Текст книги "Дети семьи Зингер"
Автор книги: Клайв Синклер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Глава 2
Репутация
Иешуа заработал свою литературную репутацию сборником рассказов «Жемчуг»[72]72
Москва: Книжники; Текст, 2014.
[Закрыть], вышедшим в свет в 1922 году. Книга привлекла внимание Авраама Кагана[73]73
Авраам Каган (1860–1951) – писатель, журналист, активист еврейского социалистического движения в США. С 1903 по 1951 год – главный редактор ведущей американской газеты на идише «Форвертс».
[Закрыть], редактора «Форвертс», крупнейшей в Америке газеты на идише, аудитория которой насчитывала около четверти миллиона читателей. Башевис утверждал, что Каган был «вдохновлен» произведениями его брата. Так или иначе, именитый издатель незамедлительно пригласил Иешуа стать корреспондентом «Форвертс» в Польше, а также предложил свою помощь в публикации его произведений. Так благодаря стечению обстоятельств Иешуа в один миг стал признанным писателем. Стабильный доход позволил ему поселиться в доме 36 по улице Лешно, куда так не любил приходить Башевис. Везение Иешуа не вызвало радости среди интеллектуалов, писавших на идише. «Литературная и журналистская Варшава бурлила, обсуждая успех моего брата», – вспоминает Башевис в книге «Молодой человек в поисках любви». Это описание подтверждает и другой, более беспристрастный комментатор – Чарльз Мэдисон. Рассуждая о Иешуа в контексте литературы на идише, он пишет:
С тех пор как Иешуа стал одним, из приближенных Кагана, коллеги по писательскому цеху стали относиться к нему с осуждением и недоверием. Коммунисты считали его ренегатом за критическое отношение к Советскому Союзу; другие, чье материальное положение было непрочным, завидовали его финансовой стабильности, которой он был обязан сотрудничеству с «Форвертс»[74]74
Charles Madison. Yiddish Literature, Its Scope and Major Writers. New York, 1971.
[Закрыть].
Морис Карр был свидетелем того, как Иешуа готовил публикации для Кагана. «Иешуа на самом деле не был журналистом, – говорил он. – Он сочинял острые статейки для „Форвертс“. Он писан их раз в неделю, всего за час, в чердачной комнате. Иешуа был прирожденным писателем, и его слова лились легко и свободно. Он писал красивым почерком. Иногда он возвращался на несколько страниц назад и вносил исправления. Он всегда точно знал, что именно хотел изменить»[75]75
Из личной беседы с автором, Тель-Авив, 5 января 1980 года.
[Закрыть]. Связь с «Форвертс» оказалась прочной; сначала Каган привлек к работе Иешуа, а потом и его младшего брата. Башевис публиковался там на протяжении нескольких десятилетий и продолжал печататься даже после смерти Кагана в 1951 году.
По мнению Мэдисона, сотрудничество с «Форвертс» имело политическую подоплеку. Когда в России произошла революция, Каган поддерживал большевиков, пока его корреспонденты, находившиеся на месте событий, не открыли ему глаза. С тех пор «Форвертс» стал принципиально антикоммунистическим изданием, «самой важной антибольшевистской газетой в Америке», как с некоторым преувеличением называл ее Башевис. Составители антологии «Авторы двадцатого века»[76]76
Stanley Kunitz, Howard Haycraft. Twentieth Century Authors: A Biographical Dictionary of Modem Literature. New York, 1944, ©1942.
[Закрыть] в издании 1944 года снабдили автобиографический текст Иешуа следующим комментарием: «Его стиль часто сравнивали со стилем его друга и работодателя Авраама Кагана. Как и Каган, он был ожесточенным противником советского режима». Разумеется, борьба Иешуа с советским режимом была исключительно словесной и никогда не включала в себя физического насилия. Провидческие описания большевизма, возможно, помогли ему завоевать друзей в Соединенных Штатах, но из-за своего антисталинизма он фактически стал изгоем среди своих варшавских коллег. «В идишском движении хватало фанатичных коммунистов, и их злобу распаляло еще и то, что мой брат был корреспондентом „Джуиш дейли форвард“ – газеты, известной своей социалистической ориентацией», – вспоминает Башевис, представляя американскому читателю переиздание романа Иешуа «Йоше-телок».
В 1926 году Каган посылает Иешуа в Советский Союз в качестве специального корреспондента, и его репортажи (собранные и опубликованные в книге «Новая Россия»[77]77
«Най Русланд: Билдер фун а райзе» («Новая Россия: зарисовки из поездки»), 1928.
[Закрыть]) превращают этот антагонизм в открытую враждебность. Не добавили Иешуа симпатий среди его коммунистических критиков и такие произведения, как «Боль земли», которую Чарльз Мэдисон описывал как «малозначительную символическую драму революционного периода, свидетельствующую о разочаровании автора в большевизме». Поэтому, опубликовав в 1927 году свой первый роман, Иешуа «навлек на себя <…> гнев шумливых политических группировок». Его обвинили в том, что он не прославляет народные массы и не участвует в классовой борьбе. Подобную политически мотивированную критику можно не воспринимать всерьез, но когда такие же претензии высказывает сестра писателя, игнорировать их уже сложнее. Двойреле, героиня романа Эстер, распекает своего брата Михла за насмешки над простыми людьми, которые прислуживают ребе местечка Р. (читай Радзимин).
Двойру злило презрительное отношение Михла к «толпе». Невежественные и примитивные люди были сбиты с толку, обмануты; но никто и никогда не пытался просветить их, никто ни разу не рискнул разоблачить цадика и его сторонников, показав «толпе», кто они есть на самом деле, и потому «толпа» в наивном неведении продолжала окружать его роскошью.
Сюжет романа «Сталь и железо» строится вокруг двух социальных экспериментов, и тема «толпы» играет в нем ключевую роль, а отношение героя к толпе становится мерой его человечности.
В предисловии к роману Иешуа «Йоше-телок» Башевис высказывает в адрес «Стали и железа» критику другого рода:
Как это нередко случается с молодыми писателями, брат попытался вложить в первый, стоивший ему больших трудов роман всего себя. Он создал в нем образ современного человека <…> который хочет идти своей дорогой и думать по-своему. Романы такого рода удаются редко: факты биографии и вымысел сложно сопрягать. Замыслы автора почти никогда не вмещаются в повествование, да и для того, чтобы создать образ скептика, а мой брат был скептиком, требуется недюжинное мастерство.
К автобиографическим элементам в романе «Сталь и железо» относятся злоключения, пережитые Иешуа во время войны: сначала дезертирство из русской армии, а потом жизнь в немецком плену. «В течение некоторого времени мой брат Исроэл-Иешуа занимался ремонтом моста для немцев (позднее он описал этот опыт в одном из своих романов)»[78]78
Эта цитата относится к той части «Папиного домашнего суда», которая не была переведена на русский и не вошла в цитируемое издание. – Примеч. ред.
[Закрыть], – вспоминал Башевис в книге «Папин домашний суд». Роман Эстер Крейтман «Танец бесов» не был попыткой сплавить воедино документальные и художественные элементы: Эстер просто дополнила свою автобиографию деталями, не осуществленными в реальности. – желаемым, которое в романе стало действительным. Книга «Сталь и железо» гораздо более искусно превращает автобиографию в художественную прозу; тем не менее роман не удался, поскольку его фрагментарная структура плохо сочетается с эпической традицией, которой пытался следовать автор. Такая композиция вызывает у читателя ощущение обманутых ожиданий. Возьмем, к примеру, такого героя, как доктор Григорий Давидович Герц. Его «карьера» в романе складывается так: в одной главе он лишь упоминается вскользь, следующая описывает его во всех подробностях, а в последующем тексте он не играет никакой роли – хотя его история, рассказанная в манере, присущей роману-эпопее, сулила дальнейшее развитие. Возможно, Иешуа хотел показать, как индивидуума – такого, как доктор Герц или главный герой книги Биньомин Лернер, – поглощает История. Но даже если так, книга все равно вызывает разочарование. Лишь в «Братьях Ашкенази» Иешуа впервые удается органично соединить тематику повествования со стилистикой эпопеи; здесь роман уже развивается в ритме читательских ожиданий, подготовленных автором: введение, описание, действие. К тому моменту Иешуа отказался от героя-скептика, о котором говорил Башевис, в пользу героя-мономана, человека, одержимого одной страстью. Тем не менее книга «Сталь и железо» представляет интерес как политический роман.
Первое английское издание «Стали и железа» в переводе Морриса Крейтмана (он же Морис Карр) увидело свет в 1935 году под заголовком «Кровавая жатва» («Blood Harvest»). В предисловии Карр объясняет замену названия, обильно используя образы соответствующего сельскохозяйственного сезона:
«Кровавая жатва» содержит целый ряд мощных картин «урожая», который собирали разжигатели войны в Восточной Европе в последние годы Первой мировой. Вот что они пожинают: голод, эпидемии, нищету, моральную деградацию, а также то, что изначально не входило в планы идеологов этой страды, – русскую революцию, что завершила собой жатву и стала логичной, пусть на первый взгляд и несколько неожиданной, концовкой этой реалистичной книги.
Учитывая дату публикации англоязычной версии романа, неудивительно, что переводчик решил обратить особое внимание на то, как роман справляется с «двумя проблемами, которые, к сожалению, становятся особенно острыми в наши дни: это непримиримый прусский милитаризм и, как следствие, преследование меньшинств». Чтобы у читателей не возникло сомнений насчет того, кто является истинной мишенью автора, Карр добавляет, что «показанные в романе картины прусской жестокости и тех несчастий, которые пруссы причинили [национальным] меньшинствам», сейчас обретают еще большую значимость, поскольку предвосхищают появление Третьего рейха. Чтобы справиться с художественными задачами, которые Иешуа Зингер поставил перед собой, ему «пришлось отказаться от своей литературной техники „мирного времени“ <…> и заняться психологией масс, а не индивидуума». Карр считал, что зингеровские обвинения в адрес жестоких пруссов как источника всех бедствий – это реалистическое видение ситуации; коммунисты, в свою очередь, считали такие обвинения клеветой. Презрение Иешуа к немцам очевидно, но при этом он как бы подталкивает читателей к неутешительному выводу: дескать, на народные массы можно воздействовать лишь одним способом – «прусским», беспощадным и эффективным. Карр, разумеется, не касается этого момента в своем комментарии.
А вот аннотация к англоязычному изданию 1969 года[79]79
Israel Joshua Singer. Steel and Iron. New York, 1969.
[Закрыть] (в переводе Джозефа Зингера), напротив, поднимает вышеупомянутую тему. Заметка на обложке книги – ошибочно утверждающая, что на английском языке роман ранее не публиковался, – гласит:
«Сталь и железо» – это история Биньомина Лернера, молодого еврейского пехотинца, служившего в Имперской Российской армии в 1915 году. Став в силу обстоятельств дезертиром и изгоем, он скрывается в Варшаве под вымышленным именем. Он воодушевлен наплывом в Польшу еврейских беженцев, с корнем вырванных из своих провинциальных жилищ: это его народ – многострадальный, но не покоренный.
Видя покорность, с которой беженцы сносят все оскорбления и унижения, Лернер чувствует отвращение и стыд. Будучи по натуре борцом, он присоединяется к единомышленникам, чтобы отдать все свои силы «в безумной схватке со сталью, железом, камнем и деревом».
С одной стороны, безымянный автор аннотации чуть ли не обвиняет самих беженцев в постигших их бедствиях, употребляя такие слова – маркеры пассивности, как «покорность», «оскорбления» и «унижения». С другой стороны, Лернера он называет «борцом». Встает вопрос: возможно ли освободить народные массы? И если да, то кому это под силу? Социальные эксперименты, описанные в романе «Сталь и железо», направлены на освобождение людей при помощи политических средств. Исходный материал для экспериментов и впрямь выглядит не слишком многообещающе. Взять, к примеру, тех самых беженцев. Когда караван их фургонов прибывает в Варшаву, Лернер чувствует «пронзительную боль и сострадание», его завораживают задумчивые глаза одного из беженцев:
Они горели вековой тоской поколений, и вот Лернер уже видел не череду повозок, набитых чумазыми детьми и грязным постельным бельем, а процессию мучеников и праведников, вознесенных к святости страданиями и лишениями.
Однако Иешуа не давал воли подобным ничем не подтвержденным мифам. Лернер быстро вернулся с небес на землю, когда его толкнул в бок «изможденный, пропахший потом человек в распахнутом лапсердаке», и «священная процессия вновь стала чередой поскрипывающих телег, сумасбродных местечковых евреев и шелудивых кобыл с обмотанными грязными тряпками копытами». Лернеру необходимо преодолеть свой скептицизм, свое нежелание поддаваться сентиментальной иллюзии – лишь тогда он обретет способность действовать. Он должен перестать воспринимать беженцев, рабочих и народные массы как политические клише и увидеть в них личностей. К сожалению, все победоносные политические движения обращаются с индивидуумом как с частью целого. И так же как Лернеру не удавалось отделить индивидуума от народа, так и сам индивидуум с готовностью отказывался от бремени собственной личности. Иными словами, чтобы преуспеть, Лернеру предстояло вернуть индивидуума в массы. В период второго социального эксперимента, описываемого в романе, Лернер наставляет свою возлюбленную Генендл: «Не прекращай работать <…> но не из жалости, а из чувства долга. Ты увидишь, насколько это все изменит… Я сужу по своему опыту. Когда уйдет жалость, за ней последует и отвращение. Это помогло мне, поможет и тебе».
В первой главе, озаглавленной «В упряжке», Биньомин Лернер сравнивается с ломовой лошадью. В какой-то момент, спеша на перекличку, он остановился, изнемогая от знойного, душного дня, и «изнуренная, взмыленная лошадь <…> высунула длинный пересохший язык и лизнула потное плечо Лернера, пытаясь утолить жажду». Напоминая нам о судьбе слепой Клячи из книги «О мире, которого больше нет», эта кобыла, как и ее двуногий товарищ по несчастью, выполняет самую грязную работу. Но их труда никто даже не замечает – Лернер осознает это после того, как, сбежав с переклички, отправляется бродить по улицам Варшавы. Увиденное шокировало его: город продолжал жить своей жизнью, как будто вокруг не было войны. Он чувствовал себя чужаком, попавшим в обычный мир, и проведенные на фронте девять месяцев – «сражения, пролитая кровь, дизентерия, самопожертвование, недосып, голод, холод, унижения и покорность – внезапно явились ему со всей ясностью, и стала очевидна их бессмысленность и тщета». Чтобы подчеркнуть унизительность ситуации, Зингер использует и другой свой излюбленный образ: Лернер почувствовал себя как «человек, который неожиданно обнаруживает, что он стоит голый посреди толпы хорошо одетых людей». Но куда страшнее, когда это сравнение перестает быть фигурой речи и становится реальностью. То, что почувствовал Лернер, впоследствии пришлось пережить Генендл – которую мы в последний раз видим раздетой на грязном диване в кабинете ее немецкого начальника. Немцы объявили, что будут проверять всех еврейских женщин на венерические заболевания, но это было не более чем предлогом. Осмотр Генендл был проведен со всей тщательностью.
Управляющий наслаждался зрелищем хрупкого тела, распятого, словно бабочка на бархате <…>
«Прелестно!» – прошептал он.
«Очаровательно», – согласился с ним молодой лейтенант, вытирая руки окровавленным полотенцем. Генендл лишилась сознания.
В мире, где заправляли чудовища, нагие беззащитные люди были лишены надежды выжить, не утратив при этом достоинства. Когда они в спецодежде шли на работы, их существование игнорировали; когда их замечали, то подвергали насилию. В любом случае они были всего лишь «предметами».
Генендл приходилась Лернеру двоюродной сестрой. Именно в дом ее семьи он направился, когда вырвался из армейской «упряжки» и выкинул винтовку в Вислу. Его дядя, отец девушки Борех-Йойсеф, был властным, сварливым патриархом. Когда-то он владел поместьем недалеко от австрийской границы, но растратил все свое состояние на сумасшедшие деловые схемы. Потом пришли казаки и выгнали его из поместья. В Варшаве ему пришла в голову очередная бредовая идея, как восстановить свое финансовое положение, когда земли вернутся к нему. На этот раз блестящим планом Бореха-Йойсефа стала добыча торфа. Но для такого предприятия ему требовался богатый зять. У него даже имелся кандидат по имени Йекл Карловер, но у Генендл он, увы, не вызывал ничего, кроме глубокого презрения. Появление Лернера создало дополнительные препятствия этой выгодной партии. Борех-Йойсеф не мог прямо попросить Лернера уехать, поэтому он попытался сделать так, чтобы тот сам захотел покинуть их семейство. Он стал оскорбительно высказываться о своем покойном брате, отце Биньомина, – персонаже, отдаленно напоминающем Пинхоса-Мендла:
Знаешь, Биньомин, мне твой отец никогда не нравился, да простит он мне эти слова. Он был чертовски глуп <…> Твой отец смотрел на чудотворцев и святых снизу вверх, как теленок смотрит на корову. Вот они его и использовали, как хотели…
Лернер, однако, не поддавался на провокации, хотя беспокойство его росло день ото дня. «С каждым днем ему становилось все теснее в крошечном пространстве отведенной ему комнатки. Ее оштукатуренные стены, казалось, надвигаются на него, давят даже сильнее, чем земляные стены блиндажа». Получалось, что освободиться от ярма невозможно. Он пытался погрузиться в чтение книг, но «гладкие белые страницы казались какими-то странно безмятежными, несозвучными времени, а симметричные буквы готического шрифта выглядели пустыми и бессмысленными». Как это было не похоже на Калмана Якоби (герой «Поместья» Башевиса), который черпал утешение в древнееврейских текстах! В конце концов, когда Борех-Йойсеф в очередной раз довел Генендл до слез, Лернер не выдержал и ушел. Он нашел себе пристанище в ателье скульптора по фамилии Рубинчик (в мемуарах Башевиса «Папин домашний суд» этот персонаж появляется под именем Остжего). Художники, собиравшиеся в студии Рубинчика, образовали сообщество под названием «Зайцы». Хотя Лернера они принимали вполне благодушно, он терпеть их не мог. Эти люди убивали время, «рисуя друг на друга злобные карикатуры… показывая слабости друг друга, передразнивая и провоцируя один другого».
После долгого сеанса такого морального уничтожения жертва чувствовала себя словно старая шлюха, лежащая со вспоротым животом на столе патологоанатома в окружении безразличных студентов-медиков.
Еще один «человек-предмет». По сути дела, эти «Зайцы» были немногим лучше тех немцев, что раздевали и мучили Генендл. (Неудивительно, что своими произведениями Иешуа заработал себе немало врагов!) Чтобы хоть как-то стряхнуть с себя апатию, Лернер попытался муштровать «Зайцев», крича на них как заправский сержант. Этот незначительный эпизод демонстрирует, насколько силен соблазн подражать своим бывшим мучителям, если рядом оказываются те, кто слабее тебя. Тот же мотив всплывает позднее, когда сам Лернер оказывается в роли муштруемого при гораздо более болезненных обстоятельствах. После того как «Зайцы» оскорбили Генендл, Лернер без долгих слов покинул ателье Рубинчика, так же как до этого ушел из дома своего дяди.
Когда в Варшаве стала слышна немецкая артиллерия, русские начали отступать. Евреи радушно приветствовали своих завоевателей: «Гутен морген! Гутен морген!» – кричали они. «Морген!» – равнодушно кивали в ответ немцы. Они немедленно приступили к ремонту и восстановлению мостов, которые русские при отступлении взрывали динамитом «в своей неуклюжей манере». Издалека гги усилия немцев выглядели довольно внушительно:
На холме, с которого открывался вид на обширную территорию восстановительных работ, Лернер остановился, чтобы рассмотреть эту картину. Водовороты иссиня-черной воды бурлили под полузатопленной аркой моста, волны ударялись о защитные стены, из мешков с песком была сооружена дамба, чтобы задержать поток <… > Сотни людей ползали, как насекомые, под холодным светом восходящего солнца, и клубы тумана перемещались, то скрывая, то обнажая широкую панораму движения.
Это было захватывающее зрелище. Лернер представлял, что он сам «руководит всем этим бурлящим процессом, словно нервный узел, через который проходят все импульсы». Но вблизи все оказалось совсем иным, и Лернер дорого заплатил за это открытие. Немцы, руководившие работами на мосту, были едва ли похожи на людей. Командующий стройкой майор Мейер имел «бритый череп цвета сырого мяса». Не успел Лернер опомниться, как на него уже снова накинули «хомут». Других рабочих угнетали не меньше, но они не проявляли никакого сочувствия к Лернеру. Он пользовался среди них некоторым авторитетом, но только потому, что однажды одержал победу в потасовке. Вскоре Лернер пришел к мысли, что ситуация на мосту была еще хуже, чем на фронте:
Там люди, по крайней мере, держались ближе друг к другу, были объединены в общей борьбе против врага, сплочены в общем страхе перед некоей высшей силой. Здесь же рабочие существовали в состоянии какого-то безбожного, братоубийственного заговора, где сильные глумились над слабыми, а хитрые обманывали простаков. И циничные, не ведающие жалости немцы наслаждались этим расколом и использовали его в своих интересах.
Рабочие были поделены на группы по национальному признаку. Лернер, само собой, оказался вместе с другими евреями. Каждому рабочему назначали напарника. На Лернера взвалили благочестивого талмудиста по имени Йехиэль-Меер. «В глазах рабочих из других групп Йехиэль-Меер представлял собой типичнейшего еврея». Впрочем, хасидов презирали даже еврейские рабочие за их отрешенность от мира. А Йехиэль-Меер был самым отрешенным из всех. В результате он стал объектом насмешек и среди антисемитов, и среди тех евреев, кто крепче стоял на ногах. Даже Лернер, его напарник, не встал на его сторону. «Всю свою ярость и отчаянное бессилие Лернер выплескивал на этого чувствительного юношу». И когда упавшая железная балка раздробила ноги Йехиэля-Меера, Лернер упрекал себя, «будто бы во всем была только его вина». Он потерял сон, «умоляющий взгляд Йехиэля-Меера преследовал его: „Скажи, почему вы все так меня ненавидите?..“» Лернер, конечно, не был виновен в произошедшем – он никак не мог бы спасти несчастного юношу, – но, не желая видеть в напарнике человека, он и сам стал менее человечным. Он был виноват в том, что повел себя ничем не лучше других. Лернер превратился в обычного рабочего, подобного всем остальным, и позволил Йехиэлю-Мееру стать для него всего лишь «предметом».
Осознав все это, Лернер получил шанс искупить свою вину. С ним на связь вышел его старинный знакомец, с которым они вместе дезертировали из царской армии. Теперь этот человек был политическим активистом и носил другое имя. В тексте он, впрочем, фигурирует преимущественно под своей кличкой Красный Тулуп. «Лернера затянуло в конспиративную жизнь гораздо быстрее, чем он мог вообразить. Каким-то образом он и тулуп постоянно оказывались в одних и тех же местах». Лернеру было поручено агитировать рабочих, но это никуда не привело. Он жаловался Тулупу «Они там все подонки, человеческое отребье, я худших мразей в жизни не встречал». На что Тулуп отвечал ему «Пролетариат другим и не бывает». Очевидно, ругавшие Зингера коммунистические критики дочитали книгу только до этого места и не знали, что потом мировоззрение Лернера изменилось. Еще какое-то время он был настроен скептически, но продолжал просвещать рабочих, и его усилия были вознаграждены.
Постепенно, настолько медленно, что он и сам не отдавал себе в этом отчета, Лернер изменился. Презрение ушло, и он начал смотреть на рабочих как на людей с человеческими чувствами, сомнениями и разочарованиями.
Теперь эти люди уже не зубоскалили, когда Лернер обсуждал с ними ужасные условия работы на мосту. Они кивали, соглашаясь с ним. «Это все проклятые фрицы виноваты… Они настраивают евреев и гоев друг против друга, а сами пенки снимают…» Лернер, оратор революции, был в восторге. От его прежнего скептицизма не осталось и следа.
Насколько безнадежной казалась ему эта затея раньше, настолько твердо он верил теперь, что нет недостижимых целей и что полная, окончательная победа не за горами. Он проникся нежностью к своим товарищам-рабочим и стал искренне волноваться за их будущее. Все его мысли сосредоточились вокруг происходящего на мосту, и ни о чем другом он уже не думал.
Следующим заданием, полученным Лернером от Тулупа, было симулировать болезнь, чтобы попасть в лазарет и передать революционное послание санитарам русского госпиталя и тамошнему врачу, тому самому Григорию Давидовичу Герцу. Но Григорий Давидович уже утратил всю «веру в человеческих животных». Он прошел путь, обратный лернеровскому: от восторженности к недоверию. «Его глаза за блестящими стеклами очков смотрели со скепсисом, с ироничным, но совершенно ясным пониманием того, что собой представляет человеческое бытие». Вместо марксизма он следовал еврейским мистикам, учившим «не делайте зла, не противьтесь злу» – эту максиму Башевис позднее, в разговоре с Ирвингом Хау, приписывал Будде:
В некотором смысле мне близко буддистское и индуистское убеждение, что лучшее, что человек может сделать, это убежать от зла, а не бороться с ним, потому что как только ты начинаешь бороться со том, ты сам становишься частью зла[80]80
I. В. Singer and I. Howe. Yiddish Tradition vs. Jewish Tradition. A Dialogue // Midstream, June/July 1973.
[Закрыть].
Причиной такой перемены в характере Григория Давидовича послужило достаточно банальное событие. Находясь в политической ссылке, он был очарован крестьянами настолько, что «возлюбил каждого из них». Когда закончился его срок, он остался с ними и даже женился на крестьянской девушке. Григорий Давидович забыл свои еврейские корни. Простая крестьянская жизнь символизировала для него «чистоту, истину и благородство рода человеческого». Но когда разгорелась война, он «с ужасом взирал на то. как его возлюбленные крестьяне совершали самые жуткие зверства, убивая евреев, жестоко насилуя их жен и дочерей, оскверняя трупы, вырезая языки, веки, груди и половые органы у еще живых жертв». Он был опустошен увиденным, и «в нем зародились новые и странные чувства по отношению к этим безропотным, перепуганным евреям». Однако и после этого он не расстался со своей верой в простых людей. Хотя кровавые зверства шокировали Григория Давидовича, он не отождествлял себя с их жертвами. Работая в плену у немцев, он из последних сил старался сохранить свое ви́дение мира. Он обращался с санитарами как с равными, но исправить их не удавалось. «Невзирая на все его проповеди о любви и братстве, они были невыразимо жестоки друг к другу». Эта «неисчерпаемая доброта» сводила Лернера с ума: он видел, насколько эффективно мог бы работать госпиталь, если бы Григорий Давидович прибегнул к более суровым методам. «Ну почему вы их, черт побери, терпите? – набрасывался он на доктора. – Эти подонки уважают только кнут, а не проповеди!» Как быстро Лернер забыл пережитое им откровение, когда «самые отпетые воры, бандиты и головорезы, для которых человеческая жизнь значила меньше выкуренной сигареты, сидели смирно, как послушные дети, пока он писал для них письма их женам, матерям или возлюбленным». В таких условиях было невозможно сохранять оптимизм; каждое новое бесчинство вело к новым сомнениям. Григорий Давидович размышлял: а вдруг все, чему он посвятил жизнь, было фикцией и ложью? Что, если люди злы по природе своей, как на том настаивали его недоверчивые друзья, и никакая система не способна смягчить врожденную людскую жестокость и распущенность? Когда Башевис вспоминал о скептическом отношении его брата к общественным идеалам, он добавлял: «Он всегда говорил, что все это было бы очень мило, если б только не реальные люди, которые применяют эти идеалы на практике». В каком-то смысле роман «Сталь и железо» знаменовал отречение Иешуа от оптимизма. Мрачные сомнения, мучившие Григория Давидовича, явно указывают на эволюцию идеалов самого Лернера. Когда Лернер впервые увидел доктора Герца, в ту самую ночь, когда случилось несчастье с Йехиэлем-Меером, он почувствовал, «будто бы знал его всю жизнь». Можно сказать, что в Григории Давидовиче Лернер видел будущего себя.
Когда рабочие наконец устроили восстание, у них ничего не вышло. Оно началось преждевременно, впопыхах, после бурной пьяной ночи в городе – рабочих возмутило, что немцы разобрали всех проституток. Были выдвинуты требования, немцы открыли огонь, рабочие бросились в атаку, Лернер и Тулуп обратились в бегство. Вот так бесславно завершился первый эксперимент в области социальной инженерии. Взбудоражив людей настолько, что те были готовы устроить революцию, вожди покинули их. Здесь несовместимость жанров эпоса и плутовского романа снова плохо сказалась на тексте. Тулуп исполнял роль провокатора, который сначала подбивает Лернера дезертировать с военной службы, а потом вовлекает его в бунт. Но хотя Тулуп, как и Григорий Давидович Герц, выполнил свою функцию в сюжете, он оставил после себя слишком много не использованных автором возможностей, которые можно было бы обыграть в романе. Место Тулупа в жизни Лернера занял Арон Львович, еврейский помещик, владевший землями в России и усадьбами в Польше. Вернуться в Россию он не мог из-за наступления немецких войск. Его план состоял в том, чтобы восстановить разрушенные войной имения с помощью еврейских беженцев, что позволило бы заодно и поднять их дух. Но беженцы не доверяли ему. Некто Душкин внушил им, что Арон Львович – отродье Амана[81]81
Аман – злодей из книги Эстер; его имя стало нарицательным в еврейской традиции как образ ненавистника еврейского народа.
[Закрыть], что он задумал погубить их. Наслушавшись красноречивого агитатора, беженцы один за другим отказывались сотрудничать с Ароном Львовичем. Сначала он пытался увещевать их, но немцы действовали эффективнее – они просто устроили облаву на самых активных протестующих. Беженцы вмиг стали покладистыми. В Варшаве Арон Львович заручился поддержкой Лернера и Генендл. Лернер в это время находился в бегах, скрываясь от немцев; Генендл, в свою очередь, не хотела возвращаться домой к отцу. Тем временем Йекл Карловер, ее неудачливый ухажер, радостно приветствовал немецкую оккупацию и увлеченно разыгрывал из себя пруссака:
Он даже одевался на немецкий лад и важно прохаживался в высоких желтых сапогах, как заправский юнкер. На нем были светлые галифе, череп его был гладко выбрит на висках и затылке. При себе он держал хлыст, не забывая периодически щелкать им по своим сапогам. А еще он купил себе овчарку и разговаривал с ней исключительно по-немецки: «Hex,fass diesen Knochen… Hex!»[82]82
«Гекс, принеси косточку… Гекс!» (нем.)
[Закрыть]
Йекл Карловер сделал Генендл предложение, получил отказ, и Борех-Йойсеф выгнал дочь из дома. Вместе с Лернером она поехала в Заборово к Арону Львовичу (который представлял собой подобие ее отца, только более общественно-сознательное). Там начинается второй социальный эксперимент романа.
На этот раз Лернер был смотрителем. Он принимал решения о том, как управлять рабочими. Заборово должно быть восстановлено; его жилые здания надо отстроить, земля снова должна стать плодородной. Но Лернер оказался недостаточно жестким, и беженцы пользовались его мягкостью. «Они понимают только кнут», – говорит ему Арон Львович, повторяя те самые доводы, которыми сам Лернер ранее убеждал Григория Давидовича Герца. Оказалось, что рекомендовать такой подход другим куда легче, чем самому действовать по такому принципу: все же Лернер не был немцем. Тем не менее он «взял на вооружение те методы, которым научился у немецких надзирателей на мосту».




