однако, поскольку невозможно писать о евреях (а фамилии Ашкенази и Якоби могут относиться не только к конкретным семействам, но и к еврейскому народу как общности), не упоминая их религию и забыв об их истории, – эти ориентиры не исключают друг друга. Одна из персонажей «Поместья», Зина, даже почти что добралась из сюжета «Поместья» в сюжет «Братьев Ашкенази» – но, увы, ее арестовали прежде, чем она сумела добраться до Лодзи с запасом оружия для революционеров.
То, как Башевис в своем творчестве следовал инструкциям брата, проявилось прежде всего в ощущении зыбкости, пронизывающем его произведения. Поскольку Башевис старался не объяснять, почему парень влюбляется в девушку, а также воздерживался от прямых политических комментариев, его романы читаются на одном дыхании, они полны напряжения. Автор держит читателей в постоянном ожидании, которое становится еще острее потому, что верно предсказать дальнейшее развитие сюжета невозможно. Его герои не обладают стабильным характером, их настроение то и дело меняется по мере смены событий. Возможно, за счет этого его герои теряют часть своей убедительности: как заметил Дэн Джейкобсон, персонажи Башевиса не производят такого впечатления, как персонажи Иешуа, которые «затмевают собой солнце»[116]116
Dan Jacobson, в личной беседе с автором, Лондон, 9 ноября 1979 года.
[Закрыть]. Более того, когда такой герой, встав перед важным выбором, должен проявить свою волю, Башевис показывает муки выбора только затем, чтобы тут же оборвать сцену, итог которой так и остается неизвестен; об итогах мы, как правило, узнаем значительно позже, от какого-нибудь посыльного, на манер древнегреческой трагедии. На самом деле уклончивость автора имеет конкретную цель: она показывает, сколь ничтожны любые стремления и достижения, она напоминает нам о непостоянстве всех земных удовольствий и успехов. Описанные Башевисом характеры персонажей отражают современную концепцию раздробленной личности, потерю человеком уверенности в собственном «я» – эта же проблема фигурирует в великих романах девятнадцатого века и в произведениях Иешуа Зингера. Ни людская природа, ни само время не могут дать человеку достаточно прочного фундамента, чтобы строить на нем жизнь; особенно остро эту непрочность ощущали на себе польские евреи. С хронологией событий в повествовании Башевис обращается точно так же, как и с характером любого своего персонажа; и то и другое – неустойчиво и зависит от обстоятельств; не имея ни стабильного характера, ни четкого положения во времени, его неприкаянные герои подвержены самым опасным изменениям. Судьба Шайндл – лучшая тому иллюстрация.
Шайндл была самой красивой и жизнерадостной из четырех дочерей Калмана Якоби; однажды во время празднования Симхес-Тойре[117]117
Симхес-Тойре – праздник Торы, отмечаемый, когда завершается годичный цикл чтения Торы и начинается новый цикл.
[Закрыть], будучи еще совсем девочкой, она нахлобучила себе на голову тыкву, будто корону, и прокричала: «Я – королева Ямполя». Но судьба ее оказалась не более царственной, чем судьба Макса Ашкенази или коронованного пьяной толпой горбатого портного в романе Иешуа. Ее брак казался многообещающим, но вскоре она утратила свою былую жизнерадостность, преждевременно состарилась и в конце концов лишилась рассудка. На каждом этапе ее угасания Башевис с хладнокровной пунктуальностью снова возвращается к образу юной Шайндл с тыквой-короной на голове. Стоя над могилой Шайндл в день похорон, ее муж Азриэл Бабад вновь вспоминает тот день Симхес-Тойре, когда она назвала себя королевой города: «Кажется, все это было вчера. Но Шайндл успела родить детей, сойти с ума, промучиться несколько лет в лечебнице и умереть». Читатель недоумевает не меньше Азриэла: потенциальная героиня повествования обращена в прах. Как это произошло? В чем была ошибка? Такие вопросы без ответов задает Башевис читателю. Следуя правилам Иешуа, в романе-саге «Поместье» Башевис построил повествование как метафору гибели польского еврейства. В конечном счете никакого объяснения Холокосту быть не может. Вот как говорит об этом Башевис в «Поместье»:
Они виноваты в там, что они евреи, что они (ну надо же!) капиталисты, для поляков – русские, для русских – поляки, чужаки (всего лишь восемьсот лет тут живут). Они шовинисты, реакционеры, мещане, фанатики, мракобесы, дикари, они ненавидят христиан и говорят на жаргоне. Вот так, всё сразу. Каждый «изл» предъявляет им свои претензии. Но их настоящая вина в том, что они хотят жить духовной жизнью, без ненависти, войн, разврата, кощунства и бунтов.
Первая часть саги начинается с польского восстания 1863 года, но причины его не объясняются, и самому восстанию роман не уделяет особого внимания. Гораздо больше Башевиса интересует реакция жителей Ямполя, наблюдающих, как русские ведут через весь город закованного в цепи графа Леона Ямпольского. Евреи, жившие в районе Ямполя под названием Пески, были изумлены тем, как держался граф, шагавший так беспечно, «словно собирался танцевать», а не влачить свои дни в Сибири. Вскоре после этого объявили, что имение графа Ямпольского было конфисковано. Евреи лишь пожали плечами: «Так у гоев заведено: „Преимущество у сильного“». Позднее, когда Калман Якоби, в свою очередь, оставляет усадьбу, евреи Ямполя снова пожимают плечами: «…а чему удивляться, как стелешь, так и спишь». Проблема Калмана была как раз в том, что он «стелил» себе постель графа, а не свою собственную: «Теперь Калман жил и замке графа Ямпольского, спал в ею спальне и даже на его кровати». На кровати графини спала Клара, вторая жена Калмана. Его первая жена, Зелда, была унылой болезненной женщиной, у нее не было «сил на то. что требует от нее муж»; Клара же, в отличие от благочестивой Зелды, была распутницей. У Клары были «блестящие черные глаза, густые сросшиеся брови, полные губы». Когда граф вернулся из ссылки, его сопровождала какая-то женщина, хотя графиня была еще жива; любовница графа тоже была «смуглая, черноглазая и белозубая». Богатство и похоть фактически превратили Калмана в некую пародию на графа Ямпольского.
Метаморфозы начали происходить с Калманом с того момента, когда, стремясь воспользоваться конфискацией графского имущества, он подал прошение об аренде его усадьбы. Поведение Калмана в присутствии новоназначенного русского землевладельца являло собой резкий контраст с поведением ссыльного графа: он простерся перед новым хозяином «и стал целовать сапоги, умоляя о милости». Так Башевис открывает обширную галерею образов польской аристократии и польских евреев; одни – гордые, непреклонные, другие – убогие, склоняющиеся перед сильными. Хотя еврейское умение приспосабливаться дало им возможность захватить имущество опальной аристократии, оно же сделало их жертвой тех пороков, которые развратили старое дворянство. Даже благочестивый Калман, который, казалось, был полон решимости не поддаваться искушениям, в итоге все же угодил в западню. Получив разрешение арендовать усадьбу и все, что к ней прилагалось, он позволил графине Ямпольской остаться в замке, а сам переехал с семьей в маленькую приусадебную постройку, где прежде обитал кузнец. Там он отказался от всех современных удобств, опасаясь, что «сначала приобретают такие вещи для красоты, потом привыкают и не могут без них обходиться. А когда на излишества не хватает денег, перестают платить по счетам». Но требования бизнеса начали подтачивать решимость Калмана. Ему приходилось много путешествовать верхом, а его длинный лапсердак был плохо приспособлен для верховой езды, поэтому Калман был вынужден надеть короткий пиджак, какие носят безбожники. Хуже того, ему пришлось нанять на работу литовских евреев, говорящих на русском языке. Эти «бритые просвещенцы в короткой одежде» мнили себя просвещенными, но местные евреи сочли их вероотступниками. Вскоре Калман признался себе, что стал не хозяином своего состояния, а пленником. Башевис, очевидно, показывает, что успех в мирских делах неизбежно предполагает духовный упадок. Был только один день, когда Калман чувствовал себя свободным от гнета своего богатства, – суббота: «Счастье еще, что Господь, да будет Он благословен, дал людям субботу». Это противостояние нееврейского мира чувственности и еврейского мира духа стало основным конфликтом романа и предопределило его концовку. Поместье воплощает в себе нееврейский мир, а маршиновский хасидский двор – еврейский мир.
Не затронутый просвещением Маршинов символизирует чистый еврейский дух, а хасиды, собравшиеся вокруг ребе, представляют собой «тело» еврейской религии. Как говорил Башевис об одном из подобных праведников в романе «Раб»: «Если бы не такие, как он, от евреев бы, наверное, ничего не осталось». Они сохранили еврейский народ в рассеянии благодаря тому, что упрямо продолжали идти против своей человеческой природы. Они не были похожи на тех, кого бичевал Иешуа в книге «Йоше-телок», – лицемеров, озабоченных скорее формой, чем содержанием. Маршиновским хасидам было мало соблюдать заповеди; важнее всего для них была кавана[118]118
Кавана (от др.-евр. «намерение») – психологическая и духовная сосредоточенность при чтении молитв и исполнении заповедей.
[Закрыть], глубокая сосредоточенность, вытесняющая все, кроме любви к Богу. В эссе «Дух хасидизма»[119]119
В книге: Isaac Bashevis Singer, Ira Moskowitz. The Hasidim. New York, 1973.
[Закрыть] Башевис писал:
Симха шел мицва[120]120
Буквально «радость заповеди» (др.-евр.).
[Закрыть], радость, заложенная в соблюдении религиозных заповедей, – есть самая суть хасидизма. Барух Спиноза, пантеист семнадцатого столетия, проповедовал любовь к Богу на основе разума, Amor dei Intellectualis. Хасиды же, напротив, учили, что Бога нужно любить прежде всего сердцем.
В этом заключался хасидский ответ взбунтовавшейся человеческой натуре: страстное сердце, одерживаемое железной волей. Настоящим домом для маршиновских хасидов было не польское местечко, а Мир грядущий. Когда умер старый ребе и его старший сын, реб Шимон, попытался захватить власть (ситуация, которую Иешуа назвал бы типичной), община отвергла его, потребовав, чтобы новым ребе стал Йойхенен, праведный внук ушедшего… Йойхенен во многом напоминал Нахмана из Брацлава, великого хасидского ребе, которого Башевис в том же эссе описывает следующими словами:
В личности ребе Нахмана, которому не было и сорока лет, когда он умер <…> сочетались выдающаяся эрудиция, страстная любовь к Господу и качество, которое можно назвать священной истерией.
«Один средненький драматург и романист из России», Израиль Аксенфельд[121]121
Израиль Аксенфельд (1787–1866) – писатель и драматург. В молодости принадлежал к брацлавским хасидам, последователям ребе Нахмана. Впоследствии стал яростным противником хасидизма и убежденным сторонником Ѓаскалы.
[Закрыть], «глумился над учением ребе Нахмана <…> и жестоко высмеивал его». Сам Аксенфельд «проповедовал логику, правильную грамматику, современную гигиену и, главное, практичность и светскость». Другие сторонники Ѓаскалы презирали идиш как «жаргон» и «осуждали народные верования восточноевропейских евреев и их сказки о демонах, злых духах, дибуках, переселении душ и праведниках-чудотворцах». Они призывали евреев «носить современную одежду и покончить с <…> грязью, изоляцией и такими старомодными практиками, как браки малолетних детей». В «Поместье», когда Азриэл Бабад впервые встречается с Валленбергом, этот богатый и просвещенный выкрест советует юноше расстаться с еврейством: «Нельзя жить в Польше и балакать на немецком жаргоне. Нельзя жить в конце девятнадцатого века, но при этом торчать в Средневековье». Башевис явно симпатизирует ребе Нахману больше, чем Аксенфельду, и Йойхенен для него привлекательнее, чем Валленберг, но все же сам он, несомненно, человек слишком просвещенный для того, чтобы выступать в защиту грязи и договорных браков. Одним из любимых приемов Башевиса было заводить в тупик читателя, стремящегося к простым выводам.






