412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Клайв Синклер » Дети семьи Зингер » Текст книги (страница 12)
Дети семьи Зингер
  • Текст добавлен: 17 июля 2025, 22:24

Текст книги "Дети семьи Зингер"


Автор книги: Клайв Синклер



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 16 страниц)

Стоит вспомнить, что примерно в это же время в другом уголке литературного мира другой писатель обратился к похожей художественной проблеме – но, в отличие от Иешуа, объектом критики он избрал не социалистическую утопию, а «американскую мечту». Речь идет о романе Натанаэла Уэста «Целый миллион, или Расчленение Лемюэла Питкина»[138]138
  В погоне за миллионом главный герой романа теряет глаз, зубы, палец, скальп и ногу, не теряя веры в будущее.


[Закрыть]
. Американский «маленький человечек» Лемюэл Питкин оказался не намного удачливее Нахмана Риттера, а Кочерга Уиппл, использующий Питкина в своих целях, – не достойнее Даниэля. И Лемюэл, и Нахман, подобно вольтеровскому Панглосу, искренне считали, что мечта ведет их в «лучший из возможных миров». Конечно, по сравнению с персонажами Уэста Нахман и Даниэль выглядят более реалистично, но это лишь оптический обман, созданный мастерством Иешуа. Уэст берет метафору «потери себя», буквализирует ее и доводит до абсурда; Иешуа же берет революционную риторику и противопоставляет ее действительности. Уэст фактически переписывает историю Америки и создает образ нации, построенный на пропагандистских клише; Иешуа вплетает давние события «Товарища Нахмана» в контекст более недавней истории. Возможно, «Целый миллион» был художественно сильнее, чем «Товарищ Нахман», но уступал ему по политическому влиянию. В тридцатых годах американская мечта еще только зарождалась в народе, а вот Советский Союз по-прежнему привлекал внимание множества интеллектуалов, разочаровавшихся в капитализме. Характеристика, которую Дэн Джейкобсон дал персонажам Башевиса[139]139
  См. примеч. 116. – Примеч. ред.


[Закрыть]
, применима и к персонажам Уэста: это плоские целлулоидные фигурки, в то время как Нахман и Даниэль – фигуры объемные, но пропахшие театральным гримом. Вот, к примеру, истинная мотивация Даниэля, пламенного революционера:

Всю свою жизнь он жаждал восхищения и рукоплесканий народных масс. Ведомый этой жаждой, он еще маленьким мальчиком следовал по улицам за труппой польских актеров; эта жажда, уже в студенческие годы, привела его на задворки рабочего движения Польши. Раз уж он не смог стать актером, то станет, по крайней мере, вождем, великим оратором.

Иешуа не уступал Натанаэлу Уэсту в мастерстве создавать иллюзии, но он обучился своим фокусам на еврейских подмостках Нью-Йорка, а не в съемочных павильонах Голливуда. Проза Иешуа обладает драматической убедительностью – именно поэтому судьба Нахмана и его семьи так трогает читателя; Нахман так и не понял, что он участвует в спектакле, где требуются актерские умения, а не его искренность. Хотя декорации, в которых разворачивается действие «Товарища Нахмана», реалистичны, однако сами герои книги весьма литературны.

Отца Нахмана звали Матес. Он был коробейником, ходил из деревни в деревню с мешком за спиной. Писатели-сентименталисты попытались бы убедить нас в том, что, вопреки нищете и убожеству, именно такие люди, как Матес, были истинными знатоками Торы. Но хотя Матес жил на улице бедняков и был достаточно благочестив, чтобы отказаться от пищи, предложенной иноверцем, все же он «не был ученым и не разбирался в тонкостях ритуалов». Он исправно ходил в синагогу, но всегда «стоял у входа <…> среди попрошаек, бродяг и бездомных, силясь уловить слова, произносимые кантором». Матес был настолько незначительной фигурой, что каждый раз, когда он праздновал рождение очередного ребенка (который каждый раз, вопреки ожиданиям родителей, оказывался девочкой), синагогальный служка неизменно забывал его имя. Его субботняя трапеза состояла из бобов и вареников. Иешуа, который всегда подчеркивал, что бедность ведет к одичанию, отмечает, как торопливо дочери Матеса поглощали пищу, «отчасти потому, что были голодны, а отчасти потому, что каждая боялась, что другая съест больше». Но, даже стыдясь своей бедности, Матес никогда не ставил под вопрос правила социума и Божественную справедливость. В последнюю он верил с просто-таки мазохистским пылом. Действие романа начинается в пятницу. Все утро стояла адская жара, но Матес продолжал свой путь, не позавтракав: он никогда не ел, не произнеся сперва положенных молитв, а найти для молитвы подходящее место в недружелюбной к евреям сельской местности было не так-то просто. И вот он бредет, пошатываясь, склоняясь «так низко под своим бременем, что кончик его покрытой дорожной пылью бороды почти касается веревки, которой он препоясан». Но наступает момент, когда он все же вынужден остановиться, ведь уже почти полдень. Если Матес начинал произносить молитву, ничто не могло заставить его прерваться, и он продолжал молиться даже тогда, когда польские крестьяне бросали в него камнями. А сейчас он должен торопиться обратно в Пяск, чтобы не опоздать к субботе. Так проходила трудовая жизнь Матеса, бродячего торговца.

Каждую неделю он пять дней проводил в дороге, среди крестьян, пять дней бездомности и еды всухомятку, пять ночей в конюшнях и амбарах, пять суток без жены и детей, без дружеской беседы на родном языке.

В родном Пяске он, впрочем, тоже не пользовался уважением. Более состоятельные домовладельцы смотрели на него с презрением, «усмехаясь при виде этого человека, в котором соединялись два классических несчастья: безденежье и одни дочери вместо сыновей».

Несложно представить, что рождение Нахмана стало для Матеса моментом триумфа. «Да будет он утешением в нашей жизни», – сказал он своей жене Саре. И несмотря на множество последующих бед (включая смерть Сары в родах), Матес продолжал грезить о будущих достижениях Нахмана, которые принесут ему утешение.

Когда коробейник Матес тащил свою ношу по дорогам Польши под лай собак и насмешки мальчишек-пастухов, он мечтал о великих вещах. Сначала он представлял себе Нахмана-ученика – набожного, ученого юношу, на которого устремлены жадные взгляды богатых отцов, чьим дочерям. пришло время выходить замуж <…> Вскоре после свадьбы Нахмана приглашают стать раввином в большом городе… Он входит в синагогу и произносит свою первую проповедь, в которой столько учености и мудрости, что собравшиеся теряют дар речи <…> Теперь все завидуют ему, бродячему торговцу Матесу.

Он даже представлял, как после смерти предстает перед тем же небесным судом, что и Бонче-молчальник. Сначала его обступают демоны с огненными кнутами, но потом знаменитый ребе Нахман произносит кадиш по своему отцу, и тогда демонам становится стыдно, они затихают, и происходит следующее чудо:

Коробейника Матеса вынимают из могилы; его ведут за руку в рай, где полы из чистого золота, а стены сверкают драгоценными каменьями. Ему показывают его трон, окруженный великими и учеными старцами; и когда один из них спрашивает: «Кто этот низкий и грубый человек, дерзнувший поставить себе трон посреди нас?», эхо Божественного Голоса сладко раскатывается по небесам: «Придется вам усадить его рядом с собой, ведь это Матес, коробейник и скиталец; хотя сам он ничем не примечателен, он вырастил сына – ученого и праведного человека».

Однако в романе «Товарищ Нахман» ничьим мечтам не суждено осуществиться, и уж точно не мечтам Матеса или Нахмана, который, в свою очередь, представлял, что ему будет оказан столь же торжественный прием в Советском Союзе. Матес даже не удостоился быть похороненным по еврейскому обряду, хотя он предусмотрительно позаботился об этом. Когда началась Первая мировая война и его отправили на фронт воевать за Россию, он написал следующие слова на кусочке ткани, который затем пришил к своему талесу[140]140
  Талес – молитвенное покрывало; в данном случае имеется в виду талескотн («малый талес»), прямоугольный кусок ткани с вырезом и ритуальной бахромой (цицит), который ортодоксальные евреи носят под одеждой.


[Закрыть]
, так чтобы он касался его кожи. «Я Матисьягу, сын Арье-Иегуды Матеса, из варшавской общины. Тот, кто найдет мое тело, пусть положит меня в еврейскую могилу». Но Матеса убили в первой же перестрелке и швырнули в общую могилу.

Его бросили, вместе с другими, в неглубокую яму, тела полили известковым раствором, и наспех засыпали братскую могилу. Какой-то офицер воткнул в землю крест, грубо сколоченный из двух веток; он очистил кору с одной стороны вертикальной ветки, взял карандаш и, несколько раз послюнявив его, написал: «Слава героям, павшим за Царя и Отечество».

Но Матес еще при жизни успел увидеть, как мечтания его старшей дочери Шайндл, загубленные Соловейчиком, стали крахом и его великой мечты о будущем Нахмана.

После смерти Сары Шайндл заменила его детям мать, пока Матеса не заставили согласиться на катастрофически неудачный второй брак. Его брачный союз с Хавой был освящен под натянутой скатертью, углы которой были закреплены на четырех метлах вместо шестов для хупы[141]141
  Хупа – свадебный балдахин.


[Закрыть]
. Хава оказалась самой настоящей ведьмой, и с ее появлением в доме Матеса воцарился ад. Она сразу стала унижать маленького Нахмана, рассказав его товарищам по классу, что по ночам он мочится в кровать. Нахман был в ужасе от того, что отец никогда не пытался защитить от нападок Хавы ни себя, ни его. «Матес не защищал даже своего сына, и Нахман, после того смертельного позора, который навлекла на него мачеха, начал стыдиться своего отца, неспособного постоять за себя и своих собственных детей». И когда Хава в конце концов ушла от Матеса, предварительно доведя его до позорного попрошайничества, Нахман сгорал «от стыда за отца и за себя. Сколько он себя помнил, из-за отца он постоянно терпел унижения: в синагоге, в хедере, дома. Он смутно понимал, что в каком-то смысле любит отца; но он также понимал, что ненавидит и презирает отца за его слабость, за готовность смириться с чем угодно». Эти тяжкие уроки Нахман усваивал параллельно с религиозной премудростью, которая должна была обеспечить ему великое будущее. Он пришел к осознанию того, что робость – вовсе не добродетель, равно как и «терпеливая покорность перед тяготами жизни», и что необходимо отстаивать собственное «я», чтобы уважать себя, – выводы, которые он впоследствии подавил в себе, впав в слепое поклонение коммунизму. Тем временем Шайндл тоже сделала открытие: оказалось, что даже она обладала уникальной ценностью, по крайней мере в глазах мужчин. Когда по пути в Варшаву ее начал домогаться извозчик, вместе с отвращением она почувствовала благодарность, ведь до этого дня никто никогда не называл ее красавицей, никто не целовал. Неотесанные подмастерья пекаря, в чьем доме Шайндл получила место служанки, тоже «пугали ее, но в то же время что-то пробуждали в ней». Сцена была готова для выхода Соловейчика в роли соблазнителя.

Незадолго до своего рокового падения Шайндл наведалась в родной Пяск. Местные жители были изумлены ее превращением в изысканную городскую девушку, и какая-то частичка ее столичного блеска преобразила даже Матеса, придав ему уверенности в себе.

Теперь Матес уже не стоял в дверях синагоги во время молитвы. Благодаря своей дочери Шайндл, а в еще большей степени благодаря своему сыну Нахману, ученику-талмудисту, он набрался смелости и приблизился к биме[142]142
  Бима – возвышение в синагоге, где находится стол для чтения свитка Торы.


[Закрыть]
. В его осанке виделось какое-то новое чувство собственного достоинства. Он уже не сморкался в полу лапсердака, как раньше; теперь он пользовался новеньким носовым платкам, который дочь привезла ему из Варшавы.

«Господь был добр ко мне. Я не заслужил таких хороших детей», – говорил он своим соседям. Но там, где дело касалось будущего Матеса Риттера и его семьи, пути Господни были неисповедимы, и за каждой крохотной радостью, которая выпадала на их долю, неминуемо следовала катастрофа.

Очередной приезд Шайндл в Пяск закончился скандалом. Она поддалась Соловейчику, потому что позволила себе мечтать, хотя и знала, что «это чересчур хорошо, чересчур прекрасно, и такое никогда не может с ней случиться». Шайндл сопротивлялась его соблазнительным обещаниям женитьбы, но «чувствовала, что ее чувства умирают и сознание ускользает от нее <…> и она понимала, что теряет себя». Более того, в глубине души она осознавала, что Соловейчик лгал ей, что его рассказы о своем прошлом «менялись от одной субботы к другой». Тем не менее она ничего не могла с собой поделать, слишком уж сладки были его слова. Как в свое время Малкеле, изнывавшая от вожделения к Нохему, Шайндл оказалась во власти «чьей-то воли, которая была сильнее ее собственной; той воли, что туманит глаза зверя в пору гона и заставляет рыбу устремляться вверх по реке, против течения и водоворотов». Она погружалась все глубже, туда, где слова достигали «не столько ее слуха, сколько ее крови». Это была победа страсти над разумом, животного начала над человеческим. Шайндл стала жертвой ловко сыгранного спектакля.

Когда жители Пяска узнали обо всем, то заклеймили Шайндл позором, взяв на себя роль небесного судьи. Ее ошибка имела последствия для всей семьи, потому что Матесу пришлось увезти всех своих домочадцев в Варшаву. Здесь его мечта окончательно разбилась о суровые экономические условия. «Я хочу, чтобы Нахман продолжал изучать святую Тору. Он уже далеко продвинулся на этом пути, у него хорошая голова», – робко бормотал Матес. Но Шайндл, новая глава семьи, была непреклонна: «Это Варшава. Здесь все работают». Матес не ответил, «но когда после трапезы он произносил благословения, его голос дрожал, и <…> душераздирающие вздохи проскакивали между словами». Урок был прост: надо действовать, а не мечтать. Безответственному Соловейчику или богатому революционеру было бы нетрудно перейти от мечты к действию, но возможности Матеса и его детей были ограничены их бедностью. Матесу было суждено оставаться коробейником даже в Варшаве; Шайндл упустила свой шанс, попутно уничтожив шанс Нахмана достичь той единственной цели, которая могла бы поднять его над обстоятельствами. Став подмастерьем пекаря, Нахман вступил в свою новую жизнь со смешанными чувствами: он выбросил свой лапсердак, остриг волосы, стал пропускать молитвы – и его охватил страх, «но вместе с этим страхом что-то еще пробудилось в нем, чувство радости и легкости, предвкушение желанного освобождения от бремени заповедей». Однако освобождение было лишь иллюзией; только экономическая революция могла дать свободу такому человеку, как Нахман. Впрочем, и революция была не более чем очередным миражом.

Поначалу казалось, что Нахман будет доволен своей пекарской работой: он хорошо изучил ремесло, его повысили в должности, и у него впервые в жизни появилась новая одежда.

Он взглянул на себя в зеленоватое зеркало торгового центра и был ошеломлен. Продавцы, пританцовывая вокруг него, целовали кончики пальцев и пели ему хвалы… И домой он шел, будто во сне, неся под мышкой сверток с лохмотьями, которые до той поры были его единственной одеждой.

Но законы романа неизменны: одна мечта уничтожает другую. Чтобы отпраздновать новый гардероб Нахмана, пекари повели его в маленький домик тетушки Фрейдл. Здесь он потерял девственность с уродливой проституткой, посреди стонов и смешков его товарищей и их девок, и все его «тайные мечты, надежды и мальчишеские фантазии о любви потонули в море грязи». Тем не менее, оправившись от ненависти и презрения к себе, Нахман начал воспринимать себя с большей серьезностью и ответственностью. «Планы и надежды плясали у него в голове», но, как можно было предположить, долго они не протянули. На этот раз препятствие для их осуществления было основательнее: Варшаву оккупировали немцы. Эти немцы несильно изменились к лучшему со времен «Стали и железа», они по-прежнему были «огромной иррациональной и жестокой силой». Именно их иррациональность погубила население Варшавы, так же как недостаток рациональности Шайндл разрушил будущее всей ее семьи. Шайндл и сама стала одной из жертв немцев; в приступе оккупационной клаустрофобии она необдуманно вышла замуж за одного из сослуживцев Нахмана, единственного рабочего, оставшегося в пекарне. План ее был скромен: обзавестись хоть каким-то домом. хоть какой-то защитой для сестер, для Нахмана, для ее маленького сына На деле же получилось ровно наоборот, это неосторожное замужество лишь ускорило распад ее семьи. Менаше, муж Шайндл, оказался игроком и пьяницей. Вдобавок он жутко ревновал жену к Соловейчику и частенько напоминал ей о прошлом романе, периодически доходя до прямой агрессии. Наконец настал день, когда немцы выгнали Менаше из пекарни, он решил выместить свою обиду на Шайндл, и тогда Нахман ударил его. Этот удар произвел сильное впечатление на Рейзл, его младшую сестру: она почувствовала себя «свободной от ига послушания <…> и ее сердце наполнилось надеждами и ожиданиями». И чего же она добилась? После ряда злоключений Рейзл стала жить по желтому билету проститутки. В то же самое время на Нахмана внезапно снизошло «обещание неожиданного, незаслуженного счастья». Он встретил Ханку, «девушку с голубыми глазами и румяными щеками»; их роман начался со стопки революционных памфлетов.

Вслед за Двойреле, героиней романа Эстер Крейтман, Нахмана в революционную политику привела романтическая привязанность. «В ней, ее глазами, он увидел рабочее движение – и стал частью этого движения, потому что оно так много значило для нее». Когда Ханка рассказывала ему о товарище Даниэле, своем кумире и учителе, Нахман соглашался со всем услышанным абсолютно искренне, всем сердцем. Как когда-то Шайндл с Соловейчиком, он не мог поверить своему счастью: «безнадежно, робко, он раз за разом спрашивал ее, правда ли все это, неужели он – не жалкое ненужное создание». Тревожиться Нахману было не о чем: когда после заведомо рискованной первомайской демонстрации его арестовали немцы, Ханка чрезвычайно гордилась им. Она исступленно аплодировала речи Даниэля: «Товарищи… Лес рубят – щепки летят!» Однако, когда Ханка забеременела, от ее горячности не осталось и следа: из революционерки она превратилась в типичную еврейскую домохозяйку – так судьба посмеялась над Нахманом. «Ханка открыла в себе инстинктивную склонность к домашним хлопотам; какое-то особенное, неведомое ранее удовольствие испытывала она, когда с безупречной аккуратностью застилала постель и разглаживала простыни так, чтобы не было видно не малейшей складочки». Теперь она хотела не бури, а безопасной гавани. Но было уже поздно: теперь Нахман был предан рабочему классу из любви к революции, а не из любви к Ханке – так судьба посмеялась над ней. В поведении Нахмана как бы повторилось религиозное самоотречение его отца, только Нахман ожидал награды не в загробном раю, а в Эдеме, расположенном к востоку от Польши. По иронии судьбы Нахман почти в точности повторил путь Матеса – шаг за шагом, кроме одной детали. Россия отправила Матеса воевать с австрийцами, молодая Польская Республика призвала Нахмана атаковать большевиков. Подразделение Нахмана, как и подразделение Матеса, попало в засаду, его офицеры бежали с поля боя, за ними последовали его товарищи, а местных евреев снова вешали как шпионов; наконец, подстрелили и самого Нахмана. Но в отличие от Матеса, он все же вернулся с войны, в память о которой ему остались «временами накатывающий шум в ушах, медаль за полученное ранение и непримиримая ненависть к несправедливому порядку». Таким образом, пока Ханка охладевала к риторике Даниэля, Нахман загорался все большей страстью.

Даниэль мельком появлялся в романе «Братья Ашкенази», это он был тем оратором, произносившим пылкую речь над могилой погибшей Баськи. Но в «Товарище Нахмане» Иешуа прямо говорит о том, на что намекал в «Братьях Ашкенази»: Даниэль был рожден для сцены. Единственной причиной, по которой он не сумел стать профессиональным актером, было его еврейское происхождение. Оно же «возвело стену между ним и народными массами Польши», поэтому в качестве аудитории для революционной агитации он выбрал еврейских рабочих. От старых актерских замашек он так и не избавился – обратите внимание, с какой тщательностью он выбирал себе костюм для того самого представления, которое покорило сердце Нахмана:

У товарища Даниэля не было недостатка в белых рубашках, включая даже шелковые, которые София держала для него в безупречном порядке; но этим вечерам он надел простую черную рубашку. Хватало у него и отличных дорогих галстуков, большинство из которых подарила ему жена, но в этот вечер он не повязал ни один из них. Чтобы еще больше подчеркнуть простоту своего образа, он оставил верхнюю пуговицу черной рубашки незастегнутой, обнажив свою полную округлую шею и верх белой, гладкой груди. Он знал, что больше всего нравился рабочим именно в этой черной рубашке, особенно когда она была слегка распахнута – так, что, когда он воспарял на крыльях красноречия, биение его сердца как бы становилось видимым для всех присутствующих. Не забыл он и взъерошить свои черные локоны, стоя перед зеркалом и восхищаясь буйной чернотой своих волос, почти переходящей в синеву.

Подобная самовлюбленность, приемлемая для актера, странным образом контрастировала с содержанием речей Даниэля. Но если верить историческому свидетельству Эзры Мендельсона в работе «Классовая борьба в черте оседлости», без таких театральных эффектов публика осталась бы равнодушной:

Яшка был пламенным агитатором <…> Его страстная натура покоряла любого, к кому он обращался. Так и я, в свою очередь, был пленен его вдохновенными словами (буквально «горячим дыханием»), хотя не понимал ничего из того, что он сказал мне. Я был взволнован и изумлен самим фактом, что Яшка обратил на меня внимание и говорил со мной[143]143
  Ezra Mendelsohn, Class Struggle in the Pale, The Formative Years of the Jewish Workers’ Movement in Tsarist Russia, Cambridge, 1970.


[Закрыть]
.

Иешуа с подозрением относился к такому эксгибиционизму, особенно когда его воздействие на публику было заранее просчитано. Чарльз Мэдисон считал Даниэля неправдоподобным персонажем: «Хотя шарлатаны, подобные Даниэлю, в реальной жизни не редкость, его однообразное злодейство и отсутствие честных визави идут не на пользу его литературной убедительности. Еще труднее поверить чрезмерной наивности Нахмана». Но Мэдисон не разглядел нарочитую театральность отношений между этими двумя персонажами: Даниэль был кукловодом, а Нахман – его марионеткой. В точности как рабочий, процитированный Мендельсоном. Нахман был зачарован Даниэлем, хотя и не понимал ничего из того, что обсуждалось. Как и огненные речи Соловейчика, риторика Даниэля взывала к крови, и Нахман был «зачарован прекрасными словами товарища Даниэля, картиной счастливого будущего, которое стучится в двери к нищим рабочим в их подвальных и чердачных квартирках». Эти риторические приемы унесли Нахмана вдаль, как метафорически, так и в буквальном смысле: Даниэль был настолько популярен среди рабочих, что затмил более сдержанных представителей партии – теоретиков, выступавших против безрассудной затеи с первомайской демонстрацией, из-за которой Нахман в итоге оказался в тюрьме в Германии. Одним из таких интеллектуалов-теоретиков был Залкинд, поначалу намеревавшийся сделать Даниэля своим рупором, использовать его так, как впоследствии сам Даниэль использовал Нахмана: «…звучать будут речи Даниэля, но идеи для них будут исходить от Залкинда». Но Залкинд просчитался, недооценив амбициозность и популярность Даниэля. А вот самому Даниэлю удалось найти себе рупор:

Хотя Даниэль и сам прекрасно мог сочинить звонкую прокламацию, которая переманила бы массы трудящихся из партии Залкинда в его партию, но почетную миссию написать воззвание к товарищам он поручил Нахману. Точнее говоря, он разрешил Нахману подписать воззвание, а большую часть текста написал сам. Он использовал незатейливый и убедительный стиль простого работяги и даже включил в текст несколько грамматических и орфографических ошибок, чтобы ни у кого не возникло сомнений в том, кто являлся автором прокламации. Воззвание было составлено в форме исповеди заслуженного рабочего, который в течение долгого времени был слеп, позволяя лжеучителям вводить себя в заблуждение, но потом глаза его открылись, и ему удалось, пока не поздно, узреть свет истины. У Нахмана перехватывало дыхание от возбуждения, когда товарищ Данизлъ начал зачитывать прокламацию, под которой ему предстояло поставить свое имя; казалось, что каждое слово прямиком попадало в его кровь, разливаясь по всему телу.

В который раз слова Даниэля апеллировали скорее к эмоциям, чем к разуму, заставляли Нахмана задыхаться от восторга и будоражили его кровь. Однако он все еще испытывал некоторые сомнения, когда Даниэль, говоря от его имени, нападал на Залкинда как на продажного прислужника буржуазии. Почувствовав неуверенность Нахмана, Даниэль, в свою очередь, усомнился в его преданности общему делу, на что Нахман твердо заявил о своей безусловной верности. Отныне, сталкиваясь со сторонниками Залкинда (которому он в глубине души симпатизировал), Нахман всякий раз выкрикивал им в лицо обвинительные слова товарища Даниэля. Вскоре Нахман до такой степени утратил контроль над собственной личностью, что уверовал, будто за прокламацией действительно стоял он сам, а не Даниэль:

Впервые за всю свою жизнь Нахман познал трепет и восторг свершения <…> Теперь он был одним из тех, кто сам распоряжается собственной жизнью, сам вершит свою судьбу. На тех стенах, что были вечно покрыты призывами от сильных мира сего, прокламациями, требующими от народных масс послушания, преданности, услужливости и рабской покорности, теперь появлялись воззвания товарища Нахмана, обращение эксплуатируемого к эксплуатируемым. С одной стороны – правительство, с другой – товарищ Нахман Риттер!.. Товарищ Даниэль написал, а товарищ Нахман подписал, и распространил, и расклеил. Нахмана переполняла огромная гордость.

Однако Конрад Лемповский, отвечавший за внутреннюю оборону Варшавы, смотрел на вещи иначе: он знал, что с головы Даниэля не должен упасть ни один волос, а вот череп Нахмана можно раскроить без долгих размышлений. Ведь Лемповский, как и полковник Коницкий, усмиритель Лодзи в романе «Братья Ашкенази», понимал, что сегодняшний вождь революции завтра может стать президентом страны. В соответствии с этой логикой, во время авантюрной первомайской демонстрации Нахману разбивают голову, а подстрекателя Даниэля секретная полиция успевает умчать с места событий до начала подавления беспорядков. Чтобы подчеркнуть лицемерие Лемповского, Иешуа тем же вечером отправляет его на шикарный прием, который советское посольство устроило в честь Дня солидарности трудящихся. Ханка обратила внимание мужа на то, что, пока она из-за его революционной деятельности живет в нищете, жена Даниэля щеголяет в шелках и атласе. Реакция Нахмана была удивительной: он «поспешно приложил руку к ее губам – то был жест благочестивого еврея, услышавшего, как его товарищ произносит невероятное кощунство в адрес небесных сил». Нахман впал в беспрекословное подчинение, которое так презирал в своем отце.

Даже прекрасно понимая, что решение вывести еврейских пекарей на забастовку было глупостью, Нахман поддался громогласным речам Даниэля и пошел у него на поводу. Он попытался было «смиренно объяснить своему вождю и учителю», что в результате забастовки множество людей останутся без работы. Но ответ Даниэля был подобен ответу Арона Львовича в романе «Сталь и железо», когда тот собирался покинуть своих подопечных в Заборово, чтобы присоединиться к русской революции: «Нам нет дела до людей… Нам есть дело до революции. Только революция имеет значение! Партия решила устроить забастовку, твоя же задача – осуществить решение партии». Жесткая характеристика, которую сэр Исайя Берлин дал Бакунину в своей книге «Русские мыслители»[144]144
  Isaiah Berlin. Russian Thinkers. London, 1978.


[Закрыть]
, вполне исчерпывающе описывает и Даниэля, и Арона Львовича: «Морально неопрятный, интеллектуально безответственный, в своей любви к абстрактному человечеству этот человек был готов, как Робеспьер, проплыть через море крови; так он продолжил традицию циничного терроризма и безразличия к судьбе отдельных людей, которая по сей день является основным вкладом нашего века в копилку политической мысли». Нахман верил Даниэлю: «Он был рядовым солдатом. Солдат не обсуждает и не задает вопросов; солдат выполняет приказы своего командира». Сам того не осознавая, Нахман добровольно превратился обратно в одураченного солдата, за чьи раны он когда-то поклялся отомстить. Забастовка, разумеется, была подавлена, а Нахман остался без работы, как сам и предсказывал. И вновь Даниэль в утешение предложил лишь свою излюбленную формулу: «Так или иначе… Лес рубят – щепки летят». Впрочем, Нахмана ожидали еще более великие жертвы.

Лемповский раскрыл заговор, имевший целью свержение действующего правительства. Финансируемый неназванной страной на Востоке, этот заговор был на самом деле выдумкой, которую устроили провокаторы, чтобы заманить в ловушку Даниэля – «еврейского паука, сидящего в центре Красной паутины», – а затем обменять его на пленника большевиков – важное польское духовное лицо. В списке заговорщиков, арестованных вместе с Даниэлем, среди прочих стояло и имя Нахмана Риттера, пекаря. Хотя Даниэля приговорили к смертной казни, а Нахмана к восьми годам тюрьмы, наказание последнего оказалось куда более суровым. На допросах Лемповский оказывал Даниэлю всевозможные любезности, в то время как Нахмана пытали в застенках, порой всю ночь напролет. Даниэль бросал Лемповскому в лицо его же вранье, «твердо веря, что его спасет обмен пленниками, который его тюремщик считал невозможным», а Нахмана за точно такое же неповиновение искалечили. Он отказался ставить свою подпись под липовым признанием, хотя еще недавно не раздумывая сделал то же самое ради Даниэля, подписав чужое воззвание, – сам Нахман не замечает этой горькой насмешки судьбы. Суд над Даниэлем состоялся очень скоро; это был чистый фарс, «три дня крючкотворства и лжи, притворства и ответного притворства». Нахману же пришлось ждать суда год. К тому времени Даниэль уже надежно обосновался в Советском Союзе, наслаждаясь почестями, положенными герою. Даже его жена, красившая волосы, чтобы скрыть свое еврейское происхождение, была под впечатлением от страны трудового народа (чего не скажешь о Ханке, попавшей в СССР спустя много лет). После того как Нахмана, выкрикивающего революционные лозунги, отволокли в тюрьму, некому было позаботиться о ней и ее сыне, кроме нее самой. Ребенка назвали Матес, словно бы для того, чтобы показать всю бесперспективность его судьбы. Отсидев почти девять лет, Нахман впервые увидел сына; знакомя их, Ханка употребляет двусмысленный оборот: «Это твой отец, Матес». И действительно, Нахман, к своему огорчению, видит перед собой подобие собственного отца – набожного бедняка.

Судьба Менаше, мужа Шайндл, в некотором смысле повторила судьбу Нахмана: Нахман был ослеплен революцией в переносном смысле, Менаше ослеп на самом деле. Только потеряв зрение, он осознал, насколько отвратительно вел себя по отношению к семье. И он исправился. Нахману же предстояло перенести еще немало страданий, прежде чем он окончательно прозрел и увидел истинную сущность Даниэля. Ему пришлось провести долгие часы в мучительных раздумьях и попытках совместить то, что он видел вживую, и то, что партия преподносила ему как правду. Нахман не доверял себе, собственным глазам – что свидетельствовало о неустойчивости его натуры; а обращение его сына к религии как бы свидетельствовало о нежизнеспособности идеалов Нахмана.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю