Текст книги "Дети семьи Зингер"
Автор книги: Клайв Синклер
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Как ожидание награды в Мире грядущем помогало отцу Нахмана претерпевать ежедневные тяготы и лишения, так сам он в темные годы тюремного заключения утешался мечтой о лучшей жизни на другом берегу. После освобождения Нахман с нетерпением ждал дня, когда он «ступит на ту землю, частью которой он был». К сожалению, его энтузиазм не разделял никто: ни жена, ни старые товарищи по партии (которые сочли его желание уехать в Россию дезертирством), ни советское посольство (которое отказывалось выдать ему визу), ни Даниэль (не отвечавший на его письма). Тогда Нахман решил пробраться в рай нелегально, и хотя переход границы оказался делом нелегким, он чувствовал, что «оставлял позади тот старый, злой, глупый, полный суеверий мир, в котором он был рожден» и что «это был последний этап перед наступлением нового, свободного, пролетарского мира, который станет надеждой для всего человечества». Но, впервые увидев крестьян из этой счастливой страны, Нахман подумал, что проводник соврал и что он все еще находится в Польше. Его сомнения рассеялись, когда он подошел к заставе, на которой не было никакой иконы, зато висел портрет Ленина, а вместо оборванных крестьян границу охранял красноармеец. Нахман кинулся навстречу солдату, но его тут же остановил «приветственный» окрик: «Стоять, мать твою, или стреляю». Его поместили под стражу как шпиона, и условия его содержания в камере номер один Минской ЧК сильно походили на условия в польской тюрьме. Это был сильный удар, но Нахман не отказался от своей мечты. Его сокамерниками были люди, пошедшие против системы. Нахман рассказывал своим товарищам по заключению, как им повезло, что они живут в России, но единственное, что их интересовало, – это цены на хлеб в Польше. Один из них, арестованный за кражу капусты, прервал лекцию Нахмана следующими словами: «Плевать я хотел на систему… Хлеб можно купить? Картошку купить можно? Больше мне мне ничего знать не требуется».
Допросы опять проводились посреди ночи, как в Польше, и вновь Нахману дали подписать липовое признание, но он настаивал на своей невиновности. Когда его все же выпустили из камеры и отправили в Москву под патронаж Даниэля, казалось, что его наивная вера в силу разума наконец отомщена. Тем не менее Нахману пришлось задержаться на Лубянке, пока Даниэль не выкроил наконец время в своем плотном графике, чтобы организовать освобождение старого боевого товарища. Увидев Нахмана, Даниэль пришел в ужас, опасаясь, что тому взбредет в голову обнять его; Нахман же не разглядел никакой иронии судьбы в обстоятельствах их встречи. Они оба изменились: как и многострадальный Лемюэл Питкин в книге Уэста, Нахман был изрядно потрепан пережитыми неприятностями, чего нельзя было сказать о довольном жизнью Даниэле, у которого за это время выросло брюшко. Нахман сохранил свои убеждения, поскольку отказывался видеть правду, Даниэлю же удалось не потерять самоуважение благодаря тому, что он не слушал жалоб народных масс и не верил им. Оба были в восторге от первомайского парада в столице юной советской республики. В прежние времена, участвуя в подобном действе, Нахман рисковал свободой, теперь же ему грозили потери посерьезнее. Нахман маршировал вместе с рабочими, «отмывшись от грязи, гладко выбритый, в выстиранной и залатанной одежде». Вместе с грязью начисто стерлись и его воспоминания о прошлом, так что «он совершенно забыл и этот проклятый переход границы, и камеру номер один в Минской ЧК, и голод и унижения тюремной камеры». Его заворожило происходящее, «кровь пела в нем». Нахман достиг того состояния, о котором грезил Бакунин, говоря, что он не хочет быть «я», а хочет быть «мы»[145]145
Письмо от 7 февраля 1870 года. – Примеч. ред.
[Закрыть]. Товарищ Нахман радостно заключил, что «все было не зря». Но он ошибался; его лишили здравого смысла. Здесь, наконец, мотив «театра» раскрывается во всей своей полноте: все эпизоды, где здравый смысл героев сменяется иррациональным поведением, были делом рук искусных режиссеров. Все манипуляторы, начиная от Соловейчика и заканчивая Советским Союзом, – режиссеры-постановщики. Они олицетворяют собой победу выдумки над реальностью, они управляют чужим разумом, взывая к людским чувствам. Они сулят славу, а взамен требуют твое «я». Матес, Шайндл, Нахман – все они были обмануты и стали злейшими врагами самим себе. Именно этого добиваются как соблазнители, так и тоталитарные режимы.
В конце концов, после всех мытарств Нахман был награжден должностью пекаря в московской хлебопекарне имени Красной Звезды.
Фабрика работала двадцать четыре часа в сутки, в несколько смен. Она не могла позволить себе паузы. Столица Советского Союза постоянно расширялась. Каждый месяц открывались новые фабрики, прибывали новые массы рабочих. Хлеба было нужно все больше и больше. Плакаты на фабричных стенах гласили:«Ударными темпами выполним пятилетку в 4 года!» Под плакатом располагался набор цифр, противоречащий правилам арифметики, которым рабочих обучали на вечерних курсах: «2x2=5».
Это неравное равенство занимает центральное место в литературе, исследующей темный мир иррациональности. «Дважды два четыре» – прочный фундамент, на котором основан существующий порядок вещей, а «дважды два пять» звучит как боевой клич противников этого порядка. С одной стороны, «наставники по реальности»[146]146
Здесь и далее цитаты из «Герцога» приводятся по изданию: Сол Беллоу. Герцог (роман) / Пер. с англ. В. А. Харитонова; послесл. A. M. Зверева. М.: Панорама. 1991. – Примеч. ред.
[Закрыть] (термин Сола Беллоу из романа «Герцог») вроде сенатора Маккарти провозглашают, что коммунистическая угроза очевидна «каждому, кто <…> способен сложить два и два»[147]147
Сенатор Маккарти, обращение к армии (McCarthy Hearings, 1954).
[Закрыть] (то есть среднестатистическому американцу). С другой стороны, описанный Достоевским человек из подполья призывает нас признать, что «и дважды два пять – премилая иногда вещица». Правильное же равенство для него – это «только нахальство-с. Дважды два четыре смотрит фертом, стоит поперек вашей дороги руки в боки и плюется»[148]148
Достоевский Ф. М. Записки из подполья. Повесть. СПб.: Издание Ф. Стелловского, 1866.
[Закрыть]. В той России, которая изображена в романе «Товарищ Нахман», такого реакционного типа, стоящего руки в боки, окрестили бы вредителем. Здесь следует вспомнить слова Джорджа Стайнера о том, что Достоевский и Сталин связаны между собой самой природой российского общества, которое порождает одновременно «абсолютистские концепции» и «апокалиптический детерминизм»[149]149
G. Steiner. Russia: the search for Utopia // Sunday Times, 8 January 1978.
[Закрыть]. Таким образом, противостоя опасной политике иррациональности, Иешуа должен был отвергнуть и свободу творчества, свободу воображения, заложенную в иррациональности. Ему не удалось «показать, что скандальное нахальство и чудо человеческой свободы – выше диктата математических постулатов и запретов логики» (так Джордж Стайнер писал о творческих достижениях Достоевского в «Записках из подполья»)[150]150
G. Steiner. Has Truth a Future? London, 1978.
[Закрыть]. Вероятно, Иешуа знал о существовании коммунистически настроенных художников, таких как Луи Арагон, чьим девизом был «скандал ради скандала». После посещения Советского Союза в 1930 году Арагон написал поэму под заглавием «Красный фронт», содержавшую следующие строки:
Смерть всем стоящим на пути завоеваний Октября!
Смерть саботирующим План Пятилетки!
Ответом Иешуа Арагону в романе «Товарищ Нахман» стало дело Афанасьева, самого симпатичного из товарищей Нахмана по работе на хлебопекарне. Афанасьев был обаятельным человеком, но при этом пьяницей и саботажником. Наконец в Советской России настал день, когда, как лаконично заметил Иешуа, «оказалось, что дважды два не равняется пяти».
Правители были глубоко встревожены. Нужно было что-то дать возбужденным народным массам, чтобы унять их ярость. И им дали кровь. Им дали кровь козла отпущения, уносящего в пустыню грехи других.
И вот по всей стране распространяется новый лозунг: «Товарищи пролетарии! Смерть саботажникам!» – точно те же слова, что использовал Арагон, в прошлом сюрреалист. Иешуа признавал связь между искусством, использующим бессознательное как источник вдохновения, и политикой, апеллирующей непосредственно к крови народных масс. Потому-то он и держал свое воображение под строгим контролем, не позволяя себе таких вольностей, как Башевис в романе «Сатана в Горае». Иешуа никогда не стал бы преступать границ логики с такой беззастенчивой ловкостью, как его младший брат. Башевис в одном из своих интервью продемонстрировал, как художник может одним махом освободиться от оков логики: «Когда вы говорите, что два плюс два – четыре, на самом деле вы не знаете, что это означает. Что значит „два плюс два равно четыре?“ Две лошади и два стола не равняются четырем; для этого они должны быть подобны друг другу»[151]151
Marshall Breger, Bob Barnhart. A Conversation with Isaac Bashevis Singer //I. Malin (ed). Critical Views of Isaac Bashevis Singer. New York, 1969.
[Закрыть]. «Товарищ Нахман», конечно, не из тех захватывающих книг, где авторы дают волю фантазии, но он выполняет другую важную функцию – служит свидетельством эпохи. Он скорее трогает, чем будоражит.
Башевис избежал революционных соблазнов своего поколения; сам он пояснял это с помощью изящной аналогии:
Конечно, я был очень близок к этим людям, и возможно, в этом и заключалась проблема: понимаете, иногда, если вы знакомы с поваром, то для вас его стряпня выглядит не слишком аппетитно. Эти идеологии звучали очень привлекательно, но я стоял достаточно близко, чтобы видеть, кто их проповедовал и как эти люди боролись друг с другом за власть. Я считаю, что истина такова: страдания и беды этого мира невозможно исцелить никакой системой[152]152
J. Blocker. R. Elman. An Interview with Isaac Bashevis Singer // Commentary, November 1963.
[Закрыть].
В своих лучших произведениях Башевис вдохновенен, он дает волю воображению, чтобы выразить свои идеи языковыми средствами. В отличие от Иешуа, Башевис не старается вникать в подробности чуждых ему политических догм: один их запах уже отталкивает его. Иешуа, отказываясь от «вдохновенного состояния» (снова выражение Сола Беллоу из того же «Герцога»), жертвует элементом спонтанности, чуда. Фактически «Герцог» Беллоу является одной из немногих книг, пытающихся совместить в себе два конфликтующих начала «вдохновенного состояния». Профессор Мозес Герцог «разделял убеждение Генриха Гейне в том, что слова Руссо обернулись кровавой машиной Робеспьера, что Кант и Фихте будут пострашнее армий». В то же время он признавал, что «романтизм защитил „вдохновенное состояние“, сохранил поэтические, философские и религиозные доктрины, теории и свидетельства превосходства и благороднейшие мысли человечества – и сохранил их в период величайших и стремительных преобразований, в напряженнейший момент научно-технического перелома». Но хотя Герцог и видел связь между Руссо и Робеспьером, ему нечего было возразить на знаменитую максиму романтика «Je sens mon coeur et je connais les hommes»[153]153
«Я слышу свое сердце, и я знаю людей» (фр.). Цитата из «Исповеди» Жан-Жака Руссо (1789).
[Закрыть]. Философские paссуждения Герцога построены на этом конфликте, и результатом конфликта становится тишина: «А сейчас у него ни для кого ничего нет. Ничего. Ни единого слова». Но Иешуа не позволил бы себе наслаждаться «вдохновенным состоянием»: перед ним была четкая цель, и сюжет романа «Товарищ Нахман» следует к своему завершению прямо и недвусмысленно. Для самого Иешуа «вдохновенное состояние» было лишь дешевым театральным приемом, слишком опасным для человечества. Подобное состояние было знакомо даже Бертрану Расселу, доказавшему в работе «Принципы математики», что два плюс два должно всегда равняться четырем. Вот как он описывает этот опыт в своей «Автобиографии»: «Вдруг земля будто бы расступилась подо мной, и я оказался в совершенно иных сферах <…> По истечении этих пяти минут я стал абсолютно другим человеком. Некоторое время мною владело какое-то мистическое озарение»[154]154
Bertrand Russell. The Autobiography of Bertrand Russell. London, 1967.
[Закрыть]. Отметим, что и формулировка «абсолютно другой человек», и оборот «мною владело» подразумевают потерю собственного «я». Иешуа боялся такой потери.
Не случайно равенство «дважды два – четыре» обыгрывается и в другом важном литературном высказывании (за которое автор удостоился титула «Опарыш месяца»[155]155
Речь идет о рецензии Сэмюэля Силлена (Samuel Sillen) «Maggot-of-the-Month» на роман Джорджа Оруэлла «1984». За клевету на идеи социализма коммунистическая пресса называла Оруэлла не только опарышом, но и осьминогом, гиеной и свиньей, на что он заметил газетчику Дэвиду Астору, что «они, должно быть, очень любят животных».
[Закрыть] от коммунистического журнала «Masses and Mainstream»): «Свобода – это возможность сказать, что дважды два – четыре. Если дозволено это, все остальное отсюда следует»[156]156
Здесь и далее цитаты из «1984» приводятся в переводе В. Голышева, по изданию. Джордж Оруэлл. «1984» и эссе разных лет. М.: Прогресс, 1989. – Примеч. ред.
[Закрыть]. Главный герой романа Джорджа Оруэлла «1984», скептик Уинстон Смит, упорно верящий своим глазам и ушам больше, чем указаниям партии, в итоге становится ее верным адептом, – таким образом проделав эволюционный путь, противоположный карьере Нахмана. Перерождение Уинстона произошло в пыточной камере, где О’Брайен (эквивалент Даниэля) старался убедить его в том, что два и два в сумме не всегда дают четыре. О’Брайен сделал это лишь благодаря ловкости рук, потому что просто четыре поднятых в воздух пальца лишь подтвердили бы правильность равенства:
О'Брайен подмял левую руку, тыльной стороной к Уинстону, спрятал большой палец и растопырил четыре.
– Сколько я показываю пальцев, Уинстон?
– Четыре
– А если партия говорит, что их не четыре, а пять, – тогда сколько?
– Четыре.
На последнем слоге он охнул от боли.
<…>
– Что я могу сделать? – со слезами пролепетал Уинстон. – Как я могу не видеть, что у меня перед глазами? Два и два – четыре.
– Иногда, Уинстон. Иногда – пять. Иногда – три. Иногда – все, сколько есть. Вам надо постараться. Вернуть душевное здоровье нелегко.
<…>
– Сколько пальцев, Уинстон?
– Четыре. Наверное, четыре. Я увидел бы пять, если б мог. Я стараюсь увидеть пять.
– Чего вы хотите: убедить меня, что видите пять, или в самом деле увидеть?
– В самом деле увидеть.
О’Брайен победил потому, что имел неограниченную возможность мучить людей. Но какими бы насильственными ни были его методы, результат оказался подлинным: вся трагедия Уинстона заключалась в том, что он искренне сдался и по собственной воле написал формулу «дважды два – пять». Нахман же охотно, без всякого внешнего давления соглашался с новыми формулами Сталина. Но все силы, остававшиеся после рабочего дня, он тратил на то, чтобы найти связь между «лозунгами и плакатами и теми людьми, среди которых он жил». Ведь люди эти были «злы, страшно злы», и так же неблагодарны, как те беженцы, которых пытались облагодетельствовать своими заботами Лернер и Арон Львович в романе «Сталь и железо». Нахман был в ужасе от нравов, царивших среди рабочих в общежитии. С головой уходя в газетные статьи, он «хотел забыться в этом море слов, в гладких, бодрых строках; он не желал слышать и видеть то, что происходило вокруг него, все это уродство и подлость». И когда Ханка, наконец воссоединившись с ним в Москве, за взятку получила для их семьи жилплощадь и начала заставлять ее купленной на черном рынке мебелью, Нахман пришел в ярость от ее циничного поведения.
Его не волновало то, что она говорила о нем нелицеприятные вещи, но он не мог выносить, когда она неуважительно отзывалась о его стране, стране рабочих, скинувших ярмо угнетателей и ставших ее хозяевами. Партийная газета утверждала, что строительная промышленность переживает небывалый подъем, существенно опережая план пятилетки. Вот же оно, черным по белому, со всеми цифрами и диаграммами. Нахман верил каждому слову, каждой цифре, каждому рисунку, и показывал эти газеты Ханке, чтобы она сама могла во всем убедиться.
Но Нахман не был Даниэлем, и как ни старался он гнать от себя сомнения, правда все же пробиралась в его сердце:
Нахман изо всех сил старается не слышать и не видеть; он не хочет быть свидетелем этой ненависти и несправедливости. Он посещает собрания и слушает жизнерадостные доклады выступающих и оптимистические обращения вождей. Он проглатывает статьи партийной газеты, с их великими планами, с их великолепными достижениями, с их ободряющими обещаниями. Так, концентрируясь на огромном, он забывает о мелочах. Но когда он покидает эти собрания, когда он не занят чтением газеты, когда занимает свое место у печи, когда встречает на кухне своих товарищей по работе, или идет по улице, или возвращается домой, – те чужие миры начинают блекнуть в его сознании. Нет никакого соответствия между тем, что он видит вокруг себя, и тем, что он слышит на собраниях и о чем читает в партийной газете. И на сердце у него становится все тяжелее и тяжелее.
Наконец правда все-таки прозвучала в полный голос, когда Афанасьева, друга Нахмана, арестовали как вредителя. Сцена изгнания Афанасьева из хлебопекарни имени Красной Звезды достойна того, чтобы процитировать ее полностью, поскольку она содержит в себе весь роман в миниатюре. Говорит товарищ Кулик, с особым усердием выполняющий для партии грязную политическую работу:
– Товарищи, наш гениальный Вождь, которому мы поклялись выполнить пятилетний план в четыре года, смотрит на нас. Он говорит, что нам не следует терпеть в своих рядах контрреволюцию и саботаж, которые вползают в нашу фабрику как змеи. Он предупреждает нас: «Товарищи, очистите ваши ряды! Изгоните паршивых овец из здорового стада!» Кто из нас, товарищи, не прислушается к словам нашего славного Вождя?
Кулику не пришлось долго ждать аплодисментов.
– Да здравствует великий Вождь! Долой вредителей! – послышались крики товарищей Кулика.
– Да здравствует наш великий Вождь! – донеслось эхо из коридора…
Товарищ Подольский подождал, пока утихнут овации, и уже было приготовился бодро объявить собрание закрытым…
– Товарищи, – сказал он. – Мы только что выслушали слова заслуженного негодования, которое все мы разделяем. Вредителя Афанасьева необходимо изгнать из наших рядов. Хочет ли кто-нибудь еще выступить, прежде чем мы поставим резолюцию на голосование?
Товарищ Подольский говорил быстро и официально. Он был уверен, что никто не попросит слова, и тогда можно будет, как всегда в подобных случаях, закончить пораньше, сесть в машину и успеть домой к ужину…
– Товарищ Подольский, – раздался вдруг голос, и буква «р» в слове «товарищ» звучала мягко, по-еврейски. – Товарищ Подольский, я хочу выступить.
Подольский, Кулик, председатели, секретари и помощники секретарей, библиотекари, парторги и профорги, а вместе с ними – и все рабочие в зале обернулись на звук голоса, глядя с таким изумлением, как если бы эти слова раздались с небес.
– Кто это «я»? – спросил Подольский с ноткой гнева в голосе.
– Я, Риттер, – ответил голос. – Нахман Риттер.
В этот драматичный момент Нахман наконец шагнул вперед, чтобы защитить свою индивидуальность, вернуть себе свою настоящую личность Его одинокий голос сорвал тщательно разыгранный спектакль; он продемонстрировал, что на кону стоит судьба человека – живого человека, у которого есть имя, а не просто безликого вредителя. Естественно, этот акт человечности стоил Нахману членства в партии, а потом и свободы. Хуже того – отвергнув Советский Союз, Нахман лишился и мечты о грядущем мире, и этого мира; он снова обрел себя, но потерял все остальное. Даже Даниэля он наконец увидел в истинном свете. Нахман пришел к нему за помощью. Даниэль говорил все те же привычные слова утешения, но они уже не достигали цели, и Нахман «стряхивал их с себя». В ответ на бодрую агитаторскую статистику он сказал Даниэлю то, что трудящиеся на фабрике всегда говорили ему самому: «Цифрами сыт не будешь». Даниэль, как обычно, продолжал говорить о «масштабном видении», пока Нахман не объяснил, что его исключили из партии. Тут Даниэля охватила паника, и он инстинктивно перешел с русского на идиш. Живущий внутри него трус выпрыгнул наружу. Услышав о том, как Нахман вступился за Афанасьева, он заорал: «Какого черта ты туда сунулся?.. Подумал бы лучше о жене и ребенке!» В этот решающий миг все принесенные Нахманом жертвы обесценились. Его обманули. Окончательно лишившись иллюзий, Нахман поплыл по течению своей судьбы. Когда его в конце концов арестовали за вредительство, Ханка пошла к Даниэлю и увидела, как этот человек, который когда-то был ее кумиром, дрожит от страха за себя. Уходя, она бросила ему в лицо одно лишь слово: «Крыса!» А тем временем Нахману в последний раз дали подписать липовое признание. Искушаемый следователем, подзуживаемый Ханкой, не имея больше никаких идеалов, Нахман решается на этот шаг.
И судьба опять посмеялась над Нахманом: его признание ничего не изменило. Он был изгнан из страны и остался в одиночестве, на ничьей земле между Россией и Польшей. Ему был запрещен въезд в обе страны; компанию ему составляла лишь умирающая лошадь. «Нахмана вдруг охватило острое чувство близости к умирающему существу, и он с состраданием погладил лошадь. В этом чуть живом, брошенном, изнуренном тяжким трудом, избитом животном он увидел себя, всю свою жизнь». В начале романа «Сталь и железо» лошадь слизывает пот с плеча Лернера. За время, прошедшее между этими двумя романами, ничего не изменилось: революция ничего не сделала для рабочего человека.
Есть такое еврейское проклятие: «Да сотрется имя его». Противоположную идею несет в себе «Яд ва-Шем» – мемориал, посвященный погибшим евреям Европы, где израильтяне попытались собрать имена всех тех, кто был убит нацистами. Благодаря создателям мемориала большинство евреев из поколения Иешуа спустя годы после своей трагической гибели попали в Землю обетованную. Самого Иешуа к этому времени уже не было в живых, но, судя по словам из романа «Семья Карновских», он знал, какое будущее ожидало тех, кто остался в Европе: «Молодчики в сапогах неспроста распевали, что сверкнет сталь и польется еврейская кровь. Эти слова были в песне не только для рифмы, как думали обыватели из Западного Берлина. Еврейская кровь уже текла, пока понемногу, по капле, но с каждым днем все больше»[157]157
Здесь и далее цитаты из «Семьи Карновских» приводятся по изданию: Исроэл-Иешуа Зингер. Семья Карновских / Пер. с идиша Исроэла Некрасова. М.: Текст, 2010. – Примеч. ред.
[Закрыть]. В каком-то смысле каждый роман Иешуа рассуждает о систематическом разрушении еврейских надежд; в каждом его романе еще один участок почвы уходит у них из-под ног и очередные обещания растворяются в воздухе. Все их обетованные земли оказываются даже не миражами, а разновидностями ада. Так и само еврейское Просвещение оказалось фальшивкой: именно его главный штаб, Берлин, стал столицей «нового порядка». В книге «Товарищ Нахман» Иешуа редко упоминает имя Сталина, предпочитая такие характеристики, как «усатый Вождь» или «великий Вождь», а в случае «Семьи Карновских» ему удалось написать целый роман о расцвете нацизма в Германии, не упомянув имя Гитлера. Единственный раз, когда в тексте встречается его описание, перед нами предстает «человек в сапогах, с широко раскрытым, кричащим ртом и черными усиками щеточкой». Это описание, намекающее на психическую неуравновешенность, характерно для Иешуа, который снабжает всех нацистов в романе какими-то отклонениями: они либо закомплексованные неудачники (Гуго Гольбек), либо импотенты (доктор Кирхенмайер), либо бандиты или развратницы. Симпатия Егора Карновского к нацизму также объясняется неврозом: его не сбили с пути, как Нахмана, он сам запутался. В романе «Семья Карновских» нет персонажа, аналогичного Даниэлю, красноречивого защитника национал-социализма. И хотя Иешуа в очередной раз показывает, что массовые движения обладают очарованием, которому трудно не поддаться, он не дает рационального объяснения тому, что приличные немцы увлеклись нацизмом. Так, пожилая фрау Гольбек, в отличие от большинства немцев не утратившая способности к состраданию, вскоре начинает сожалеть, что поддерживала нацистов, поддавшись чарам их риторики. «Когда город был полон ораторских речей, факелов, оркестров и прокламаций, она тоже пошла и проголосовала за тех, кто обещал счастье, победу и хорошую жизнь <…> Она поверила обещаниям». В целом же Иешуа не находит для немцев никаких объяснений и оправданий; несомненно, в уста своего персонажа фон Шпанзателя (противника нацизма) он вложил собственное мнение: «Беда таких, как ты, в том, что вы не знаете нас, немцев, – сказал он. – Вы смотрите на нас еврейскими глазами. А я-то знаю свой народ… До свидания!» «Стальные глаза» фон Шпанзателя, уезжающего из страны и призывающего своего друга Клейна последовать его примеру, были полны «гнева и презрения». Так и Иешуа не щадит своих евреев: Клейн, который не послушался совета фон Шпанзателя, в итоге стал «урной с пеплом», выставленной на видное место в нью-йоркской квартире его вдовы.
Впрочем, «Семья Карновских» – это не каталог зверств нацизма, а, скорее, критика еврейского Просвещения как неосмотрительного шага. Хотя Иешуа и показывает сторонников нацизма как извращенцев и психопатов, но сам феномен нацизма он описывает не как аномалию, а как закономерное следствие исторического процесса. Нацизм только подтвердил присущую Иешуа опаску перед массовыми движениями, которые поощряют жестокие и животные аспекты человека, привычно выбирая евреев на роль козлов отпущения. Его гнев был направлен на тех просвещенных евреев, кто отказывался признать неизбежность этого процесса. Правда, Иешуа и сам когда-то находился в плену подобных заблуждений, но сейчас настала совсем другая эпоха (роман «Семья Карновских» был опубликован на идише в 1943 году). Аарон Цейтлин[158]158
Аарон Цейтлин (1898–1973) – еврейский писатель, поэт, драматург и переводчик. Писал на идише и иврите.
[Закрыть] – один из немногих людей, кем искренне восхищался Башевис, – так описывал настроение Иешуа в период работы над романом: «Со стороны казалось, что живет он хорошо. В глазах посторонних он выглядел человеком, довольным своими достижениями. Но мудрый Зингер уже давно разочаровался в иллюзии „большого мира“ – ее сменило чувство горечи»[159]159
Процитировано в: С. Madison.Yiddish Literature. Its Scope and Major Writers. New York, 1971.
[Закрыть].
Конфликт отцов и детей, традиции и Просвещения стал центральным мотивом творчества обоих братьев и до конца их дней продолжал влиять на их литературную деятельность. Иешуа часто использовал семью как метафору еврейского народа, пока его интерес к семейным отношениям не возобладал над интересом к историческим событиям. Взаимосвязь между семьей и народом сохранялась, но приоритеты изменились: Иешуа хорошо усвоил урок, преподанный Нахману. В «Братьях Ашкенази» распад семьи – от строгого патриарха через его ассимилированных сыновей до окончательно оставившего еврейство внука – был одной из сюжетных линий в панораме эволюции Лодзи, а в «Семье Карновских» упадок рода становится самой сутью истории, что отражено в трехчастной структуре романа: «Довид», «Георг» и «Егор». Примеры коммунизма и фашизма убедили Иешуа в том, что изменить мир невозможно и все, что остается, – это защищать свою семью. И поскольку евреям пришлось принять враждебность внешнего мира как данность, за помощью им оставалось обращаться только друг к другу. В сцене примирения Довида Карновского и его сына глава семьи говорит Георгу: «Держись, сынок. Будь сильным, как я, как наш народ, – сказал он. – За века евреи привыкли ко всему. Мы все перенесем». Без семьи еврей остается маргиналом, обреченным на одиночество. К этому выводу приходит в романе революционерка Эльза Ландау.
Отец твердил, что женщина должна выйти замуж, рожать детей. Она смеялась над ним, а теперь знает, что он гораздо лучше ее понимал женскую душу. Она приходит домой к рабочим и видит, что их жены живут полноценной жизнью. У них есть семья и дети <…> Чего стоят споры, борьба, речи и аплодисменты, за которые она отдала молодость, любовь и материнское счастье?
Даже если это минутная слабость, когда Эльза «зарывается лицом в подушку и плачет», тоска ее глубока и искрения. (И писал это тот же самый Иешуа, который язвил над превращением юной идеалистки Ханки в унылую домохозяйку, сводящую Нахмана с ума своими мещанскими требованиями.) Не случайно представитель среднего поколения семьи Карновских Георг, вняв совету отца Эльзы, в качестве своей медицинской специализации выбирает акушерство и гинекологию.
Однако эта мудрость – результат опыта. Начинается же действие романа с того, что недавно женившийся Довид Карновский подрывает устои в доме своего тестя Лейба Мильнера, крупнейшего лесоторговца в местечке Мелец. Как и большинство польских евреев его статуса, Лейб Мильнер был хасидом. Довид Карновский, хоть и вырос в религиозной семье, по убеждениям был рационалистом. В первый же свой визит в местную синагогу он вызвал неприязнь общины: «Довид Карновский, знавший древнееврейский язык до тонкостей, прочитал отрывок из Исайи с литовским произношением, что местным хасидам не очень-то понравилось». Ребе попытался было пожурить Довида, указав ему на то, что пророк Исайя не был ни литваком, ни миснагедом. Но Довид придерживался иного мнения: «Если бы пророк Исайя был польским хасидом, он не знал бы грамматики и писал на святом языке с ошибками, как все хасидские раввины». Эта хлесткая реплика не добавила Доводу популярности среди местных жителей. К тому же обнаружилось, что во время молитвы он читает Пятикнижие в переводе Мендельсона![160]160
Мозес Мендельсон (1729–1786) – философ, один из идеологов Ѓаскалы (еврейского движения Просвещения). Перевел на немецкий язык Пятикнижие и опубликовал его в еврейской транслитерации с комментариями на иврите под названием «Нетивот ѓа-шалом» («Тропы мира») в 1780–1783 годах.
[Закрыть] В глазах всего мира Мендельсон был великим философом, но мелецкий ребе называл его не иначе как «берлинским выкрестом». Лейб Мильнер пытался примирить враждующие стороны, но Довид был «готов воевать со всеми» за свои убеждения. Он защищал своего духовного наставника так искусно, что хасиды пришли в ярость и вышвырнули его из синагоги со словами «Убирайся к чертям со своим рабби, да сотрется память о нем <…> Иди к своему берлинскому выкресту». Именно так Довид и поступил, к великому огорчению семейства его жены. Для Довида евреи Мелеца были «невеждами, мракобесами, идолопоклонниками, ослами».
Он хотел уехать не только из ненавистного города, но и вообще из темной, невежественной Польши. Его давно тянуло в Берлин, в город, где его рабби Мойше Мендельсон когда-то жил и писал, откуда распространял по миру свет знаний. Еще мальчишкой, изучал по Библии Мендельсона немецкий, он мечтал о стране, откуда исходит добро, свет и разум. Потам, когда он уже помогал отцу торговать лесом, ему часто приходилось читать письма из Данцига, Бремена, Гамбурга, Берлина. И каждый разу него щемило сердце. На каждом конверте было написано: «Высокородному». Так красиво, так изысканно! Даже красочные марки с портретом кайзера будили в нем тоску по чужой и желанной стране…
В этих строках сквозит ирония, особенно в том, что касается Германии как источника «добра, света и разума». Последствия немецкого «добра и света» испытал на себе и сам Довид Карновский, так что ему пришлось взять свои слова обратно. Годы спустя, уже будучи вынужденным эмигрантом в Нью-Йорке, Карновский «так же решительно наступал на раввина синагоги „Шаарей-Цедек“, как когда-то, в молодости, на раввина города Мелеца, когда тот плохо отозвался о Мендельсоне». Случилось так, что раввином этой нью-йоркской синагоги был тот самый доктор Шпайер, который так впечатлил Довида, когда он только прибыл в Берлин. Довид Карновский выплюнул «подслащенный яд» Ѓаскалы, но его разочарование не отменяет ее привлекательности. Возможно, именно поэтому Иешуа послал Карновских из Берлина в Америку, а не обратно в Мелец (как мог бы сделать Башевис), хотя поначалу они поселяются в этаком мини-Мелеце внутри Нью-Йорка. Иешуа ни за что не стал бы выступать за возвращение в ограниченный мирок хасидизма, но Просвещение оказалось неспособно противостоять нацизму, и Иешуа не мог не отдать должное духовной силе ортодоксальной веры. Одно дело разочароваться в коммунизме с его максималистскими лозунгами, но куда страшнее разочароваться в Просвещении, которое казалось самой основой мироздания. Это означало, что никакие философские системы не могут служить защитой от дьявольской власти идеологов. Но юный Довид Карновский был далек от подобных выводов, как и сам Иешуа в свои молодые годы.






