412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клайв Синклер » Дети семьи Зингер » Текст книги (страница 6)
Дети семьи Зингер
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 22:24

Текст книги "Дети семьи Зингер"


Автор книги: Клайв Синклер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 16 страниц)

Он назначил каждому определенный объем работ и объявил: «Если это не будет сделано к полудню, вы останетесь без обеда». Поначалу рабочие не восприняли его слова всерьез. «Болтовня», – подмигивая, ободряли они друг друга.

Но когда пришло время обеда, а их миски оказались пусты, они поспешили закончить свою работу, ворча и чуть слышно проклиная Лернера.

Он просто Аман, вот он кто. Антисемит.

Когда нужно было выполнить какую-то особенно сложную работу, Арон Львович привлекал немцев, с которыми у него с первых дней установились хорошие отношения; так были отремонтированы лесопилка и ветряная мельница. Некоторое время Заборово функционировало хорошо, был достигнут разумный баланс между начальством, рабочими и природой. Но на дворе стоял 1917 год, и вскоре Арон Львович забросил свой локальный проект, загоревшись более масштабным экспериментом. который начинался в России. Лернер, однако, был больше озабочен вспышкой дифтерии среди рабочих, стремительно наполнявшей местное кладбище детскими могилками. Когда Арон Львович провозглашает: «Там уже сейчас строится совершенно новый мир!», Лернер возражает ему: «Меня волнуют умирающие люди здесь, в Заборово!» Идеалист Арон Львович отвечает:

– Каму есть дело до какой-то горстки рабочих, когда речь идет о миллионах людей? Господи, подумать только, сколько я мог бы там сделать прямо сейчас! – взволнованно воскликнул Арон Львович. Казалось, что взгляд его обращен куда-то далеко, туда, где вершится величественная драма революции.

Заборово лишилось протекции Арона Львовича, Лернера свалил тиф, и управлять имением был поставлен немецкий администратор. Он довел эксперимент в Заборово до логического завершения, превратив эту территорию в копию немецкого трудового лагеря на мосту, где когда-то работал Лернер. С этого момента автор романа «Сталь и железо» утрачивает интерес к гуманисту-скептику и переносит фокус повествования на одержимость Арона Львовича революцией. Поэтому вполне логично, что в последний раз мы видим Лернера в качестве безымянного солдата, невольно ставшего участником большевистского переворота.

Иешуа был глубоко расстроен враждебной реакцией на «Сталь и железо». Чарльз Мэдисон объяснял его повышенную чувствительность тем, что в это время Иешуа «был разочарован в идеалах и полон тревоги». Он ссылался на друга Иешуа Н. Майзеля[83]83
  Нахман Майзель (1887–1966) – литературный критик. С 1921 года руководил Культур-Лигой в Варшаве. С 1925 по 1938 год – член редколлегии еженедельника «Литерарише блетер». Автор около сорока книг.


[Закрыть]
, которому «было больно и жалко видеть, как некогда жизнелюбивый и жизнерадостный Зингер изводил себя». В предисловии к роману «Йоше-телок» Башевис писал, что его брат «упал духом и долгое время пребывал в унынии». Причиной подавленности Иешуа, по мнению Башевиса, было то, что ему не удавалось найти свое место в идишском литературном мире Варшавы. Эта неустроенность продолжалась и в 1930-х годах. Возможно, диагноз Башевиса относился не столько к брату, сколько к нему самому. В том же предисловии к «Йоше-телку» он пишет и о собственных ощущениях: «Я с горечью осознавал, что он – так же как и я, его младший брат, – для всех чужой». Какова бы ни была причина, факт остается фактом: почти пять лет Иешуа не принимал никакого участия в культурной и литературной жизни Варшавы. Более того, он сделал соответствующее публичное заявление, написав письмо в несколько идишских газет Варшавы, где заявил, что отныне не считает себя еврейским писателем. Башевис расценил этот поступок как «ребяческий»; позднее, в интервью «Encounter»[84]84
  С. Sinclair. My Brother and I: A Conversation with Isaac Bashevis Singer // Encounter, February 1979.


[Закрыть]
, он снова повторил тот же эпитет.

Это все равно что заявить: я больше не буду собой, а буду другим человеком. Невозможно принять такое решение. Не может человек решить, что он не будет самим собой… Хотя есть несколько тысяч мужчин, которые решили стать женщинами… В любом случае мужчине легче стать женщиной, а женщине – мужчиной, чем моему брату стать немецким или французским писателем. Идишем он владел лучше, чем любым другим языком, еврейскую жизнь знал лучше, чем какую-либо другую. Когда он заявил, что больше не будет еврейским писателем, – это был просто абсурд, и он это понимал. И я ему об этом говорил, и все друзья ему говорили. Когда ему в конце концов удалось забыть о своем ребяческом обещании и снова приступить к работе, он был счастлив… Так что он вернулся к идишской литературе, и это было единственное, чем он мог заниматься, – чем же еще! Его отречение от еврейского писательства было не чем иным, как формой протеста. Так люди иногда говорят: «Мне стыдно за то, что я человек». Но стыдно тебе или нет, ты все равно останешься человеком.

Башевис считал, что его брата спасла от отчаяния волшебная сила, которой обладает процесс сочинительства. Чтобы излечиться, ему нужна была всего лишь правильная история, которую он мог бы рассказать. В предисловии к «Йоше-телку» Башевис писал, что, как только такая история появилась, Иешуа «возродился и душевно, и физически. Он окреп, его голубые глаза горели: так вдохновляли его новые интересы и надежды». Возможно, Башевис представлял себе, что истории существуют – на каббалистический манер – сами по себе, независимо от писателя, и что выбирать их нужно тщательно, как спутника жизни, ибо не каждая история годится для каждого писателя; фактически писатель сам должен решить, какие из них предназначены лишь для него одного. В интервью радиостанции «Radio Three» компании Би-би-си, записанном в 1975 году, Башевис говорил о том. что для него важно в истории, и объяснял, как он интуитивно узнает «свою» историю среди других.

Мое первое условие таково: у истории должны быть начало, середина и конец. Другими словами, я не верю в тот подход, который называют «зарисовкой с натуры», когда человек садится за стол и просто пишет. Мне нужна история. Следующее условие – повествование должно вызвать у меня интерес, страстное желание записать его. А теперь мы подходим к третьему условию, самому сложному. Мне нужна уверенность – или хотя бы иллюзия уверенности – в том, что лишь мне одному под силу рассказать эту историю. Если у меня появляется подозрение, что это могут сделать и какие-то другие писатели, значит, история – не моя, она уже не личная, и я не буду записывать ее[85]85
  Paul Bailey. Isaac Bashevis Singer: A Story No One Can Tell. BBC Radio 3,1975 (repeated 1978).


[Закрыть]
.

Откуда же приходят истории? «Люди любят рассказывать, когда им попадается чуткое ухо, когда есть кто-то, кто слушает их с пониманием», – говорил Башевис журналу «Encounter». Многие из его собственных произведений написаны как пересказы случаев, услышанных от навязчивых собеседников. Вот, например, как начинается новелла «Потерянная»[86]86
  Цит. по изданию: Каббалист с Восточного Бродвея: Рассказы / Пер. с англ. Д. Веденяпина. М.: Текст, 2004. – Примеч. ред.


[Закрыть]
:

Когда я работал консультантам в редакции нашей еврейской газеты, с кем мне только ни приходилось встречаться и чего только ни доводилось обсуждать. Ко мне приходили обманутые жены и мужья; обиженные родственники <…> Однако один посетитель пришел ко мне именно в пятницу, в конце дня, когда я уже собирался домой.

Башевис считал истории «самой сутью литературы». «Иными словами, – говорил он „Encounter“, – история вашей жизни является самой сутью вашей жизни. Я всегда готов слушать истории, потому что, сколько бы историй я ни услышал, они все еще не открыли мне всю жизнь сполна… Они интересуют меня с точки зрения литературы – что, по сути, означает: с точки зрения самой жизни. Ведь испытывать интерес к другим людям – это и есть жизнь». Другое интервью, напечатанное в журнале «Tropic», воскресном приложении к газете «The Miami Herald», завершилось несостоявшейся историей. В нем мы видим, как Башевису предлагают «истории» и как он отвергает те из них, которые считает непригодными для литературы. Набравшись смелости, интервьюер рассказывает Башевису «историю из жизни». Парень желает девушку, она отвечает отказом; в конце концов парень улетает, а девушка дает срочную телеграмму на борт самолета, чтобы сказать ему, что она передумала. Хеппи-энд.

Это, – говорит Башевис, – вообще не история Это радостное событие. Если бы он сел на другой самолет, это была бы история. Если бы она телеграфировала на борт, где находился тот парень, но было бы уже поздно – он сам передумал, или, может быть, встретил в самолете другую женщину – это была бы история. А так – все очень мило, но это не история[87]87
  С. L. Grossman. The Story of Isaac // Tropic (The Miami Herald), May 25, 1980.


[Закрыть]
.

Еще одним источником материала для Башевиса была его собственная жизнь. «В сущности, во всех произведениях я рассказываю историю своей жизни, вновь и вновь…» – говорил он в интервью «Encounter».

Только дилетанты пытаются говорить на общечеловеческом языке; настоящий писатель знает, что он связан с конкретным народом, конкретным временем, конкретной средой, и он остается там, на своем месте так сказать, – и не возражает, ведь даже в крохотном мирке, в узком кругу, достаточно материала для исследований и открытий.

Именно из такого крохотного мирка дивным образом родился роман Иешуа Зингера «Йоше-телок».

Иешуа, сменивший отцовскую ортодоксальную веру на Просвещение и начавший свою писательскую карьеру с описания современных реалий, внезапно стал черпать вдохновение в архаичном укладе местечкового хасидизма. Еще более примечательно то, что пришла эта история от самого Пинхоса-Мендла, как пишет Иешуа в книге «О мире, которого больше нет»:

Среди разных историй, которые звучали за столом, была и история моего отца про Йоше-телка. Это случилось с сыном ребе из Каменки, Мойше-Хаимом, который ушел от жены, дочери ребе из Шинявы. Когда много лет спустя Мойше-Хаим вернулся <…> люди заявили, что он вовсе не зять ребе, а нищий по имени Йоше-телок, который оставил соломенной вдовой свою придурковатую жену <…> Мой отец знавал Йоше-телка и великолепно рассказывал собравшимся о путанице, которая приключилась из-за него…

Башевис в интервью «Encounter» тоже вспоминал:

Когда бы ни заходила речь об «исчезновениях», мой отец рассказывал эту историю, и я помню, что сам слышал ее, может быть, десять раз; и каждый раз я был озадачен как будто впервые, потому что отец был прекрасным рассказчиком <…> Да и сама история – поистине загадочная. Вот приходит человек и говорит: «Я Йоше-телок», а другие говорят, что никакой он не Йоше. Мы и по сей день не знаем, действительно ли то был Йоше-телок или нет. История настолько драматична, что и рассказывать ее следует с соответствующим драматизмом.

Роман был драматичен, его последствия – мелодраматичны: он спас жизнь обоим братьям Зингер. Благодаря успеху этой книги Иешуа отправился в свою первую поездку в Соединенные Штаты, где в конце концов и обосновался вместе с семьей, а затем перетянул за собой (как когда-то в Варшаву) младшего брата. «Ему не пришлось долго меня упрашивать», – говорил Башевис.

Морис Шварц, знаменитый директор Еврейского художественного театра, чья постановка пьесы «Йоше-телок» послужила поводом для приезда Иешуа в Нью-Йорк, писал: «Зингер нашел в себе мужество художественными средствами открыть нам правду о том укладе жизни, который когда-то подчинял себе все еврейское сообщество и который все еще достаточно силен, чтобы удерживать сотни тысяч евреев в плену местечковых представлений об этом мире и о Мире грядущем»[88]88
  Maurice Schwartz's Production of I. J. Singer's Play «Yoshe Kalb» Подарено Британской библиотеке Максимилианом Гурвицем 4 февраля 1933 года.


[Закрыть]
. Чарльз Мэдисон, напротив, считал, что роман отравлен «личной враждебностью автора», которая мешает Иешуа разглядеть «искреннюю, страстную духовность, присущую хасидизму». По мнению критика, из-за зингеровского предубеждения «роман – яркая история любви и увлекательное описание хасидской жизни столетней давности – теряет часть своей силы». Несомненно, образ развращенного и хитрого ребе Мейлеха из Нешавы, одного из главных героев, – это портрет первого врага в жизни Иешуа, радзиминского раввина. Описания ребе Мейлеха в романе «Йоше-телок» имеют явное сходство с описаниями цадика местечка Р. в романе Эстер Крейтман «Танец бесов». По словам Эстер, ребе местечка Р. был «великаном» с «мясистым багровым лицом» и хитрыми самодовольными глазами. Его выдающееся брюхо свидетельствовало о мирской склонности к чревоугодию. В романе Иешуа у ребе Мейлеха тоже был большой живот, который «вздымался <…> как живот женщины под конец беременности»[89]89
  Здесь и далее цитаты из «Йоше-телка» приводятся по изданию: Исроэл-Иешуа Зингер. Йоше-телок / Пер. с идиша Аси Фруман. М.: Книжники, 2015. – Примеч. ред.


[Закрыть]
. Его глаза навыкате «впивались во все таким пронзительным взглядом, будто хотели выпрыгнуть из глазниц». Благополучие, которое излучал цадик из Р., у ребе Мейлеха становится «здоровьем и энергией». Эстер называет цадика из Р. «грубым». Поскольку тема романа «Йоше-телок» была более скандальной – здесь двигателем сюжета служила сексуальность, – Иешуа характеризует ребе Мейлеха как «чувственного». Стоит ли говорить, что такая черта совершенно не подобает главе хасидского двора, имеющего последователей не только в самой Нешаве, но и во многих областях Польши и России… Роман «Йоше-телок» был не просто каким-то антихасидским выпадом, а обвинительной речью против целой системы суеверий, которая наделяла властью морально недостойных людей. Кредо хасидского двора гласило: «Ребе никогда не ошибается». Таким образом, двор ребе Мейлеха с его лизоблюдами стал метафорой всех тоталитарных систем.

Ребе Мейлех распоряжался своей властью так же, как распоряжается ею абсолютный монарх или диктатор, стоящий во главе государства с единой идеологией. Его габай[90]90
  Габай – староста в синагоге или управляющий при дворе хасидского цадика; здесь имеется в виду второе значение. – Примеч. ред.


[Закрыть]
(читай премьер-министр) Исроэл-Авигдор недвусмысленно подтверждает это. «Он [Исроэл-Авигдор] знает, что двор хасидского ребе – как, не будь рядом помянут, двор императора». Одним словом, «Йоше-телок» – роман не менее политический, чем «Сталь и железо», с той лишь разницей, что здесь политика не является фоном для событий – она заключена в самой ткани повествования. Это роман о подавлении: именно в интеллектуальном и психологическом подавлении, а не в грехе таится корень всех трагедий.

История Йоше-телка соответствует всем критериям Башевиса (в том виде, в котором он изложил их в интервью Би-би-си): у нее есть начало, середина и конец, и она, несомненно, вызвала у Иешуа страстное желание записать ее. Даже самое трудное из условий было выполнено: байка Пинхоса-Мендла наложилась на горькие воспоминания самого Иешуа о Радзимине, а это означало, что только он один и мог написать эту историю. Когда Башевис услышал, как Иешуа читает первые главы романа, то понял, что брат наконец вышел из долгой депрессии (вызванной публикацией «Стали и железа»), что он стал другим человеком. Впоследствии Зингер-младший вспоминал эти «пламенные главы, полные действия, фольклора, напряжения». Как догадался Башевис, авторский энтузиазм усиливало еще и осознание того, что Авраам Каган опубликует эту вещь и выплатит за нее гонорар. «Йоше-телок» действительно печатался как роман с продолжением в газете «Форвертс» в начале 1932 года и произвел «фурор как среди американских, так и среди польских евреев».

Когда Башевис называл роман «пламенным», он имел в виду общий темперамент повествования. но этот же эпитет можно применить и к его главным героям. Действие романа начинается со свадьбы Сереле. дочери нешавского ребе Мейлеха, и Нохема, сына ребе из Рахмановки. Это был союз противоположностей. Нохем был слишком юн для женитьбы. «Тонкий, стройный… Нохемче был вдобавок нервным и чувствительным <…> К тому же он был увлечен высшими сферами, каббалой». Тринадцатилетняя Сереле, напротив, была «высокой, крупной девушкой с крепкими ногами, копной рыжих волос, здоровыми зубами и даже налитой грудью». Рахмановский ребе и сам был полной противоположностью нешавского. В их переписке послания рахмановского были написаны «чеканным почерком на древнееврейском языке по всем правилам грамматики – что ни слово, то жемчужина». Ребе Мейлех, в свою очередь, писал «крупными каракулями, точно такими же размашистыми и неуклюжими, как и он сам, с бесчисленными ошибками, описками и недомолвками». Содержание писем соответствовало их стилю: ребе Мейлеху не терпелось закончить приготовления к свадьбе, рахмановский же ребе, наоборот, намеревался откладывать бракосочетание как можно дольше. Победа осталась за «неистовым упрямцем», хотя ребе из Рахмановки прекрасно знал, что скрывалось за нетерпением ребе Мейлеха. Он знал, что нешавский ребе так торопится выдать замуж свою дочь, чтобы самому взять себе четвертую жену. Зингер называет его «пылким»; хасидскому двору Нешавы предстояло запылать в буквальном смысле слова.

Малкеле, объект вожделения ребе Мейлеха, была словно порох, готовый взорваться в любую секунду. Опекуны называли ее «чертовкой». Эта бунтарка, которой управляли подавленные сексуальные желания, стала – сама того не желая – проклятием для Нешавы. У нее были серьезные основания презирать хранителей хасидской традиции, ведь они заново переписали историю жизни ее матери (не хуже советских историков). Мать Малкеле, в четырнадцатилетием возрасте выданная замуж за нежеланного жениха, спустя одиннадцать лет сбежала в Будапешт с кавалеристом из местного гарнизона, бросив мужа и десятилетнюю дочь.

Семья прокляла беглянку, наложила запрет на ее имя. Ее болезненный муж, сын ребе, умер от тоски и стыда. Но все это держали в тайне. Даже при дворах других ребе ничего не знали об этой истории. Считалось, что она лечится за границей.

Бунтарство Малкеле началось еще до свадьбы – она отказалась в положенный день остричь волосы – и с того дня уже не прекращалось. Как будто находясь в тайном сговоре с измученным Нохемом, который первое время после свадьбы с дочерью ребе Мейлеха Сереле не исполнял свой супружеский долг, Малкеле в первую брачную ночь не подпустила к себе самого ребе Мейлеха. Тот, разумеется, решил сохранить свой позор в тайне, хотя его поведение красноречиво свидетельствовало о расстройстве: он начал курить одну сигару за другой. Каждые несколько минут он приказывал Исроэлу-Авигдору: «Дай огня!» Так было зажжено пламя, которое впоследствии уничтожит «нешавскую крепость» и сбросит с трона ее правителя (имя Мейлех означает «царь»).

Когда Нохем впервые встретился лицом к лицу со своей новой тещей, их глаза «озарили друг друга, обожгли, окатили волной близости…» Малкеле была в смятении. «Вместе со страстью он пробудил в ней материнскую любовь <…> Новое, незнакомое доныне чувство пронизывало все ее тело <…> прижать к груди ребенка, своего ребенка, который будет точь-в-точь таким же красивым и милым, как он…»

Это чувство было таким сильным и болезненным, что она обнажила юную маленькую грудь, твердую и трепещущую, и нежно приподняла ее обеими ладонями, словно бы кормя новорожденного, который еще не может сам взять грудь.

Не находя себе покоя от возбуждения, Нохем прибегнул к подмене. Он ласкал свою жену «все сильнее и неистовее». «Упоенная счастьем» Середе «…не услышала, как он называет ее чужим именем». От пережитого потрясения Нохем забыл самого себя. Ребе Мейлех, отвергнутый и униженный женой, тоже «забыл, кто он такой и где находится». Потеря себя становится центральной темой в романе Зингера (как и в его первоисточнике, байке Пинхоса-Мендла), его главной идеей, выраженной посредством пылких, пламенных образов. Итак, роман строится вокруг идентичности главного героя: сначала он – Нохем, потом – Йоше-телок, а к концу книги – никто. Трагедия юноши состоит в том, что ему никогда не давали возможности самостоятельно понять, кто же он такой. Каждая ипостась была навязана ему извне, так что его истинные желания оказывались нарушениями правил; добиться желаемого он мог бы лишь в том случае, если бы пошел на крайнюю меру – отказ от собственной личности. Нохем обретал покой лишь тогда, когда был никем.

После первой встречи с Малкеле Нохем уже не смог вернуться к учебе. Ему удавалось концентрировать внимание только на каббале, чьи сексуальные метафоры вызывали в его воображении образ Малкеле.

Его охватывает страстное томление, желание, от которого все жилы натягиваются, как бечева. Его взору является она, Малкеле, – так отчетливо, так ясно, как будто она стоит перед ним. Он ласкает ее, целует, протягивает к ней руки, но, ощутив пустоту, приходит в себя и отбегает от окна.

Он вернулся к своей прежней ипостаси и снова стал Нохемом – учеником, будущим раввином, мужем Сереле. Этот Нохем знал, что уже одними только мыслями о подобных вещах он обрек себя на пламя, имя которому «Смерть, и Тьма, и Стон, и Пропасть», и самый малый язык этого пламени «жжет в шестьдесят раз сильнее, чем самый большой земной огонь». Благодаря этим страхам Нохему удавалось устоять против соблазна, но взгляд его. как это было с Иешуа в леончинском хедере, перемещался со священных текстов к лужайкам за окном, и его охватывала «непонятная радость». Сны тоже отказывались ему подчиняться. И тогда Нохем обратился к единственному, что ему оставалось: он ударился в аскетизм. Он изводил свое тело. Но бурные – в том числе и в буквальном смысле – обстоятельства вновь чуть не лишили его воли к сопротивлению. Попав во время прогулки в бурю, Нохем укрылся внутри поваленного сухого дуба, но там его настигла еще более суровая гроза, когда рядом с ним внезапно возникла Малкеле, промокшая до нитки. Очередная молния перечеркнула небо, и девушка в страхе прижалась к нему. Но ее попытка искусить Нохема не удалась: в этот миг он увидел над собой еще одну молнию, которая «была похожа на огромный пламенеющий прут, Божий прут, что хлещет грешников и злодеев». Нохем сбежал. Но Малкеле не собиралась так легко смириться с поражением. Если образ «готической» соблазнительницы, вкупе с громом и молнией, оказался бессилен против суеверной силы иудаизма, значит, ей надо самой создать необходимые обстоятельства. И тогда она подожгла двор ребе Мейлеха. Это случилось одной летней ночью, когда голоса за окном «звали ее, будили, горячили ей кровь, не давали покоя».

…Малкеле в тревоге развернулась и пошла назад, в дом ребе.

Возле большого шалаша, стоявшего во дворе, в низком стенном фонаре горел и оплывал огарок свечи. Сама не зная зачем, она взяла свечу в руку. Дверь шалаша была открыта. Она вошла внутрь. В нос ударил смрадный дух. Помимо вечных казачьих мундиров, что лежали от свадьбы до свадьбы и плесневели <…> там были разложены грязные мешки с соломой <…> Их запах ударил Малкеле в голову…

Вонь, затхлость и нелепость двора ребе, всей Неишвы, дохнула ей в лицо <…> Она окинула шалаш неузнающим взглядом <…> и швырнула горящий огарок в гнилую солому.

Так начался пожар, имевший великие последствия. В этом эпизоде Малкеле как бы устроила пародию на свою свадебную церемонию – пародию такую же пустую, как и ее настоящая свадьба. Она вошла в шалаш, где гостями были не люди, а их пустые костюмы; свой новый статус она ознаменовала не брачными клятвами, а пламенем. Горел не просто хасидский двор: горела сама идея договорных браков. Своими действиями она, по сути, развела себя с мужем, а Нохема – с его женой. Теперь она была свободной женщиной, сбросившей все оковы, и ее инстинкты устремились на волю. Малкеле, будто зверь, «бегала вокруг, безумная, опьяненная». Она была в лихорадке, во власти одной лишь идеи: обладать Нохемом. И Нохем оказался не в силах противостоять ее могучей воле.

Она подошла к нему твердым шагом. Взяла за руку. Приказала, как мать – ребенку.

– Идем!

Он последовал за ней.

Когда они «приникли друг к другу и стали одно», небо озарили отсветы пожара. Пламя Малки зажгло небо, и она закричала. «Она закричала в первом порыве счастья». Увы, это была пиррова победа: Малка и Нохем были неспособны контролировать последствия своей страсти, как евреи Нешавы не могли сдержать буйствующий огонь. Увидев пожар, они умоляли не о воде; они кричали: «Люди, спасайте свитки Торы!»

Как на всех еврейских пожарах в маленьких местечках, крика было больше, чем помощи. Зеленые юнцы, ученые мужи, молодые люди из бесмедреша, не привыкшие что-либо делать, не умеющие и пальцем шевельнуть, толкались и жались друг к другу, словно овцы, галдели, но не двигались с места.

Когда Эстер описывала тот же пожар в романе «Танец бесов», это был лишь занятный эпизод, но в книге Иешуа он стал полноценным, многогранным символом. Зрелище огня продолжало преследовать Нохема. «Каждую ночь ему виделись пожары, языки пламени. Нешавский двор горел. Место, где стоял бесмедреш[91]91
  Синагога. – Примеч. ред.


[Закрыть]
, вдруг превращалось в ад».

В отличие от прочих жителей Нешавы, Нохем не мог вынести двойной жизни. Он не был лицемером. Он не понимал, что делать с тем вожделением, которое заставило его нарушить величайший запрет и превратило в человека, совершенно непохожего на прежнего Нохема. У его тела развилась собственная воля, независимая от него самого. Ему стало казаться, что в нем живут два человека. А порой казалось, «будто он вовсе не Нохем, а кто-то другой, гилгул[92]92
  Гилгул (буквально «превращение») – переселение душ или сама душа умершего, поселившаяся в живом теле. Эта концепция получила большую популярность среди каббалистов. Большинство ранних каббалистов считали реинкарнацию Божьей карой за грехи, совершенные в прошлой жизни, однако позднее гилгул стали рассматривать не как наказание, а как универсальный принцип. С доктриной гилгула связана идея об ибуре – злом духе, который вселяется в человека, чтобы побудить его к определенным действиям. Концепция ибура впоследствии вылилась в фольклорное представление о дибуке (см. примеч. 61). – Примеч. ред.


[Закрыть]
, принявший его, Нохема, обличье». «Две силы боролись в нем; побеждала то одна, то другая», и когда они достигали равновесия, юноша уже не понимал, кто он такой. Малкеле напоминала ему об одном Нохеме, а Сереле – о другом. Но из этих двоих забеременела от него Малкеле, и она же – умерла. Даже в смерти своей она так и не исторгла из чрева ребенка, свое счастье и погибель, ту «вторую себя», которую сотворила вместе с Нохемом. После похорон Малкеле Нохем исчез. Все старания Сереле вернуть его выглядели лишь жалкой пародией на страстную борьбу Малкеле.

Сереле принесла на кухню кирпич, раскалила его докрасна и произнесла над ним заговор:

– Камень, камень, как ты пылаешь, так пусть пылает по мне сердце моего Нохема. Вернись, вернись, вернись!

Он не вернулся.

И тогда ребе Мейлех провозгласил свою дочь агуной, покинутой женой. Нохем развелся сам с собой. Он уже не был Нохемом, но кем-то ему все же пришлось быть.

Он стал Йоше-телком, Йоше-дурачком. Это случилось в Бялогуре. Сначала он пытался быть вовсе никем, безымянным нищим. Но вскоре кто-то спросил, как его зовут, и после некоторого раздумья он ответил: «Йоше». Однако помимо имени он должен был иметь какой-то характер, и он стал известен как Йоше-телок. Нохему (который уже не был Нохемом) навязали очередную ипостась, таков был ироничный результат его желания быть никем. Вскоре стало очевидно, что Бялогура – искаженное отражение Нешавы; все, что там случилось с Йоше, было эхом предыдущих событий. Так он стал жертвой второго договорного брака – на этот раз с женщиной по имени Цивья, полоумной дочерью шамеса реб Куне. Она представляла собой чудовищную комбинацию Сереле и Малкеле. По ночам, когда Йоше пытался уснуть, Цивья изводила его своей животной сексуальностью. Сам реб Куне был воплощением наихудших качеств ребе Мейлеха. Воспользовавшись покорностью Йоше, он нещадно эксплуатировал пришельца как рабочую силу, взамен не предлагая ему ничего, кроме лежанки на печи и собственной дочери. Йоше вяло попытался уйти. «Йоше, куда ты пойдешь?» – спросил реб Куне. «По миру», – отвечал тот. У Башевиса эту же фразу позднее использовал Гимпл-дурень, покидая Фрамполь после смерти своей неверной Эльки. Но Йоше некуда было деться от Цивьи, так же как Нохем не мог избежать своей судьбы – жениться на Сереле и согрешить с Малкой. Собственно, Йоше и не поддался Цивье; она забеременела не от него, а от какого-то безвестного контрабандиста, но это ничего не изменило. Огонь заманил его в ловушку Малкеле, чума поймала его в западню Цивьи.

Суеверные обитатели Бялогуры были убеждены, что чуму вызвало присутствие среди них грешника. «Они начали выискивать грешников, шпионить друг за другом». Поиски бялогурцы проводили со всей скрупулезностью тайной полиции.

Богачи стали допрашивать банщика, кто из женщин реже прочих ходит в микву. Мужья следили, чтобы их жены покрывали головы как положено, чтобы из-под парика не выглядывала ни единая прядь, чтобы не было видно ни одного завитка: ни на шее, ни над ушами.

Реб Мейерл, бялогурский раввин, тоже тревожился из-за эпидемии. Но в одной старинной книге он нашел «несколько слов, указывавших на то, что в этом году придет Мессия», поэтому во вспышке чумы, равно как и в слухах о грядущей войне между Россией и Турцией, он увидел знаки скорого пришествия Мессии. В 1905 году, то есть примерно шестьюдесятью годами позднее, их видел и Пинхос-Мендл, отец Иешуа. Реб Мейерл сидел и ждал прихода Мессии, когда явились мясники – они тащили Цивью, которая была на шестом месяце беременности. Реб Куне обвинил в ее позоре Йоше, но на все вопросы раввинов тот отвечал загадочными фразами. «Не знаю… Я пришел отовсюду… Я камень». Раввины были озадачены, но в конце концов все же приняли решение, которое удовлетворило всю Бялогуру. Йоше обязали жениться на Цивье; торжественная свадебная церемония должна была состояться на кладбище. Так город искупит грех добрым делом. Для Нохема это искупление было поистине злой насмешкой судьбы: жениться на каком-то нелепом существе с чужим ребенком во чреве, вместо того чтобы стать мужем красавицы Малкеле, носившей под сердцем его дитя… Брачная церемония проходила возле склепа, под которым Цивья ранее совокуплялась с контрабандистами. Жених был безучастен. «Он позволял людям делать с собой все, что они хотели». В ту же ночь Йоше исчез – и снова отец жены объявил ее агуной. Стоит отметить, что в истории с Гимплом договорный брак тоже был заключен на кладбище, и женой его также стала блудница, забеременевшая от другого. И Гимпла, и Йоше считали дурачками, однако вели себя они совершенно по-разному. Йоше исчез, а Гимпл остался с женой и даже взял на себя ответственность за церемонию обрезания младенца. Он считал, что раз «Бог дал плечи», то уж надо нести на них мешок. Гимпл был единственным настоящим евреем во всем Фрамполе – единственным, кто жил абсолютной верой и поступал согласно ей. А вот Йоше нес на плечах совсем другое бремя, тяжелое, словно камень в мешке, – его собственный грех. Йоше стал жертвой той самой веры, из которой Гимпл черпал силы; оба персонажа отражают характеры своих создателей.

Спустя пятнадцать лет Нохем вернулся в Нешаву. Сереле вновь начала носить одежды замужней женщины. Загадочное поведение Нохема, из-за которого в Бялогуре он прослыл грешником, в Нешаве вскоре завоевало ему репутацию святого. «Не поймешь его, – недоумевал ребе Мейлех». Не будучи ни святым, ни грешником, Нохем оставался ко всему безучастным, что, однако, лишь разжигало религиозный пыл его сторонников, которые уже начали говорить о нем как о следующем нешавском ребе. Уже в который раз другие люди планировали за Нохема его будущее. Но во время великого празднования Рошашоне обе его ипостаси встретились лицом к лицу. Реб Шахне, даян[93]93
  Даян – судья в раввинском суде.


[Закрыть]
из Бялогуры, опознал его как Йоше-телка. Пророческий крик реб Шахне прозвучал как эхо реальных событий: «Люди! Нешавский двор горит огнем! Йоше-телок живет с дочерью ребе!» Огонь, разожженный Малкеле, еще не догорел, и реб Шахне, горящему пророческим жаром, было суждено довершить ее месть: «…он баламутил еврейские города и местечки, разжигал пламя гнева, вражды и тревоги». Бялогурский даян писал письма и ходил по домам, пока не добился раввинского суда. Но кем же был подсудимый, Нохемом или Йоше? Этот вопрос разделил целые семьи не хуже гражданской войны между партиями «Бублик-с-Дыркой» и «Бублик-без-Дырки» в фельетоне Ташрака.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю