412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клайв Синклер » Дети семьи Зингер » Текст книги (страница 2)
Дети семьи Зингер
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 22:24

Текст книги "Дети семьи Зингер"


Автор книги: Клайв Синклер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)

Он сотворил все, но увидеть его нельзя. Его нужно благодарить перед тем, как съесть печенье, для Него нужно носить пейсы и цицит[29]29
  Цицит – сплетенные пучки нитей, расположенные по углам четырехугольной одежды. В Торе (Чис., 15:38–41) цицит предписывается носить мужчинам начиная с возраста 13 лет как напоминание о выполнении заповедей.


[Закрыть]
. Я показал пальцам на облако и спросил:«Это Он?»

Отец рассвирепел:«Идиот, это облако. Оно впитывает влагу и изливает на землю дождь…»[30]30
  Эта цитата, как и две последующие, относится к той части «Папиного домашнего суда», которая не была переведена на русский и не вошла в цитируемое издание. – Примеч. ред.


[Закрыть]

Образование Башевиса продолжилось в Варшаве. По всей видимости, с учителями ему повезло больше, чем в свое время его брату:

Хедер, который часто описывают как место, где невинные дети страдают от рук злобных неопрятных учителей, на деле оказался другим. Он обладал теми же недостатками, что и общество в целом.

Хедер не казался Башевису метафорой тоталитарного режима: это был микрокосм, мир в миниатюре, с маленькими хулиганами, подхалимами, лицемерами, лгунами, ростовщиками и жертвами. Поэтому для Башевиса было естественнее принимать ситуацию, чем пытаться изменить ее; не сопротивляться системе, а искать в ней подходящую для себя роль. По его словам, даже в самом юном возрасте он уже осознавал, что был необычным ребенком. Порой доходило до мелодрамы: «Я думал, что сойду с ума, слишком много всего непрерывно происходило в моей голове. Не спрыгнуть ли мне с балкона? Или, может быть, плюнуть дворнику на картуз?» Благодаря своему таланту рассказчика он обзавелся группой поклонников. Они собирались вокруг маленького Ичеле, и тот повторял им истории, которые его брат рассказывал матери – то есть преемственность срабатывала уже тогда. В своих мемуарах о детских годах Иешуа и Башевис как бы заново придумывают себе образ согласно собственным представлениям, показывая, как в ребенке уже проглядывал взрослый мужчина.

Хотя Эстер росла в той же семье, что и ее братья, полноценное образование было для нее недоступно, ведь она не родилась мальчиком. В «Папином домашнем суде» Башевис писал о ней так:

Мой брат Исроэл-Иешуа больше перенял от материнского рода, в то время как Гинда-Эстер унаследовала хасидское вдохновение, любовь к человечеству и эксцентричную природу отцовской стороны <…> Она была хасидом в юбке… Отец не обращал на нее внимания, потому что она была девочкой, а мама не понимала ее.

Башевис был слишком мал, чтобы стать интересным персонажем книги Эстер «Танец бесов». Другое дело Иешуа (выведенный в романе под именем Михла). «Михл и Двойреле никогда не были особо дружны», – писала Эстер. Двойра (читай Эстер) не могла понять, как мог ее младший брат предпочитать игры учебе. «…Разливая по чашкам чай, она размышляла о том, что если б она была мальчиком, а не девочкой, то никогда бы не занималась подобными глупостями. Она бы проводила все свое время за изучением Талмуда». Ей частенько доводилось слышать, как отец с гордостью говорил о Михле: «Однажды он станет блестящим талмудистом». «Папа, а кем стану я?» – спрашивала Двойра. Но отец или молчал, не считая такой вопрос стоящим внимания, или же отвечал: «Женщина никем не может стать». По мнению Аврома-Бера, у благочестивой женщины могло быть только одно стремление: приносить в дом счастье, прислуживая мужу и рожая ему детей. Но Двойру совершенно не устраивала перспектива вырасти и стать «никем».

Почти каждую ночь, лежа в постели, она твердо решала бросить свои обязанности домохозяйки и начать учиться. С самого детства ей страстно хотелось получить образование, чтобы перестать быть в семье пустым местом. Она бы узнала многое, постигла бы мир <… > она, Двойреле, – девочка, которая, по словам отца, обречена вырасти никем, – стала бы независимым человеком. Она бы сама создавала свою жизнь.

Несмотря на столь дерзкие стремления, Двойра оставалась пленницей домашних забот, «обычной серой рутины», страдая от постоянного чувства безысходности и ежедневно убеждаясь в своем невежестве. Ее отец неодобрительно относился к женской учености, особенно когда это касалось его собственной умницы жены, и прилагал все усилия, чтобы Двойра не повторила «ошибку» матери. Даже Рейзеле, вместо того чтобы поддерживать дочь, наоборот, принижала ее при любой возможности. Например, когда Двойра сказала матери правду о радзиминском ребе, та велела ей придержать язык, хотя сама говаривала, что его последователи «слабы разумом», а самого ребе именовала «их золотым тельцом». Но назвать его «просто-напросто вруном», как это сделала Двойра, – это, очевидно, было уже слишком. Как с некоторым осуждением выразился Башевис, «моя сестра <…> то и дело <…> высказывала мнения, которые ей следовало держать при себе».

Ради всего святого, остановись! Ты полная дура! – одернула ее Рейзеле, окончательно выйдя из себя. – Неудивительно, что в Талмуде написано, что невежда будет задавать вопросы лишь для того, чтобы что-нибудь спросить, – она обернулась к Михлу с улыбкой. Двойра не поняла этого древнееврейского выражения, но интуитивно почувствовала его суть. Она зарделась от стыда и отвернулась, поклявшись себе, что впредь никогда не будет смиренно прислуживать «великим», получая в ответ одно презрение, как те бедные толпы, готовые на все, чтобы увидеть цадика…

Больше всего девочку ранили заговорщицкие улыбки, которыми обменивались мать с сыном, высмеивая необразованную Двойру. Еще глубже эта рана стала после того, как Башева фактически повторила предсказание мужа по поводу будущего их дочери. Об этом эпизоде вспоминает Иешуа в книге «О мире, которого больше нет»:

Моя сестра спросила у мамы:

– А кем я стану, когда вырасту?

– Кем может стать девочка? – ответила ей мама.

Моя сестра, с детства ревнивая, не могла простить того, что ее способности никто не оценит, поскольку она существо женского пола. Это был источник наших с ней постоянных ссор.

«В своей ревности к моему брату Исроэлу-Иешуа она выдвигала против него бесчисленные обвинения, – писал Башевис, – но потом, сожалея о сказанном, всегда бросалась целовать его».

Почему же та самая мать, которая в присутствии сыновей презрительно высмеивала «чудеса» радзиминского ребе, так распекала свою дочь за точно такие же высказывания? Похоже, Башева сознательно отказывалась помогать эмансипации Эстер. Сама она, как и ее дочь, всю жизнь была заложницей традиционной роли женщины в обществе, однако общая судьба сделала их не союзницами, а врагами. Образование не принесло Башеве ничего кроме горечи, и амбиции дочери были ей неприятны. Она не желала видеть, как Эстер превращается в излишне ученую домохозяйку, и потому не давала ей возможности учиться и не критиковала традиционный уклад в ее присутствии. Чтобы показать, насколько несправедливо обращалась с ней мать, в своем романе Эстер прибегает к свидетельству третьего, непредвзятого лица:

Мотл проскользнул в кухню, где в углу хандрила Двойра. Мотл знал причину ее обиды: он случайно слышал, как Рейзеле высмеивала ее без всякой причины, в то время как Михлу, который только и делал, что бездельничал, все отжалось с рук без малейшего замечания «Мамин любимчик». – не без возмущения подумал Мотл.

Собственно, это один из тех моментов, когда из-под литературной, художественной оболочки проступает неловкая автобиографическая деталь: уверенность автора в своей правоте. Башевис полагал, что его мама и сестра вовлечены в некую «фрейдистскую драму». Эстер, в свою очередь, упрекала Башеву, что та не любила ее; «это было неправдой», добавлял Башевис, хоть и признавал, что мать и дочь несовместимы. Морис Карр писал:

Разочарование Башевы из-за того, что ее первенцем оказалась девочка, переросло в жгучую пожизненную антипатию. Я могу это подтвердить. Когда в 1926 году мы приехали в Польшу, первыми словами Башевы были: «Слушай, Гинделе, а ты не так уродлива, как я представляла!» И больше она почти ничего не говорила. Что касается сына Гинделе, то есть меня, она только раз взглянула на меня и больше ни разу не смотрела, не говоря уже о том, чтобы обратиться ко мне. Не знаю почему – то ли из-за этих несчастливых отношений, то ли по иной причине, – но в возрасте двенадцати лет моя мать начала опухать от какой-то таинственной болезни, чуть не убившей ее, и потом до конца дней своих мучилась от нездоровья[31]31
  Из письма Мориса Карра автору от 12 февраля 1982 года.


[Закрыть]
.

Несмотря на все, Эстер стала писательницей. Собственно, именно она была первым отпрыском семьи Зингер, в ком проявилась склонность к сочинительству. В книге «Папин домашний суд» Башевис говорил о том. что в ее письмах к будущему мужу «стали заметны первые литературные искры в нашей семье». «Она писала длинные, умные, даже остроумные послания, о чем мой отец совершенно не подозревал, а мама была в изумлении от того, что ее дочь научилась так ловко обращаться со словами». По свидетельству ее сына, в тот же период Эстер написала несколько рассказов, «но родители убедили ее разорвать рукописи, чтобы офицеры царской таможни, если они будут досматривать ее багаж на пути в Берлин, не заподозрили, что в бумагах содержатся революционные материалы».

Отношение Башевы к Эстер выглядит еще более бездушным, если вспомнить, как с самой Башевой обращались в доме ее отца в Билгорае. «Среди всех женщин в доме только она одна была ученой и, что называется, с мужским умом. Дед нередко жалел, что мама не родилась мужчиной, – писал в мемуарах Иешуа. – С мамой дед мог говорить о книгах, о высоких материях. Мама гордилась этим…» Эстер в своем романе уточняла: «Рейзеле была единственным человеком в доме, которого он вообще удостаивал разговора». Возможно, именно одиночество сделало из Эстер писателя. У Башевиса не было определенного ответа, он и сам удивлялся: «И как это все случилось?» На шутливый вопрос в интервью «Encounter» о том, действительно ли он стал писателем в результате удара головой, когда Иешуа выронил его из колыбели (этот инцидент описан в книге «О мире, которого больше нет»), Башевис ответил: «Как вам сказать? Никто же не знает, как работает природа».

Я читал об одном случае, когда мужчину ударили по голове и он внезапно обрел дар чревовещания. Так что такое возможно. Хотя я бы все же сказал, что гены здесь важнее. Я пережил много ударов по голове, и почему-то они не сделали из меня гения. Буду еще пробовать.

Самым ярким носителем этих генов был отец Башевы, билгорайский раввин, так что самое сильное влияние на растущих писателей оказал Билгорай.

По всем свидетельствам, раввин был человеком, внушавшим трепет. «С первого взгляда личность деда произвела на меня захватывающее впечатление, – писал Иешуа в своих неоконченных мемуарах, – я хоть еще и не понимал, но уже чувствовал ее значительность».

Осанистый, молчаливый дед был человеком высокого роста, костлявым и угловатым, с темными проницательными глазами, суровым, но благородным лицом, седыми пейсами и седой бородой. Не знаю почему, но я сразу же стал его бояться и в то же время полюбил.

О схожих чувствах рассказывала и Эстер в «Танце бесов»:

Он проводил весь день в личном кабинете, склонившись над Талмудом и работая над своими книгами, и никто его не видел. В тех редких случаях, когда он выходил из кабинета, чтобы размять затекшие конечности, Двойра просто изнемогала от желания поговорить с ним или хотя бы услышать, как он говорит (потому что она страстно любила его), но он говорил на каком-то странном, непонятном языке <…> И трепет перед ним оказывался сильнее любви, которую она испытывала к нему, и в конце концов уважение перевесило любовь.

К тому моменту, когда Башевис приехал в Билгорай, его деда уже не было в живых, а место раввина занимал его дядя Йосеф. И все же сам город, по-прежнему несший на себе печать покойного мудреца, очаровал Башевиса настолько, что впоследствии он наделял его особым символизмом. Описывая Билгорай в книге «Папин домашний суд», он говорил: «В этом мире стародавнего еврейства я нашел настоящее духовное сокровище. Мне выпал шанс увидеть наше прошлое таким, как оно было на самом деле. Казалось, что время текло вспять. Я проживал историю еврейского народа». В беседе с журналистом «Commentary» он добавил: «Я мог бы написать „Семью Мускат“ [роман, действие которого происходит в Варшаве], даже не имея опыта жизни в Билгорае, но вот „Сатану в Горае“ и некоторые рассказы я никогда бы не написал, не побывав там». Конечно же, Билгорай привлекал не только самобытной атмосферой. Ключевые слова здесь – «духовное сокровище», то есть выпавший Башевису шанс заново открыть древние ценности, вплести прошлое в настоящее, почтить отжившее. Это позволило Башевису писать о Билгорае в двух периодах одновременно: о пышущем жизнью городе, одном из центров, который скреплял воедино еврейский мир и символизировал духовный потенциал человека, – и о погибшем Билгорае, который теперь служит напоминанием о разрушительном начале все того же человека. На самом деле эти две ипостаси связаны сильнее, чем может показаться, потому что воображаемая художественная реконструкция Билгорая неизбежно становится предтечей его гибели. Ведь именно та культура, которая позвала за собой Иешуа и Башевиса, сделав их писателями, а не раввинами – та культура нового времени, благодаря которой они смогли писать книги и запечатлевать в своих повестях Билгорай, – была симптомом еврейского Просвещения, постепенно погубившего традиционный уклад жизни этого городка.

Чтобы добраться до Билгорая, Башева с Иешуа и Эстер ехали сначала вдоль австрийской границы на телеге, а потом на пароме и поезде. Иешуа был помешан на лошадях. К великому отвращению его матери, он был «готов отдать все Геморы[32]32
  Гемора – то же, что Талмуд.


[Закрыть]
на свете за одно только ржание…». В упряжке была несчастная слепая кляча, и ямщик ругал ее на чем свет стоит. Он «чуть не спустил шкуру со слепой лошади, которая перевернула повозку. Во всем была виновата слепая…» – вспоминал Иешуа. Эта лошадь, по сути, стала прототипом еще более несчастных персонажей его произведений. Нахман, главный герой книги «Товарищ Нахман»[33]33
  Публиковался в английском переводе под названием «East of Eden» («К востоку от Эдема»), на русский не переведен. – Примеч. ред.


[Закрыть]
, в конце романа оказывается где-то в глуши между Польшей и Россией, когда революция, ради которой он жил, выбрасывает его за борт за ненадобностью. Вокруг нет ни одной живой души, и единственной спутницей Нахмана становится умирающая лошадь. «В этом покинутом, истощенном, обессиленном животном, жадно глотающем воздух в предсмертной агонии, он увидел себя, всю свою жизнь». Башевис, судя по его воспоминаниям, был тоже воодушевлен путешествием из Варшавы в Билгорай, но его воображение парило слишком высоко, чтобы задерживаться на социальных наблюдениях: «Подобно царю или великому волшебнику, я скакал через весь мир…» И его фантазия завоевывала этот мир, превращая окружающее во что ей было угодно.

Неподалеку сыновья Иакова пасли овец. Перед снопами Иосифа склонялись другие снопы сена… Мы увидели овец. Весь мир казался раскрытым Пятикнижием Луна и одиннадцать звезд вышли на небо, кланяясь Иосифу, будущему правителю Египта.

Иосиф был одной из любимых фигур юного Башевиса. Рассказывая истории своим поклонникам в хедере, он представлял себя библейским Иосифом, а их – своими ревнивыми братьями, которые вынуждены склониться перед ним. В мемуарах Иешуа путешественники смотрели на поля Польши и думали о далекой Земле, где когда-то жили их предки. Башева говорила, роняя слезы: «А вы знаете, что когда-то, в Земле Израиля, до того, как был разрушен Храм, у нас были свои поля? Евреи пахали и сеяли, женщины пасли овечек <…> Теперь гои живут каждый под своей лозой и под своей смоковницей, а мы, евреи, в изгнании и отданы, несчастные, на поругание народам…»

Пока Башевис наслаждался своими возвышенными фантазиями, Иешуа рассматривал этот мир как некую политическую машину.

Он заметил, что в доме его деда существовали две сферы влияния. «Между кабинетом и кухней были только сени, где стояла большая бочка с водой. Однако даже океан не мог бы разделить мужа и жену сильнее, чем их разделяли эти узкие сени. Мир кабинета не имел ничего общего с миром кухни». В кабинет, служивший залом суда, приходили тяжущиеся, посетители, путешественники – каждый со своей историей, – и Иешуа прислушивался, как позднее и Башевис. Мужчины говорили с раввином, а женщины шли к ребецн[34]34
  Ребецн – жена раввина.


[Закрыть]
, чтобы излить душу. Иешуа слышал всё. Помимо бабушки и дедушки, в доме было полно дядьев, теток, двоюродных сестер и братьев, а также более дальних родственников. У Иешуа всегда было острое чутье на интриги, и вскоре он уже знал, что в доме происходило противостояние между двумя сыновьями раввина – Йосефом и Иче, равно как и между их женами, Сарой и Рохеле. Из двух дядей Иешуа больше нравился Йосеф. К отцу Рохеле – благочестивому и ученому человеку, который задался целью доказать, что абсолютно все в этом мире запрещено, – мальчик не чувствовал ничего, кроме презрения. Сей мудрец, например, провозглашал, что мочиться на снег в субботу – грех, «потому что это все равно что пахать в святой день…».

Несмотря на природный скептицизм, Иешуа (как и Башевис впоследствии) поддался субботней магии Билгорая:

Я очень любил субботу и канун субботы в Билгорае. В этом старом, благочестивом еврейском городе приближение святого дня чувствовалось с самого утра пятницы <…> Бабушка надевала шелковое платье, переливающееся разными цветами: только что оно было желтым и вот уже стало зеленым, голубым, опять желтым, и так снова и снова. Она снимала будничный платок и надевала атласный чепец, покрытый гроздьями вишен, смородины, винограда и разных других ягод и украшенный цветными лентами и тесьмой…

Дед возвращался из бани раскрасневшийся, распаренный, с мокрыми пейсами, которые от воды становились в два раза длиннее обычного <…> Чулки до колен были такими же белыми, как и рубашка, – особенно в сравнении с черной атласной субботней капотой и штраймлом[35]35
  Капота – традиционный еврейский долгополый кафтан. Штраймл – парадный головной убор женатого еврея, шапка, отороченная мехом. Как правило, штраймл был признаком учености и высокого социального статуса.


[Закрыть]
<…>

В старой синагоге, свод которой опирался на столпы, было светло от множества свечей, горящих в бронзовых люстрах и настенных светильниках <…> Громче всех молился мой дед. Был он миснагед и молчун, но молился всегда с невероятным жарам, особенно вечерам в пятницу.

После окончания службы в доме раввина начиналась трапеза, куда дед вечно приглашал «самых отвратительных нищих, самых уродливых калек, которых ни один обыватель не хотел взять к себе в дом, чтобы не испортить субботу жене и детям». Их вид лишал Иешуа аппетита, ему уже не хотелось «ни бабушкиной вкусной рыбы, ни бульона, ни куриного мяса, ни цимеса», зато он с жадностью глотал фантастические рассказы гостей об их похождениях.

Бабушка Иешуа тоже не могла пройти мимо социальной несправедливости. Основной промышленностью Билгорая было изготовление решет из конского волоса. Многие решетники, состоявшие на оплате у подрядчиков, были настолько бедны, что им приходилось стучаться в двери городских обывателей и просить хоть какой-нибудь еды для субботы. У бабушки всегда были наготове хлеб для бедняг и нелицеприятные слова для хасидов, «среди которых были главные кровопийцы». Иешуа, который и до того замечал жестокости капитализма, стал свидетелем того, что случилось, когда «бедные, сломленные решетники» пришли к раввину, чтобы вызвать на суд своих работодателей. Местного магната звали реб Йоше Маймон.

Заседания раввинского суда проходили шумно. Бедные решетники жаловались, кричали, взывали к справедливости, правосудию, Божьему закону.

– Где же Божий закон? – спрашивали они. – У нас уже нет сил работать – ни у меня, ни у жены, ни у детей, и нам нечего есть.

– Я плачу мужикам и того меньше, ребе, – степенно заявлял реб Йоше.

Дедушка говорил о еврейском законе.

– Реб Йоше, у мужиков есть поля, мужики не должны есть кошерное, платить меламеду, отдыхать в субботу… Евреев нельзя сравнивать с гоями, рядом не будь помянуты.

– Это коммерция, ребе, а в коммерции нужно рассчитывать, чтобы товар стоил как можно дешевле, – спокойно и степенно отвечал реб Йоше на все крики и плач ремесленников.

Бессердечная логика реб Йоше заставила одного из рабочих расплакаться от обиды, и тогда ребе стал утешать его, «поглаживая, как ребенка, по плечу» и шепча: «Бог – наш Отец милосердный». Но Иешуа не понимал, как добрый Бог мог разрешить такую несправедливость, как мог Он допустить, чтобы бедняки испытывали такие страдания. Мальчик изводил деда вопросами, пока у того не закончились ответы и он не отослал внука спать. Но, даже отвергнув веру своего деда, Иешуа все же руководствовался его принципами, когда судил собственных персонажей в своем литературном бейс дине[36]36
  Бейс дин – раввинский суд.


[Закрыть]
. В сравнении с билгорайским раввином проигрывал любой политик:

Большой силой веяло от этого высокого, худощавого, строгого человека, который словно появился на свет, чтобы стать пастырем своей общины. Он управлял городом по справедливости, милосердно, ничего не сглаживал, ничего не забывал, никого не боялся, никого ни перед кем не высмеивал.

Однако факт остается фактом: раввину не удалось выдавить из реб Йоше Маймона ни копейки больше.

Башевис попал в Билгорай только в конце Первой мировой войны, во время которой между Билгораем и Варшавой была потеряна всякая связь, поэтому Башева не знала о смерти отца. В мемуарах Башевиса мы видим характерную для его творчества деталь: известиям об утрате предшествует дурное предчувствие (Башева увидела отца во сне, и его лицо сияло потусторонним светом). Он пишет о том, как жители Билгорая начали узнавать дочь раввина уже на подъездах к городу; как выяснилось, кончиной отца плохие новости не исчерпывались:

Немного помолчав, они начали рассказывать ей о матери и невестке, жене дяди Йосефа Саре. Дедушка умер в Люблине, спустя несколько месяцев в Билгорае скончалась бабушка. Сару и ее дочь Ителе убила холера, и двое кузенов – Ехезкел и Ита-Двойра, сын дяди Иче и дочь тети Тойбе, – тоже умерли[37]37
  Эта и последующая цитаты относятся к той части «Папиного домашнего суда», которая не была переведена на русский и не вошла в цитируемое издание. – Примеч. ред.


[Закрыть]
.

Пережитый шок стал для Башевиса уроком; впоследствии он использовал идею хрупкости жизни как основу для повествования, всего несколькими предложениями превращая цветущую девушку в развалину.

Уцелевших членов его семьи жизнь разбросала по земле, как вспоминал Башевис в другой автобиографической книге, «Маленький мальчик в поисках Бога»[38]38
  См. примеч. 24. – Примеч. ред.


[Закрыть]
:

Когда мама увезли меня и моего брата Мойше в Билгорай, мой брат Иешуа остался в Варшаве. У него не было ни малейшего желания быть погребенным заживо в такой богом забытой дыре, как Билгорай. Отец уехал обратно в Радзимин, чтобы помочь тамошнему ребе в работе над его книгами… Со временем мой старший брат перебрался в оккупированный немцами Киев и работал там в местной идишской газете… Моя сестра Гинделе с мужем жили тогда в Антверпене, а когда немцы вторглись в Бельгию, они сбежали в Англию.

Только Иешуа мог назвать Билгорай «богом забытой дырой». Его брат, напротив, пытался убедить читателей в том, что Билгорай и подобные ему еврейские местечки оставались единственными на свете островками, которые еще не были забыты Богом. Однако, прибыв в Билгорай, Башевис погрузился в изучение мирских, а вовсе не Божественных тематик.

Хотя внешне Билгорай выглядел как прежде, однако он уже был обречен на перемены; его «незыблемость подтачивали со всех сторон» – сионисты, большевики, бундисты и актеры. И что совсем уж возмутительно, там появилась светская библиотека. Для еврейского общества в преддверии эмансипации библиотека стала местом упоительной свободы. Именно так ее описывают в своих автобиографиях почти все авторы, писавшие на идише; вот, например, отрывок из книги Переца «Мои воспоминания»:

Рука немного дрожит, нащупывая дверь. Я заглядываю в замочную скважину: темнота. Окна напротив двери закрыты ставнями. Но в щели между ставнями пробивается солнечный луч, весь пронизанный пылинками; он освещает стопку книг на полу. «Столп облачный! Столп огненный! Оба они ведут через пустыню!» Я поворачиваю ключ. Ржавый замок скрипит, сердце мое трепещет, но дверь уже открыта, ставни поспешно распахнуты, и вот я уже здесь, в «нееврейском доме учения»[39]39
  Перевод с идиша Аси Фруман. по изданию: И. Л. Перец. Майне зихройнес. Вильно: Виленское издательство Б. А. Клецкина, 1910. – Примеч. ред.


[Закрыть]
.

В «Папином домашнем суде» Башевис описывает свои ощущения от чтения запретных текстов, используя такие слова, как «восторженный», «зачарованный», «ошеломленный» и «взбудораженный». «Я одолжил книгу по грамматике и страстно набросился на нее», – вспоминает он, прибегая к языку сексуальной агрессии. В результате родилась поэма. Весь Билгорай говорил о том, что «внук раввина увлекся еретической литературой». Неодолимая жажда знаний начала разрушать Билгорай задолго до того, как антисемиты довели эту работу до конца.

Раввин Билгорая знал, что делал, когда изгонял бродячие театральные труппы из своих владений; его сын уже не сумел продолжить эту традицию. Если бы Пинхосу-Мендлу удалось избавить Леончин от пришлых художников, кто знает, возможно, Иешуа и не поддался бы соблазнам этого мира с такой легкостью. Художники, как описывает Иешуа в книге «О мире, которого больше нет», прибыли из Варшавы, чтобы расписать усадьбу помещика Христовского и отреставрировать изображения святых в местной церкви. Больше всего евреев Леончина потрясло то, что эти украшатели Иисусов тоже были евреями. Иешуа, которого снедало «неуемное любопытство, желание все разузнать о людях и их делах», был в восторге от пришельцев.

Того, что я видел в каждом человеке, было не отыскать и в тысяче святых книг. Свою жажду жизни я не мог утолить книгами и сбегал от них к земле, к растениям, животным, птицам и людям, особенно к простым людям, которые живут полной жизнью.

Имея в лице художников мощный отвлекающий фактор, ученики хедера утратили всякий интерес к урокам. Вопреки родительскому предостережению Иешуа прокрался внутрь усадьбы и стал подглядывать за художниками сквозь дырку в заборе. В своих конусообразных шапках и разноцветной от пятен краски одежде они представляли собой волшебное зрелище. Один даже держал за пазухой голубей. Еще чудеснее были их творения:

…на стенах появлялись ручейки, мельницы, деревья, пастухи с дудочками, танцующие девушки с распущенными волосами. Разноцветные, причудливые, невиданные птицы вылетали из перепачканных краской рук и садились на своды.

Иешуа с самого детства хотел заниматься рисованием и сейчас стоял как завороженный, не в силах отвести глаз от «людей, которые рисовали такую красоту». Но, как это обычно случается, вмешалось начальство, и наслаждению пришел конец: внезапно появились полицейские и арестовали художников за то, что те высказывались против царя. Вскоре выяснилось, что спасать царя уже поздно – как, впрочем, и самого Иешуа.

Я еле сдерживал слезы, душившие меня, и долго еще смотрел вслед уходившим людям, которые растревожили мою детскую душу и поселили в ней беспокойство.

Растущее любопытство Иешуа еще сильнее разжег новый ученик, приехавший к Пинхосу-Мендлу, – литвак[40]40
  Литваки – евреи из Беларуси и Литвы. В Польше литваками называли всех евреев, приехавших из России и отличавшихся одеждой от хасидов.


[Закрыть]
по имени Шайке. Этот мальчик отличался свободомыслием; его коньком были истории о еврейских силачах из Гродно, способных сделать котлету из иноверцев. Более того, он знал все о «о сионистах и социалистах, о забастовках и революционерах, которые стреляют в полицейских, в офицеров и даже в генералов и царей». В конце концов Шайке сбежал домой, заронив в сердце Иешуа «беспокойство, тягу к чему-то большому, далекому и необыкновенному».

Волнующие события не заставили себя ждать. Сначала Россия вступила в войну с Японией. Потом до Леончина долетели известия о погроме в Белостоке[41]41
  Здесь память мемуариста совместила два события. 30 июня 1905 года солдаты расстреливали евреев на улицах Белостока, около 50 жертв, десятки раненых. 1–3 июня 1906 года произошел более известный погром в Белостоке, около 70 убитых и более 80 раненых, включая детей, женщин и стариков.


[Закрыть]
. В газетных заметках описывались такие чудовищные измывательства над евреями, что Иешуа набросился с обвинениями на Всевышнего: «…Бог плохой! – кричал я в муках. – Плохой!» Когда стало приходить все больше вестей о массовых убийствах евреев, хасиды нашли им иное объяснение: близится конец времен, и Мессия уже в пути. У Пинхоса-Мендла не было ни малейших сомнений в том, что война между Россией и Японией была не чем иным, как «схваткой между Гогом и Магогом»[42]42
  Неканоническое прочтение эсхатологического пророчества в книге Йехезкеля, 38–39.


[Закрыть]
, непременным предвестником Мессианской эры. Погромы и революции также были безусловными приметами тех «страданий, которые, как всем известно, предшествуют приходу Мессии». Наконец, в «Торе, Геморе и других священных книгах содержались намеки на то, что 5666 год[43]43
  Началу 5666 года по еврейскому календарю соответствовало 30 сентября 1905 года.


[Закрыть]
воистину станет годом Избавления». Пинхос-Мендл говорил в синагоге: «Люди добрые, ясно как Божий день, что конец времен близок» и предрекал: «В этом году, если на то будет воля Божья, мы будем избавлены». Башева, которая чувствовала себя комфортнее в мире логики и рационализма, чем в царстве каббалистических предсказаний, не разделяла энтузиазма мужа. «Ее большие, серые, проницательные глаза охлаждали отцовский пыл». А вот Иешуа привлекала перспектива Избавления, но его собственные представления о рае были куда шикарнее отцовских: вместо компании святых праведников мальчик воображал себя в окружении слуг-гоев, среди яств и вин. Он жадно слушал рассказы приезжавших из Варшавы лавочников

…о демонстрациях и баррикадах; о юношах и девушках, которые ходят с красными флагами и распевают песни против царя; о солдатах, которые закалывают людей на улицах; о деве в красном платье, которая стоит во главе всех бунтовщиков; о «заединщиках»[44]44
  Заединщики (букв. ахдус-лайт, то есть «люди единства», идиш) – так называли революционеров, проповедовавших единство трудящихся вне зависимости от их национальности.


[Закрыть]
, которые хоронят своих павших не в тахрихиме, а завернув в красное знамя; о безбожниках, которые говорят, что в человеке нет души, одно электричество, и когда оно заканчивается, человек умирает; о других безбожниках, утверждающих, что Мессия – это не потомок царя Давида, сына Иессеева, а доктор Герцль и что его люди поведут евреев в Землю Израиля…

Пинхос-Мендл тоже горел желанием провести вечность на Святой земле, но не знал точно, каким образом попадет туда; некоторые авторитеты, например, полагали, что с небес спустится великое облако, «на которое усядутся все евреи и улетят в Землю Израиля». Иешуа впечатлило отцовское толкование событий, однако рассказы лавочников пробудили в нем интерес к истории – не как к откровению и таинству путей Господних, а как к диалектической борьбе между классами. Как ему вскоре предстояло узнать, история человечества продолжалась независимо от евреев.

Назначенный день Избавления – Рошашоне, еврейский Новый год – пришел и закончился, а Мессия так и не явился. Пинхосу-Мендлу было стыдно, как будто это лично он подвел свою общину. Иешуа же был «рассержен, обижен». Он перестал верить в силу молитвы и в скорый приход Мессии. Его первой реакцией на пережитый удар была дерзость: Иешуа произнес вслух имя Князя Огня, что (согласно предупреждению, написанному в молитвеннике) должно было разрушить мир.

Весь мир был у меня в руках: я мог оставить его стоять, как он стоит уже пять тысяч шестьсот шестьдесят шесть лет и один день, а мог разрушить его в один миг, произнеся трудное имя ангела огня. Но я изо всех сил старался этого не делать <…> Однако в Рошашоне 5667 года моя вера в то, что написано в святых книгах, сильно пошатнулась <…> Тихо, чтобы никто не услышал, полный и страха, и любопытства, я назвал по имени ангела огня.

Не случилось ровным счетом ничего, и это поколебало его веру еще больше. В своем интервью журналу «Encounter» Башевис приводит один из аргументов своего брата против Мессии:


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю