412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клайв Синклер » Дети семьи Зингер » Текст книги (страница 4)
Дети семьи Зингер
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 22:24

Текст книги "Дети семьи Зингер"


Автор книги: Клайв Синклер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)

«Все-таки дошло до этого, – думала Двойра по пути к жениху. – Им все же удалось прибрать ее к рукам, и теперь они распоряжаются ей как им вздумается, будто она – труп. А между тем она жива и все чувствует». Именно в этом – а не в неудачном романе с Шимоном – заключалась ее истинная трагедия: женщина в западне между Просвещением и Традицией. Когда настал решающий момент, Эстер не нашла в себе непреклонности, присущей ее братьям; ей не хватило отваги, чтобы постоять за свои убеждения и за свой талант. Выйдя замуж, девушка похоронила себя заживо. Живя с бестолковым мужем («Мой отец был шлемиль»[53]53
  Шлемиль – «недотепа, неудачник» (ставшее нарицательным имя героя «Удивительной истории Петера Шлемиля» А. Шамиссо). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, – говорил Морис Карр), окруженная его родичами – которых она терпеть не могла, – Двойра чем дальше, тем больше уходила в себя, пока не начала терять контроль над собой и не ощутила «первый вкус безумия, чистого безумия». В финальной сцене романа, действие которой происходит в 1914 году, Бериш сообщает жене о начавшейся войне, но та никак не реагирует, ей уже все равно. Башевис вспоминал о золотой цепочке, которую его сестра получила в подарок от будущего свекра. Такое же украшение отец жениха вручил и Двойре: по ее телу пробежала дрожь «от прикосновения холодного металла и мысли о том, что такой вот цепью, наверное, можно надежно связать самую злобную собаку». Горести и тяготы договорного брака описаны в романе так ярко, что заставляют усомниться в искренности Башевиса – странно, что он не отнесся всерьез к сестриной мечте о любви, что не разглядел в золотой цепочке зловещей символики. Еще более странно его реакция выглядит, если вспомнить концовку книги «Папин домашний суд»: юный Башевис с нетерпением ожидает, когда его посетит «то смятение, которое писатели называют „любовью“…» – непонятно, почему он отказывал собственной сестре в точно таком же общечеловеческом желании. Просвещение не спасло Эстер, у нее не хватило решимости перекусить золотую цепь. Еврейская традиция вскормила братьев Зингер, дав им интеллектуальные и моральные силы для того, чтобы впоследствии отказаться от нее; но их сестру эта традиция задушила.

Эстер в своем романе была слишком занята чувствами Двойры, чтобы уделять внимание раввинской деятельности Аврома-Бера в Варшаве. А вот в книге Башевиса «Папин домашний суд» должность Пинхоса-Мендла была центральной темой повествования. Вот как он говорит об этом в авторском предисловии:

Это рассказ о моей семье и о раввинском суде – вещах, так связанных между собой, что трудно определить, где кончается одно и начинается другое. Раввинский суд, бейс дин, – древнее учреждение. Он начался, когда Итро посоветовал Моисею «обеспечить народ судьями способными, богобоязненными, любящими правду, ненавидящими ложь и алчность» <…> Бейс дин представляет собой смесь суда, синагоги, Дома Учения и, если хотите, кабинета психоанализа, где люди, чей разум помутнен, могут облегчить свою душу… Бейс дин может существовать лишь у народа, исполненного глубокой веры и смирения. Не случайно он достиг вершины у еврейского народа, когда тот полностью лишился светской власти и влияния… Иногда мне кажется, что бейс дин – это прообраз Суда Небесного, Божьего Суда, который евреи считают безусловно правым и милосердным.

Однако к концу книги становится очевидной горькая ирония ситуации: то, что Пинхос-Мендл был одновременно отцом семейства и раввином, поначалу объединило семью и суд, но в итоге привело к распаду и того и другого. Отвергнув религиозный авторитет своего отца, Башевис фактически поставил под сомнение и его роль как родителя. По мере того как развивается повествование, религию вытесняет философия, а Пинхоса-Мендла замещает фигура Иешуа. В конце книги Башевис, с воодушевлением ожидая «того смятения, которое писатели называют любовью», попадает в сети самых коварных врагов отца – светских писателей. Словно чувствуя свою вину перед ним и пытаясь оправдаться, Башевис показывает, насколько отец и сам любил книги. Во время Первой мировой войны, в период великих невзгод, Пинхос-Мендл получил неожиданное наследство. Но вместо того чтобы употребить его на насущные нужды семьи, он решил опубликовать свою рукопись, посвященную клятвам. Башевис заключает:

Сейчас мне кажется, что отец вел себя как любой писатель, который хочет увидеть свои работы опубликованными. Из всего, что он написал, в свет вышел лишь один тонкий томик. По мнению отца, ничто так высоко не ценится Всевышним, как издание религиозной книги, поскольку это побуждает и самого автора, и других людей к изучению Торы.

Трактаты Пинхоса-Мендла, впрочем, были бесконечно далеки от тех книг, которые читал Башевис. Его страстью была Ѓаскала, еврейское Просвещение. Она представляла собой пограничье между еврейским и нееврейским мирами, где человеку приходилось выбирать между уделом раввина и уделом писателя.

Иешуа стал первым, кто пересек эту границу. «В нашей семье он был старшим мальчиком, а я – малюткой, – говорил Башевис. – И поскольку он был высоким и, на мой взгляд, красивым (да и другие тоже так считали), да еще и умным, я восхищался им более, чем кем-либо другим. Даже больше, чем родителями. Родители есть родители. Отец был раввином, а Иешуа – мужчиной». Противопоставление «раввина» и «мужчины» важно, ибо оно предвосхищает один из центральных конфликтов в произведениях Башевиса. В авторском предисловии к черновому варианту сборника рассказов «Старая любовь»[54]54
  Isaac Bashevis Singer. Old Love. New York: Farrar, Straus & Giroux. 1979.


[Закрыть]
он писал: «Единственная надежда человечества – это любовь, во всех ее формах и проявлениях, – источником же их всех является любовь к Богу». Однако в опубликованной версии эта фраза претерпела изменения: «Единственная надежда человечества – это любовь во всех ее формах и проявлениях, источником же их всех является любовь к жизни…» Это и есть тот выбор, который стоял перед Башевисом: между Богом и жизнью, между раввином и писателем, между биологическим отцом и духовным наставником. В интервью «Encounter» Башевис вспоминал, как спорили между собой его отец и брат. Сам он всегда принимал сторону Иешуа.

Его устами говорила логика, и я, маленький мальчик, думал: «А ведь он прав». Я никогда не посмел бы сказать это вслух, но я так чувствовал <…> Каждое его слово было для меня бомбой, настоящим взрывом моего духовного мира. Родителям нечего было ему ответить <…> И через некоторое время мой брат нашел в себе мужество избавиться от длинного лапсердака и облачиться в европейскую одежду – она шла ему куда больше.

Сам Иешуа описал это кратко: «В возрасте восемнадцати лет я решил, что не хочу становиться раввином, и забросил свои занятия теологией. Я хотел получить современное образование и начал с того, что периодически брал уроки у недорогих частных преподавателей, параллельно зарабатывая себе на жизнь чем придется»[55]55
  Israel Joshua Singer // Twentieth-Century Authors. New York, 1956 (ed. S. J. Kunitz, H. Haycraft).


[Закрыть]
. Он уже не жил дома, а навестить родителей приходил гладко выбритым и в современной одежде. Когда началась Первая мировая война, его призвали в царскую армию. «Отец стыдился моего брата, чувствовал себя униженным, – писал Башевис, – и иногда так сердился, что выгонял его из дома. Тем не менее перспектива потерять сына убитым на фронте его не прельщала». Тогда Пинхос-Мендл попытался уговорить сына, чтобы тот нанес себе увечье и таким образом избежал военной службы. Иешуа отказался, ответив, что среди евреев и без того достаточно калек. «Все евреи – это один большой горбун…» – добавил он. В мемуарах Башевис вспоминал об этом так:

Сторонник Ѓаскалы, он выражался резко и предельно ясно, язвил несмотря на неоднозначность своих взглядов. Трудно было понять, какой именно позиции он придерживался. Он был против религиозности, но вместе с тем осознавал недостатки светского мировоззрения. Разве не мирские амбиции привели к этой войне? Симпатизируя социализму, он все же был слишком большим скептиком, чтобы питать социалистическую веру в человечество. Отец подытожил взгляды моего брата формулой «Ни этого мира, ни грядущего…»

Схожей формулой можно описать многих литературных героев Башевиса, не говоря уже о персонажах самого Иешуа.

Иешуа не стал делать из себя калеку, вместо этого он дезертировал. Проведя несколько недель в бегах, он нашел укрытие на квартире какого-то художника в Варшаве и там «жил с фальшивым паспортом и занимался живописью – судя по всему, без особого успеха». Однажды Башевис принес ему переданную матерью корзинку с едой и был шокирован, увидев «изображения хорошеньких молодых девушек с обнаженной грудью». В этом челночном маршруте между отцом и братом Башевис видел метафору своего литературного пути:

Эта студия мало чем напоминала кабинет моего отца, но именно этот контраст, похоже, укоренился во мне. Даже в моих рассказах всего один шаг от синагоги до сексуальности и обратно. Меня продолжают интересовать обе грани человеческого бытия.

В своем интервью журналу «Encounter» Башевис говорил о реалистичных рисунках Иешуа:

Он изображал человека не так, как это делали Миро или Пикассо, когда они рисовали несколько линий и говорили, что это козел или что это мужчина. Он старался быть настолько верен природе, насколько это было в его силах. Но другим до него это удавалось лучше, и в итоге он решил, что эта стезя ему не подходит. Человеку самому всегда лучше знать, на что он способен, а чего он сделать не может. Он понял, что на самом деле его сильная сторона – это литературное творчество. Он частенько читал свои рассказы маме, и я тоже слушал. Однажды, когда я уже научился хорошо читать на идише, он положил один из своих рассказов в ящик стола. Когда он отлучился, я открыл ящик и прочел его рассказ. И написанное показалось мне прекрасным.

Когда начал писать и сам Башевис, родители восприняли это как трагедию.

Они считали всех светских писателей отщепенцами и безбожниками – в сущности, большинство из них таковыми и являлись. Стать «литераторам» означало для них нечто столь же ужасное, как стать мешумедом[56]56
  Мешумед (идиш, от др.-евр. мешумад) – еврей, обратившийся в другую веру.


[Закрыть]
, вероотступником. Отец не раз повторял, что светские писатели, такие как Перец, ведут евреев к ереси. Он говорил, что все, что они пишут, направлено против Бога. Хотя произведения Переца написаны в религиозном духе, отец называл их «подслащенным ядом», который от сладости не переставал быть отравой. И с точки зрения своей традиции он был прав. Всякий, кто читал такие книжки, рано или поздно становился светским человеком и разрывал связь с традициями отцов[57]57
  J. Blocker and R. Elman. An interview with Isaac Bashevis Singer // Commentary. November 1963.


[Закрыть]
.

Иешуа начал свою литературную карьеру безболезненно, чего не скажешь о Башевисе. Рассказав о переходном этапе своей жизни в книге «Папин домашний суд», он вновь обратился к нему в автобиографической повести «Маленький мальчик в поисках Бога». Здесь он детально описывает то лихорадочное воздействие, которое оказывали на него новые идеи.

Я существовал на нескольких уровнях. Я был учеником хедера, и в то же время пытался решать вечные вопросы <…> Я изучал каббалу, но спускался во двор, чтобы поиграть с ребятами в салки и прятки <…> Я осознавал, что сильно отличаюсь от других мальчишек, и глубоко стыдился этого факта. Я одновременно читал Достоевского в переводе на идиш и грошовые детективы, которые покупал за одну копейку на улице Твардой. Я переживал глубокий кризис, страдал от галлюцинаций. Мои сны кишели демонами, призраками, чертями, трупами <…> В своих фантазиях я приводил в мир Мессию или даже сам был Мессией.

Сравните этот пассаж с гораздо более сдержанным описанием в книге «Папин домашний суд»: «К тому времени я уже читал светские книги, меня увлекала ересь, и было довольно нелепо посещать хедер». Либо Башевис многое недоговаривал, когда писал «Папин домашний суд», либо в более поздних мемуарах он заново сочинил собственный образ. И чем ярче и драматичнее он живописал историю своего просвещения, тем больше сожалел об утраченной традиции.

Фигура Пинхоса-Мендла вновь и вновь возникает в произведениях Башевиса, высмеивая те идеи, которые проповедует его сын. Даже когда Иешуа объясняет младшему брату теорию эволюции Дарвина, последнее слово остается за Пинхосом-Мендлом: «Могут ли профессора всей земли, все вместе, создать одного клеща?» В другом тексте Башевис и сам прибегает к похожему аргументу, говоря, что «слепые силы не смогли создать даже одной-единственной мухи». Будучи в целом согласен с пессимистическими взглядами Мальтуса[58]58
  Томас Мальтус – английский священник и ученый-экономист, автор теории, изложенной в «Очерке о законе народонаселения» (1798). согласно которой население растет быстрее, чем количество необходимых для его выживания средств, что чревато голодом и катастрофами.


[Закрыть]
(изложенными в брошюре, которую принес домой Иешуа), Башевис, однако, добавляет, читая Мальтуса, он чувствовал себя так, будто «глотал отраву». Пинхос-Мендл считал «подслащенным ядом» всю нерелигиозную литературу, даже утреннее чтение газет он приравнивал к «поеданию яда на завтрак». В одном из поздних рассказов Башевиса, озаглавленном «Братец-жук», рассказчик, спасаясь от ревнивого сожителя своей бывшей любовницы, оказывается в ловушке, без одежды и путей к отступлению, на крыше ее иерусалимского дома. В этот момент он мысленно кается перед своими родителями, «против которых я когда-то восстал и которых я продолжаю позорить теперь». Обнаженный, думая о том, какая нелепая смерть ему уготована, он также просит прощения у Бога. Его глупость заключалась в том, что он поставил любовь женщины выше преданности Всевышнему, и «вместо того, чтобы вернуться в Обетованную землю и посвятить всего себя изучению Торы и исполнению Его заповедей, я последовал за блудницей, потерявшей себя в суете и тщеславии искусства». В конце концов рассказчик, сумев спастись, бежит прочь. Заблудившись, он обращается по-английски к пожилому прохожему. «Говорите на иврите», – строго отвечает ему мужчина, почтенный, словно президент общества «Друзья языка идиш». Рассказчик видит «отцовский укор в его глазах… как будто он знал меня и догадался о моем затруднительном положении».

И все же искусство, пусть оно и суета сует, слишком соблазнительно, чтобы отказаться от него. Даже Башева однажды призналась дочери, что когда-то написала автобиографию – правда, потом сочла это богохульством и уничтожила рукопись. Башевис унаследовал от матери имя, но не благочестие.

В другом позднем рассказе Башевиса, «Предатель Израиля»[59]59
  «Дер ойхер Исроэл».


[Закрыть]
, маленький мальчик наблюдает за тем, как на суд к его отцу-раввину приводят многоженца. Раввин провозгласил, что этот муж четырех жен – предатель народа Израилева, ни больше ни меньше. Но потом маленький мальчик (которым был сам Башевис) вырос и обнародовал эту грязную историю ради искусства, в каком-то смысле тоже став предателем Израиля. Аналогичное обвинение звучит в романе Филипа Рота «Призрак писателя»[60]60
  М.: «Книжники», 2018 (Philip Roth. Ghost Writer. New York, 1979). Первый из девяти романов о Натане Цукермане.


[Закрыть]
, где Натан Цукерман, альтер эго автора, превращает семейный скандал в литературный сюжет, чем вызывает бурную реакцию со стороны своего родителя. «Ошеломленный отец» счел, что это «необъяснимое предательство незаслуженно опозорило и подставило под удар» не только его, но и все еврейство в целом. И Башевис, и Рот ясно дают понять: если еврейский писатель хочет писать о том, о чем не следует говорить, ему придется выбирать между своим талантом и своим народом. Оба автора выбрали талант, чем преждевременно свели в могилу своих отцов; по крайней мере, такое впечатление складывается у читателей. Этот «комплекс отцеубийцы» осложняется новейшей историей еврейского народа: наивное желание еврейских Эдипов метафорически «избавиться от отцов» нацисты превратили в чудовищную реальность. Выжившие сыновья воскрешают отцов на страницах своих книг, те как бы становятся судьями, наблюдающими, как их сыновья сражаются с собственным талантом и в процессе создают произведения – тем самым доказывая самим себе, что они отличаются от нацистов. Эти книги становятся попытками сыновей установить нравственный контроль над своим воображением. Башевис списывал избытки своей фантазии на проделки дибука[61]61
  Дибук – в еврейском фольклоре душа умершего, которая вселяется в живого человека.


[Закрыть]
, Рот относил их к бессознательному, но источниками их историй, конечно же, были они сами.

Пытаясь оправдать этическую неоднозначность своих произведений, Башевис обращается к каббалистической концепции цимцума[62]62
  Цимцум (др.-евр. «сжатие, сокращение») – каббалистическая концепция Аризаля (Ицхака бен Шломо Лурия Ашкенази. XVI век, Цфат), согласно которой до сотворения мира существовал только Бесконечный свет, сжавшийся, чтобы освободить внутри себя пространство для последующего Творения.


[Закрыть]
:

Богу пришлось усмирить Свое могущество и приглушить Свой бесконечный свет, только тогда он смог создать Вселенную. Без этого сотворение мира было бы невозможным, поскольку Свет, исходящий от Господа, поглотил бы Вселенную и привел бы к ее распаду. Творение, подобно картине, созданной художником, должно иметь и свет, и тень. Эти тени являются источником и всего зла, и тех сил, которые не дают творению распасться. Когда Бог создавал этот мир, Ему пришлось сотворить и зло[63]63
  I. В. Singer and I. Moskowitz. The Hasidim. New York, 1973.


[Закрыть]
.

«Иными словами, – пояснял Башевис Ирвингу Хау[64]64
  I. В. Singer and I. Howe. Yiddish Tradition vs. Jewish Tradition: A Dialogue // Midstream, June/July 1973.


[Закрыть]
– каббала учит нас, что Сатана является необходимым условием для Творения». «Иногда мне кажется, будто я и сам наполовину черт», – добавил он. Наполовину дьявол, наполовину раввин, Башевис создал собственный мир на основе этого противостояния. Концепция цимцума незримо присутствует в его книгах, как зашифрованный автограф автора; она шепчет слова надежды там, где сюжет полон отчаяния. Вспомним, например, брак Гимпла-дурня с блудницей Элькой.

Спустя двадцать лет после свадьбы Элька заболела. На смертном одре она призналась Гимплу: все было обманом, и он не был отцом ни одного из ее детей. Все двадцать лет Гимпл игнорировал этот очевидный факт, столь сильна была его вера, и теперь правда стала для него ударом в буквальном смысле слова, как будто его огрели «палкой по голове». Произнеся свою «ударную» фразу, Элька скончалась, но и в смерти своей она словно бы торжествовала, гордилась успехом своей выдумки. «…и нет больше Эльки. А на белых губах – усмешка». По этой усмешке Гимпл понял, что эта ложь была Элькиной главной миссией. «Точно мертвая говорит: „Ну как, здорово разыграла я этого дурня?“» Элька обманывала Гимпла при помощи тех же приемов, что использует писатель, рассказывающий истории. В сущности, ее ложь и создает структуру повествования. Роль Эльки в судьбе Гимпла не закончилась и с ее смертью. Когда она была жива, Гимпл воровал для нее сдобу из пекарни. Теперь Элька была в ином мире, а пекарня принадлежала ему. И Гимпла стал искушать дьявол, подговаривая его отомстить всему Фрамполю. «Вот они, люди. Оставили тебя в дураках. Сделай же дураками и ты их!» Он добавил, что Мир грядущий – такая же сказочка, которой Гимпл по наивности своей поверил. Гимпл поддался наущениям дьявола и помочился в тесто, заготовленное для выпечки хлеба. Но пока оскверненные хлеба еще выпекались, Гимпл задремал, и ему приснилась Элька. Он обвинил ее в собственном проступке и разрыдался. «Ты, Гимпл, дурень. Это ж, если Элька тебя обманула, весь белый свет виноват? Весь мир, значит, ложь? Да ведь я-то себя одну и обманывала. И за все теперь, Гимпл, расплачиваюсь. Там ничего не прощают…» Почувствовав, что он рискует навсегда утратить место в Мире грядущем, Гимпл закопал испорченные хлеба в землю, покинул Фрамполь и отправился «в мир», за новой жизнью.

Заходил я в чужие дома, сидел за чужими столами. Ну и сам, глядишь, что-нибудь присочинишь – с бесами, знаете, с вурдалаками… Детвора пообсядет: расскажите, дедуня, сказку!

Гимпл стал рассказчиком историй. Таков был закономерный итог его пути.

Ирвинг Хау считал, что рассказ «Гимпл-дурень» принадлежит идишской литературной традиции:

Эта история проникнута сочувствием к неудачникам, стремлением к социальной справедливости, а еще в ней присутствует фигура «юродивого», которая появляется в произведениях многих идишских писателей, таких как Перец и другие.

Действительно, можно найти немало общего между «Гимплом-дурнем» и, например, рассказом Переца «Бонче-молчальник», причем сходство не ограничивается «необходимым минимумом сентиментальности, которого требуют многие наши читатели»[65]65
  Там же.


[Закрыть]
. «Бонче-молчальник» – это история нищего, прошедшего через этот мир, как тень, незамеченным. Когда в ином мире ему предложили выбрать награду за смирение, он попросил всего лишь горячую булку с маслом каждое утро, и его скромность привела в смущение собравшееся общество ангелов и судий. В смерти Бонче подгоняли и унижали так же, как в жизни.

Когда Бонче увезли в больницу, угол, занимаемый им раньше в подвале, не остался незанятым: его уже ждали человек десять таких же, как Бонче, и разыграли угол между собою по жребию. Перенесли Бонче с больничной койки в мертвецкую – и оказалось, что койки уже дожидаются десятка два больных бедняков. Когда его вынесли из мертвецкой, туда внесли двадцать убитых, отрытых из-под обвалившегося дома. А кто знает, сколько времени он будет спокойно лежать в могиле, сколько человек уже ждет этого клочка земли?[66]66
  Перевод Е. Иоэльсон.


[Закрыть]

Гимпл, в свою очередь, знал, что единственным наследством. которое он оставит, будет его нищенское ложе. «Перед дверью лачужки, в которой теперь я лежу, уже приготовлены, знаю, носилки <…> Другой нищий ждет не дождется занять мой матрас». Разница в том, что в рассказе «Бонче-молчальник» подчеркивается несправедливость этого мира, в то время как рассказ «Гимпл-дурень» как бы поднимается над мирской безнравственностью и предлагает некий позитивный синтез добра и зла. Кстати, сам Башевис всячески открещивался от связи с идишской литературной традицией.

Когда я еще только начинал писать, то уже чувствовал, что такого рода традиция – не для меня. Я по природе своей человек не сентиментальный. Под «сентиментальностью» я имею в виду настоящую сентиментальность, скажем прямо: сопли. Бороться за социальную справедливость – тоже не в моей природе, хоть я и за социальную справедливость. Но поскольку я пессимист и верю, что как бы люди ни старались, все равно выйдет скверно и в мире никогда не будет никакой справедливости, то я, можно сказать, сдался[67]67
  Из диалога с Ирвингом Хау в «Mainstream» (см. выше).


[Закрыть]
.

Он не только отмежевался от своих литературных предшественников, но и обозначил дистанцию между собой и своим духовным наставником:

Единственный человек, которому я многим обязан, у кого я многому научился, – мой брат И.-И. Зингер… Но даже в этом случае я не назвал бы себя учеником. Точнее было бы сказать, что я старался создать собственную традицию, если так вообще можно выразиться[68]68
  Из интервью журналу «Commentary» (см. выше).


[Закрыть]
.

В начале 1920-х годов, после череды неурядиц, оба брата вернулись в Варшаву. В конце войны Иешуа, вдохновленный русской революцией, уезжал в Киев, но этот опыт оказался «полосой нескончаемой гражданской войны, погромов и голода». Тем не менее именно тогда Иешуа начал писать рассказы. В этот же период он женился. Его женой стала Геня Купферштек, которую Башевис описывал как «очень хорошую еврейскую девушку из Варшавы»:

Она происходила из той же среды, что и мы, из маленького городка Красноброд, недалеко от Билгорая. Могу сказать только одно – она обладала всеми прелестями скромной, консервативной еврейской девушки, для которой существует только один муж и только один Бог. Она была настолько похожа на мою маму, насколько это вообще возможно, – вот на такой женщине женился мой брат[69]69
  Из личной беседы с автором, Нью-Йорк, 25 мая 1978 года.


[Закрыть]
.

Вернувшись в Варшаву, Иешуа продолжил свою литературную карьеру и к 1923 году стал членом редколлегии журнала «Литерарише блетер»[70]70
  Литературный еженедельник, издавался в Варшаве с апреля 1924 по июнь/июль 1939 гада. В первую редколлегию журнала также входили Мелех Равич, Перец Маркиш и Нахман Майзель.


[Закрыть]
. Он тут же устроил младшего брата на должность корректора, чем спас его из «полуболота, полудеревни» в Галиции, где Пинхос-Мендл был в то время раввином. Башевис утверждал, что если бы брат не вызвал его в Варшаву, он согласился бы на договорный брак и стал бы лавочником. В Варшаве же он с гораздо большей вероятностью мог стать материалистом, или коммунистом, или сионистом. Он делил жилье с Мелехом Равичем[71]71
  Мелех Равич, настоящее имя Захария-Хоне Бергнер (1893–1976) – поэт, эссеист, драматург. Создатель еврейского ПЕН-клуба. Входил в экспрессионистскую группу «Ди халястре» (с Ури-Цви Гринбергом и Перецем Маркишем).


[Закрыть]
и свел знакомство со всеми значимыми литературными деятелями того времени. Впрочем, уже тогда Башевис держался в стороне от всех групп и сообществ, а к журналу «Литерарише блетер» относился пренебрежительно, называя его «радикальным, социалистическим, полукоммунистическим, полным плохих статей, слабых стихов и лживой критики» (хотя вряд ли он позволял себе подобные замечания в присутствии Иешуа). Когда Башевис завел роман с женщиной по имени Гина Хальбштарк (псевдоним), которая была значительно старше его, ему очень не хотелось, чтобы об этом узнал Иешуа. «Больше всего мне было стыдно перед моим многоопытным, ироничным старшим братом», – вспоминал он в книге «Молодой человек в поисках любви». Та же псевдоподростковая стеснительность заставляла его держаться на расстоянии от Иешуа, когда у того наконец появилось достаточно денег, чтобы поселиться с женой и детьми в собственном доме:

В доме Гины я был неутомимым любовникам, а здесь снова становился ребенком, мальчиком из хедера. Эта двойственность смущала меня <…> В какой-то книге или журнале мне попалось описание современного человека <…> который должен следовать своим собственным путем, и там я наткнулся на фразу «раздвоение личности» и примерил этот диагноз на себя. Именно так я себя и чувствовал – расколотым, разорванным; возможно, я был единым телом со множествам душ, каждая из которых тянет его в свою сторону. Я жил как распутник, но не переставал молиться Богу и просить Его о милосердии…

Гина как нельзя лучше подходила его раздвоенной личности, ведя себя «и как праведница, и как развратница». Позднее, когда Башевис снимал две квартиры и вел настоящую двойную жизнь, он тоже боялся лишь одного: что брат узнает, чем он занимается. «Он бы выругал меня, как отец».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю