Текст книги "Дети семьи Зингер"
Автор книги: Клайв Синклер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Германия зачаровала Довида. Он начал одеваться как состоятельный берлинский еврей, «надел твердую шляпу и кафтан до колен, приобрел цилиндр для праздников», а также перестал говорить на идише. «Немецкий язык для него – это образование, свет, Моисей Мендельсон, мудрость еврейского народа. Язык, на котором говорит Лея [жена Довида], – это Мелец, тамошний раввин, хасиды, глупость и невежество». Даже в порыве любви Довид шепчет Лее нежные слова по-немецки, что обижает ее, поскольку «нет в них настоящей любви». Только в минуты гнева он забывал свой безупречный немецкий и начинал говорить «по-еврейски, будто в Мелеце». Именно это случилось, когда Довид узнал о том, что его сын Георг путается с шиксой[161]161
Нееврейская девушка (идиш).
[Закрыть]. Он не понимал, что такая связь была вполне логичным результатом полученного Георгом воспитания. Новорожденному сыну Довида Карновского дали два имени: «Мойше – в честь Мойше Мендельсона, еврейское имя, по которому его будут вызывать к Торе, когда он вырастет, и Георг – переиначенное на немецкий лад имя отца Довида Гершона. Под этим именем удобнее будет вести торговлю». По фразе «переиначенное на немецкий лад» уже можно догадаться, к чему приведут сына благие намерения отца. Сам Довид сформулировал свое пожелание (на древнееврейском и немецком языках) так: «Будь евреем дома и человеком на улице». Доктор Шпайер и другие важные евреи, присутствовавшие на церемонии обрезания Георга, «одобрительно закивали головами», ведь это соответствовало их представлениям о «золотой середине»: «еврей среди евреев, немец среди немцев». Позднее, в Нью-Йорке, те же самые евреи (изгнанники из просвещенной Германии) вновь сослались на «золотую середину», протестуя против избрания постаревшего Довида Карновского на должность шамеса синагоги «Шаарей-Цедек» после того, как Довид накричал на доктора Шпайера. Довид забыл об умеренности. Но задолго до того, как все эти герои вынуждены были бежать из страны, букинист Эфраим Вальдер – последний еврейский мудрец Германии – уже понял ошибочность концепции «золотой середины»: «Жизнь – большой шутник, ребе Карновский. Евреи хотели быть евреями дома и людьми на улице, но жизнь все поменяла: мы гои дома и евреи на улице».
Разумеется, Георг не имел ни малейшего желания жить в таком двойственном режиме; еврейскую часть своей личности он отверг еще в раннем детстве. Каждый раз, когда Лея называла сына его еврейским именем, он отвечал: «Я не Мойшеле, я Георг». Даже само звучание древнееврейского языка вызывало у него смех. Тем не менее в глазах ровесников Георг был евреем, и рядом с ним всегда находились люди, готовые преподать ему урок антисемитизма. Даже католичка Эмма, работавшая служанкой в доме Карновских, втайне от хозяев водила Георга на воскресную службу в кирху, где со стен смотрели изображения людей – «злых, с разбойничьими глазами и горбатыми носами». Она объяснила мальчику, что это «евреи распинают Иисуса Христа». Естественно, Георг тут же обратился к отцу с вопросом: «Почему евреи распяли Господа Иисуса Христа?» Пораженный Довид попытался дать сыну рациональный ответ: «…есть евреи и христиане <…> люди бывают разные, есть образованные и умные, которым дороги мир и взаимоуважение, а есть глупые и злые, которые сеют ненависть и вражду». Под конец отец пожелал Георгу «быть достойным человеком и настоящим немцем». Немцем? Георг возразил, что, мол, другие дети говорят ему, что он еврей. Тогда Довид снова вернулся к «золотой середине»: «Это дома, сынок <…> А на улице ты немец». По иронии судьбы именно на улице происходит ссора между Довидом и его сыном из-за любовной связи Георга и немки Терезы Гольбек.
В школьные годы лучшим другом Георга был Курт, сын консьержки. Для обремененного учебой Георга Курт был олицетворением свободы: как Лео в романе Рота «Наверно, это сон», Курт не имел никаких обязательств – ни перед родителями, ни перед учителями, ни перед миром. Георг, в свою очередь, не уделял учебе должного внимания и приносил домой плохие оценки, чем приводил отца в ярость. Особую антипатию вызывал у Георга учитель истории профессор Кнейтель, так что Довиду даже пришлось принести ему смиренные извинения за поведение сына. Собственную бар мицву[162]162
Бар мицва – церемония, знаменующая вступление мальчика в религиозное и правовое совершеннолетие по достижении им 13-летнего возраста.
[Закрыть] Георг тоже не воспринял всерьез; когда доктор Шпайер задал ему вопрос, касающийся книги Притчей, он «с вызовом ответил, что не помнит». Более того, он по-прежнему не желал признавать свое еврейское имя. «Меня зовут Георг, герр доктор». На что раввин отвечал с позиции «золотой середины»: «Георг ты на улице, сынок <…> а в синагоге ты Мозес, Моисей». Но Георг оставался непреклонен: «Я везде Георг». Когда Довид услышал об этом диалоге, «так разозлился, что даже забыл на время немецкий и обласкал сына на родном еврейском языке, теми самыми словами, которые когда-то, мальчишкой, слышал от своего отца». Довид был не настолько просвещенным, чтобы понять, что он участвует в извечном конфликте отцов и детей, почву для которого он подготовил своими руками, назвав сына переиначенным на немецкий лад именем своего отца. Таким образом, ссора двух Карновских касалась не только Терезы, но и еврейской идентичности Георга в целом. Ведь, в сущности, вина Георга заключалась только в том. что он воспринял напутствия отца буквально: на улице он был немцем.
Теперь доктор Карновский попытался убедить себя, что он должен быть спокоен. Но, точь-в-точь как его отец, забыл об этом при первых же словах. С минуту отец и сын смотрели друг на друга, будто в зеркало: на чужом лице каждый видел собственное упрямство и презрение.
С улицы спор переместился в квартиру Георга; здесь между ними произошел окончательный разрыв, когда Довид увидел фотографию Терезы. Равновесие «золотой середины» было нарушено, как это неизбежно должно было случиться: улица вторглась в дом. Но в конечном счете все разногласия между ними оказались менее важны, чем их родство (не зря они были зеркальными отражениями друг друга), – ведь национал-социализму было все равно, какие взгляды исповедует то или иное поколение евреев. И «золотая середина» Довида, и свобода выбора Георга были в равной степени иллюзорны; они оба оставались евреями, нравилось им это или нет. Так нацисты способствовали примирению между отцом и сыном.
Спустя несколько лет после разрыва Георг пришел к Довиду. «Незачем больше сердиться друг на друга, – сказал он с грустной улыбкой. – Теперь мы все равны, мы все евреи». Однако реб Эфраим был не прав, когда успокаивал Довида словами: «Отцы всегда недовольны детьми <…> еще мой отец, благословенной памяти, говорил, что я его не почитаю, а вот он в мои годы был совсем другим. Чего ж вы хотите, если еще пророк Исайя жаловался: „Я воспитывал сыновей, а они грешат против меня…“» Георг тоже утешал себя похожими сентенциями, когда теперь уже его самого вызвали в американскую школу его сына. «Карновский вспомнил, как много лет назад его отца вызвал в гимназию профессор Кнейтель. Он даже улыбнулся, подумав, какие они разные: он, его отец и Егор. Потом подумал, как быстро летит время. Ведь совсем недавно он выслушивал родительские упреки в плохом поведении, а теперь он сам отец взрослого сына, который что-то натворил. Все меняется, пришел он к философскому выводу». Но «философская» улыбка Георга исчезла в тот момент, когда директор Егора рассказал ему о нацистских симпатиях его сына. Вернувшись домой, Георг устроил Егору взбучку не хуже той, что ему самому когда-то устроил Довид. Но Егор не был похож на Георга как «зеркальное отражение»: он был отчасти евреем, отчасти неевреем, помесью двух пород. У него были «голубые глаза и белая кожа Гольбеков, черные волосы и крупный, с горбинкой нос Карновских». Два имени, данных ему Георгом, принадлежали разным личностям, и эти двое были в состоянии войны друг с другом. Егор, сын Георга Карновского и Терезы Гольбек, в сущности, был живым примером «золотой середины» – шаткого равновесия, окончательно нарушенного нацизмом.
Потрясенный мезальянсом Георга и победами нацизма на улицах Берлина, Довид и сам начал сомневаться в «золотой середине». Он разочаровался не только в собственном сыне, но и во всех иноверцах, и даже в просвещенных берлинских евреях. Его сын взял в жены шиксу, немцы проголосовали за нацистов, просвещенные евреи ничем не помогли ему, когда во время Первой мировой войны его воспринимали как чужака, несмотря на то что его сын был офицером немецкой армии, а сам он был абсолютным германофилом. В этом была определенная историческая справедливость, поскольку Довид, как и большинство его земляков в Германии, тоже с брезгливостью относился к любым напоминаниям о Восточной Европе, откуда сам он был родом. Он отдалился от жены, потому что не желал иметь ничего общего с ее друзьями из Мелеца. Один из них, владелец магазина Соломон Бурак, был постоянным источником беспокойства для берлинских евреев. Самое ужасное было в том, что он не желал скрывать свое еврейство. Довид любил щегольнуть присказкой вроде «Мудрый видит наперед», но в действительности наперед видел только Соломон Бурак, глядевший сквозь вежливую маску немецкой политической системы. Своим недоброжелателям он отвечал, что «пусть они местные, немчики бог знает в каком поколении, гои ненавидят их точно так же, как его, чужака, и всех остальных евреев». Это была правда, и она пришлась евреям Берлина не по нраву, особенно неприятно было слышать ее из уст «бывшего коробейника». Чувствуя враждебное отношение к себе, они винили во всем не антисемитов, а Соломона Бурака и подобных ему людей, не скрывающих своего еврейства: «Эти люди с такими именами, замашками, языком и деловыми методами дискредитируют старожилов. Приехали и притащили с собой те самые обычаи и привычки, которые они, местные, много лет так тщательно и успешно скрывали». Когда Георг начал возражать доктору Шпайеру, рафинированный раввин, не раздумывая, решил, что «причина такого поведения – происхождение из Восточной Европы, именно оттуда приходят все несчастья». Следуя той же логике, доктор Шпайер с легкостью отмахнулся и от Довида, когда того причислили к «русским».
Теперь, после стольких разочарований, Довид уже не был так уверен в порочности Мелеца и высокодуховности Берлина. Эти слова звучат как своего рода апология Пинхоса-Мендла, отца Иешуа:
Довид Карновский чувствовал себя обманутым, он разочаровался в городе своего учителя Мендельсона. Он не считал, как раввин Мелеца, что рабби Мойше Мендельсон – выкрест и позор еврейского народа, но видел, что ни к чему хорошему этот путь не приведет. Сначала просвещение, друзья-христиане, а в следующем поколении – отступничество. Так было с рабби Мендельсоном, так будет и с ним, Довидом Карновским. Георг уже ушел из дома. Если даже он, Довид, никогда не изменит своей вере, его дети все равно станут гоями. Может, они даже будут ненавидеть евреев, как многие выкресты.
Похоже, что Иешуа, как впоследствии и Башевис, признает правоту своего отца: Просвещение – это неостановимый социальный процесс; путь, который начинается в человеческом мозге, неизбежно приводит к эмоциональному кризису. Ибо разум не властен над человеческой природой, и даже отец может быть совершенно бессилен понять своего ребенка. Даже самые мудрые философские сочинения «не могут рассказать, что творится в голове маленького мальчика, который просыпается по ночам от страха и бежит к родителям». Эта максима проиллюстрирована довольно трогательно, когда Георг склоняется над своим спящим сыном, понимая, что не в силах защитить малыша от ночных кошмаров:
Он смотрит на спящего мальчика. Подрагивают опущенные ресницы, тонкие ручки сложены на одеяле, лоб бледнеет под черной челкой. Георг чувствует жалость к сыну. «О чем он думает, – спрашивает он себя, – что творится в детской головке, какие страхи там гнездятся? Что пугает его во сне?» Доктор Карновский хорошо изучил человеческий мозг, знает каждую извилину, на войне не раз приходилось делать трепанацию черепа. Но что такое этот комок материи? Почему у одного он способен додуматься до глубочайших мыслей, а у другого туп, как у скотины? Почему кого-то он приводит к покою и радости, а кого-то к вечному страху? Карновский не знает. Рядом лежит его сын, его кровь и плоть, а он не может его понять. Видит только, что маленький ребенок уже полон мрачных мыслей и беспокойства <…> Много плохого и хорошего скрыто в семени. Ум и глупость, жестокость и доброта, сила и слабость, здоровье и болезнь, гениальность и безумие, красота и уродство, голос, цвет волос и множество других качеств передаются от предков к потомкам в мельчайшей частице капли, умножающей человечество. Таков закон природы, как говорят его коллеги. Но что такое природа, кровь, наследственность?
Подобные вопросы без ответов типичны для произведений Башевиса, а вот в книгах его скептичного старшего брата они нечастые гости; Иешуа не разбрасывался фразами о скрытых силах и неразрешимых загадках. Еще удивительнее то, что произносит их в данном случае рационалист, врач – человек, который сумел логически объяснить самому себе, почему он согласился обрезать сына: «Может, и правда провести эту небольшую церемонию с ребенком? Кстати, это и для здоровья полезно, а отец наверняка растает, они помирятся, простят друг друга. Пусть узнает, что молодые бывают мудрее, мягче, добрее стариков».
(Так уж совпало, что сын самого Иешуа говорил, что «его не стали бы обрезать, если бы на этом не настояла мать»[163]163
Процитировано в: Р. Kresh. Isaac Bashevis Singer, The Magician of West 86th Street. New York, 1979.
[Закрыть].)
Чувствуя, что он – последний еврей в своем роду, Довид Карновский делится своими сомнениями с Эфраимом Вальдером, воспринимавшим все с точки зрения вечности. Похоже, будто это сам Иешуа пытается успокоить собственную тревогу с помощью философии, хотя и помнит о том, что случилось с «философской» улыбкой Георга. Реб Эфраим не винит Моисея Мендельсона и его идеи, он возлагает вину на «чернь», которая «извратила его учение». Однако, как заключает Иешуа, на практике невозможно отделить идею от ее сторонников. Реб Эфраим Вальдер верил в бессмертие идей: «…остается не чернь, а такие, как Сократ, рабби Акива и Галилей, потому что дух не уничтожить, ребе Карновский». Впрочем, судьба его собственных трудов свидетельствовала об обратном. Всю свою жизнь реб Эфраим работал над двумя трактатами:
Он пишет свои труды на двух языках. Один – на древнееврейском, аккуратными закругленными буквами. На титульном листе красиво выведено: «Строй Учения». Это произведение должно привести в систему мысли почти всей Торы, от Пятикнижия до Вавилонского и Иерусалимского Талмудов. С умом и величайшими знаниями реб Эфраим Вальдер разъясняет темные места, исправляет ошибки, допущенные переписчиками за тысячелетия <…>
Второе произведение реб Эфраим пишет по-немецки готическими буквами, украшая первое слово каждой главы. Оно адресовано не евреям. Реб Эфраим Вальдер убежден, что народы мира ненавидят евреев только потому, что не понимают Торы и еврейских мудрецов. Значит, народы мира надо просветить, показать им сокровища еврейской мысли, открыть им глаза, чтобы они увидели истинный свет, который прояснит их умы и сердца.
К сожалению, по мере того как он продолжал писать, мыши пожирали уже готовые страницы его рукописей, а самое печальное было то, что здесь, в Германии, мыши были чуть ли не единственными ценителями его мудрости. Реб Эфраим, отгородившийся от мира в своей комнатке, «ничего не видел и не слышал, улицы для него не существовало». Он не желал признавать, что на этот раз жизнь готовила евреям не просто шутку, а нечто куда серьезнее: для него зверства нацистов были лишь повторением старой, знакомой истории. Довил не стал спорить с его стариковской логикой, к тому же он и сам понимал, что нацисты не подчиняются никакой логике. Но и валить все на «чернь» он не мог, зная, что новый порядок поддерживают студенты и даже высокообразованные люди. Национал-социализм посмеялся над идеей Довида о «золотой середине» и над логикой реб Эфраима. Пинхос-Мендл называл страдание «величайшей из тайн», а реб Эфраим говорил: «Нашим убогим умишком этого не понять, но должен быть какой-то смысл во всем, что существует. Иначе этого бы не было». Но в те годы, когда Иешуа работал над романом «Семья Карновских», казалось, что ничто не имеет смысла, и страдание есть последний удел евреев.
Невеселое отрочество Георга закончилось в один миг, когда он прошел сексуальную инициацию в объятиях Эммы, служанки семейства Карновских. Это произошло, когда его родители находились в клинике доктора Ѓалеви. Вернувшись домой с новорожденной Ребеккой, они увидели, что сын стал другим человеком. Как сам Иешуа стал лучше выглядеть, приступив к работе над «Йоше-телком», так изменился и Георг, найдя несколько иной выход для своих творческих импульсов. Секс стал для него универсальным средством от прыщей, истерии и эдипова комплекса: его кожа стала «гладкой и чистой», взгляд (и поведение) – «спокойным и мягким», он даже поцеловал мать. Более того, Георг «стал гораздо усидчивее, начал лучше учиться. Теперь он приносил хорошие отметки». Значительно позже, когда врачебная карьера Георга была прервана нацистскими властями, а его собственный сын стал прыщавым подростком, он стал читать книги по психологии и психоаналитике. Раньше Георг относился к подобным областям науки с недоверием – «анатомия была для него куда важней психики». Но теперь, когда просвещенный мир сошел с ума и его сын возненавидел самого себя («Егор Гольбек ненавидел Егора Карновского»), психологические учения стали ему «близки и понятны». Иешуа, должно быть, и сам читал те же книги, судя хотя бы по тому, что в поведении Егора наблюдаются хрестоматийные симптомы эдипова комплекса. Егор вступает в пору полового созревания, сам того не осознавая: он долго приходит в себя после тяжелейшего нервного срыва и, поправившись, обнаруживает, что стал выглядеть так, «как рисовали в газетных карикатурах на Ициков». Вот как он отреагировал на свою изменившуюся внешность: «Господи, как же я погано выгляжу. Как настоящий еврей». Так он стал ассоциировать свое еврейство с пробуждающейся сексуальностью, которой очень стыдился. Впрочем, его стыд был вызван и другими факторами. В отличие от отца, Егор был болезненным ребенком, но их детство было отчасти схоже. Как маленький Егор восхищался Куртом, так и у Егора были немецкие кумиры – Карл, немецкий садовник Карновских, и Гуго, никчемный слабовольный дядя Егора. Оба пичкали мальчика своими рассказами о войне, после которых его мучили ночные кошмары. Егора, как и Георга в детстве, тоже втайне от родителей водили в кирху, только делала это не служанка, а его бабушка фрау Гольбек. Как Георгу казались смешными древнееврейские слова, так Егор смеялся над смесью идиша и немецкого, на которой разговаривала другая его бабушка. Его мучительное воспитание было сродни воспитанию Рейхеле в романе «Сатана в Горае»: Егора тоже посещали ужасные ночные создания, придуманные садовником Карлом, его бабушкой, дядей и служанкой. Он видел «рогатых чертей <…> ведьм с острыми подбородками и длинными волосами, летающих на метлах, и колдунов в красных колпаках: по ночам они забираются в дома через печную трубу». Как Рейхеле, Егор «зажмуривает глаза, чтобы их не видеть. Но чем крепче он сжимает веки, тем больше вокруг ведьм и чертей». Разумеется, с наступлением пубертатной поры у этих вырывающихся из подсознания демонов начала появляться еще и сексуальная мотивация, вызывая угри и кое-что похуже. Иешуа, как и Башевис, связывал подавленную сексуальность с истерией и политическим безумием. Егор влюбляется в национал-социализм, потому что не сумел полноценно развиться как мужчина.
Фактически Егор сбрасывает с себя нацистский морок, только когда совершает акт насилия, отчасти повторяя куда более невинный эпизод из жизни своего отца. Незадолго до бурной сексуальной инициации с Эммой юный Георг, сам того не подозревая, стал объектом любви своего школьного товарища, немецкого мальчика Гельмута. Однажды этот по-собачьи преданный ему Гельмут поцеловал Георга, но вместо взаимности получил удар по носу. В завершающей части романа, когда Егора целует «гадкая, отвратительная тварь» доктор Цербе, юный Карновский разбивает его череп подвернувшейся под руку статуэткой африканской богини «с увеличенными половыми признаками». Иешуа стремился показать всех нацистов разнообразными сексуальными извращенцами, подавляющими свое желание, но среди его распутных героев есть и такие, которые ничего в себе не подавляют. Такова, например, Лотта с ее «дразнящими грудями», которые колыхались в танце; именно она посвящает Егора в мужчины. Сбежав из дома к Лотте и ее нацистским дружкам, Егор наслаждается «новой, вольной жизнью», которая в конечном счете и привела его к убийству, к орудию убийства – той самой пышногрудой африканской статуэтке.
У Иешуа и раньше проскальзывали неявные высказывания о том, будто гомосексуальность каким-то образом связана с антисемитизмом, но в «Семье Карновских» она становится символом некоего нацистского отклонения от нормы, которое сами нацисты пытаются скрыть посредством агрессии и поиска козла отпущения. Таким образом, антисемитизм, как и в случае Егора, – это симптом ненависти к себе. В то же время Иешуа хотел показать, что национал-социализм есть следствие выпущенной на волю иррациональности, нарушения табу, отсутствия ограничений в обществе. Здесь есть противоречие: выходит, что национал-социализм одновременно и подавляет свои тайные желания, и выпускает их на волю. Кроме того, когда индивидуум растворяется в массе, то его личные стремления, включая тайные желания, тоже ослабевают. Это противоречие можно объяснить тем, что Иешуа стремился изобразить национал-социализм как можно более отталкивающим, и его несложно понять, – но так или иначе оно несколько вредит роману в целом. С другой стороны, интересно, что Иешуа здесь рассуждает диаметрально противоположно Башевису, противопоставлявшему «раввина» – «мужчине». В романе «Семья Карновских» маскулинность представлена как раз евреями.
Как и его отец в юные годы, Егор отрицал свое еврейство – что, впрочем, не вызвало сочувствия у доктора Кирхенмайера, недавно назначенного на пост директора гимназии имени Гете. Вступив в должность, он первым делом снял со стены портрет писателя, чье имя носила гимназия, и на его место повесил портрет своего фюрера. Затем он велел Егору «садиться в классе отдельно от других учеников, чтобы Егор знал свое место в новой, возрождающейся стране». Кирхенмайер – типичный нацист в представлении Иешуа: даже в своей работе он был неудачником, школьным учителишкой биологии (противоположность Георга, успешного гинеколога), и потому легко поддался на роскошные обещания национал-социалистов. Будучи биологом, он знал, что их теория расовой чистоты была сущим вздором, но закрывал на это глаза, «хоть и считал ее глупой». Он без труда отказался от своей привычной логики и согласился с их аргументами. А потом его сделали директором, и власть пришлась ему настолько по вкусу, что вскоре он уже «вошел во вкус и быстро убедил себя в собственной правоте и непогрешимости». И вот настал момент, когда Кирхенмайер решил продемонстрировать всей школе расовую теорию «на живой модели». Последовавшее за этим публичное унижение Егора занимает особое место в серии сцен сексуального насилия (первой из которых была сцена «гинекологического осмотра» Генендл в романе «Сталь и железо»). Перед залом, где сидели одноклассники Егора и приглашенные по такому случаю почетные гости, Кирхенмайер использовал Егора для демонстрации расовой неполноценности евреев:
…товарищи и ученики могут отчетливо видеть на доске различия в строении черепов нордического и негритянско-семитского типа. Нордический, или долихоцефальный, тип – удлиненная голова, что говорит о совершенстве и превосходстве северной расы. Негритянско-семитский, или так называемый брахицефальный, тип – круглая голова с низким лбом, больше подходящая для обезьяны, чем для человека, что свидетельствует о расовой неполноценности. Однако в нашем случае особенно интересно выявить пагубное влияние, которое негритянско-семитская раса способна оказать на нордическую. Объект, который мы наблюдаем, представляет собой пример такого смешения. На первый взгляд может показаться, что стоящий перед нами объект по своему строению ближе к нордическому типу. Но это всего лишь иллюзия. Если мы рассмотрим его с точки зрения антропологии, то измерения покажут, что негритянско-семитское строение только скрыто, замаскировано нордическими чертами, чтобы, так сказать, спрятать негритянско-семитские особенности, которые в подобных случаях всегда оказываются доминирующими.
Иными словами, нееврейская внешность Егора была якобы доказательством жуликоватости, присущей еврейским генам. Но поскольку этот вздор был приправлен научными цитатами и латинскими выражениями, на почетных гостей и учеников гимназии он произвел большое впечатление. Затем бедному Егору, находившемуся уже на грани обморока, приказали раздеться. Сам он отказался это сделать, и тогда штурмовик Герман, ассистент Кирхенмайера, по приказу директора отволок его в комнату за сценой и «начал грубо срывать с ребенка одежду». Егора выволокли обратно на сцену, где публике было продемонстрировано, что и другие детали его анатомии были неполноценными, включая «нижнюю часть тела», на которой Кирхенмайер показал «признаки вырождения семитской расы». К этому моменту объект демонстрации окончательно превратился в предмет, это был уже не человек, а «объект». Тем не менее реакция Егора была реакцией живого человека: его разуму была нанесена тяжелая травма. «Глаза Егора светились безумным блеском».
Георг пытался излечить сына с помощью методов, которые рекомендовали учебники по психологии, но Егор не верил ни единому его слову: «Нет, это не просто так придумали, как пытается внушить отец. Глупо думать, что весь мир без причины ополчился на евреев». Гимпл-дурень в рассказе Башевиса схожим образом объяснял, почему он, несмотря ни на что, продолжал верить жителям Фрамполя: «Не сошел же с ума целый город!» Когда Гимпл обнаружил, что весь город дружно обманывал его, то чуть было не поддался наущениям дьявола, и спастись ему удалось только благодаря вмешательству призрака его блудной жены. В «Семье Карновских» Егор вел себя так, будто его отец – дьявол, и чтобы изгнать из себя слова Георга, он бесконечно перебирал воспоминания о своем позоре, «мысленно переживал его снова и снова, с каждым разом острее испытывая боль, унижение, муку и… удовольствие». «В презрении к собственной неполноценности он дошел до того, что начал оправдывать своих гонителей». Когда Гимпла называли глупцом, у него хватило силы характера, чтобы возразить: «Сам-то себя дурнем я не считаю. Даже наоборот». Но Егор был заражен безумием Германии, подпитывающей его эдипов комплекс своими гротескными образами. Мать в прозрачной ночной сорочке «казалась Егору идеалом красоты, идеалом германской женщины из журнала». Именно на нее были похожи женщины, являвшиеся ему в снах. И Егор, конечно же, не мог вынести того, как его отец смотрел на жену «черными глазами», поэтому он использовал любой предлог, «чтобы нарушить уединение родителей». Отца Егор сторонился, а Терезу «крепко обнимал… целовал». Он перерисовывал карикатуры из нацистских газет, «где черный, горбоносый мужчина осквернял белокурого ангела». Когда этот рисунок увидел Георг, он не сдержался и поднял руку на сына. Реакция Егора, его полный ненависти выкрик «Жид!», стала тем решающим фактором, который заставил Георга увезти семью в Америку. Но и в Америке состояние Егора не улучшилось. Иммиграционному офицеру на таможне Егор заявил, что он «Гольбек, ариец и протестант», а саму Америку назвал «чертовой грязной страной» – это было излюбленное выражение его дяди Гуго, которым тот описывал страны, где побывал во время войны. Георг пытался урезонить сына: «Послушай, город под тебя не переделается, значит, надо самому переделаться под него. Рассуждай логически». В ответ он услышал лишь: «Вечно ты со своей логикой!»
Егор ненавидел отца и деда, который в Америке «гораздо сильнее ощущал себя евреем». Он принялся умолять мать, чтобы она забрала его обратно в Германию.
Желание бежать от действительности, от новой, не подходящей для него жизни порождало фантазии, в которые Егор сам начинал верить. Чем больше он погружался в мечты, тем сильнее убеждал себя, что они осуществимы, что все возможно <…> Ему снилось, что он снова <там>, в доме бабушки Гольбек. По знакомым улицам маршируют люди в сапогах, реют флаги, играет музыка. И они тоже маршируют, дядя Гуго и Йоахим Георг Гольбек. А женщины смотрят на них и аплодируют, и прекрасные белокурые девушки бросают им под ноги цветы, а они всё идут, идут и идут.
На пути к воплощению этих эротических фантазий и побегу с матерью в Германию стоял только его отец. «Он видел, как мать любит отца, и желал только одного – его смерти». Но отец не спешил умирать, он был еще молод и силен. Он даже мог безнаказанно ударить Егора, что он и сделал, вернувшись домой после разговора с директором школы. И вся месть, на которую оказался способен Егор, заключалась в том, чтобы вновь крикнуть в лицо отцу «Еврей!» и сбежать к нацистам в Йорквилль. Иешуа, кстати, и сам там бывал, как вспоминал об этом его сын:
Мой отец выглядел как чистокровный фриц. Он когда-то посещал те нацистские сборища в Йорквилле – в тридцатые годы, когда собирал материал для статьи об американском нацистском движении. Он мог запросто пойти поговорить с этими ребятами. То есть он знал немецкий язык и пил с ними пиво, и они ни разу ничего не заподозрили. Если бы Исаак попробовал проделать то же самое, его бы раскусили и линчевали на месте[164]164
Процитировано в: Р. Kresh. Isaac Bashevis Singer, The Magician of West 86th Street. New York, 1979.
[Закрыть].
Эрнст, новый друг Егора, привел его в клуб «Молодая Германия», где молодые люди, среди прочих развлечений, стреляли из винтовок в рот деревянной фигуре черта с кучерявыми волосами и горбатым носом, которого они называли «Дядя Мо». Поначалу Егор чувствовал себя немного неловко после каждого удачного выстрела, но все же продолжал веселиться с остальными. Тот же Эрнст познакомил его с Лоттой, в компании которой они вскоре направились в нацистский молодежный лагерь, расположенный в сельской местности, и там Лотта шептала Егору на ухо: «Красивый мой, сладкий мой». Ее слова привели Егора в изумление, ведь его «до сих пор все только обижали и никто не воспринимал всерьез». Впервые в жизни он почувствовал к себе какое-то уважение. Правда, Лотта недолго хранила ему верность – но все же она изменила его жизнь; с нее начался путь Егора, который окончился убийством доктора Цербе. Перед тем как Егор ударил Цербе, его посетило видение:






