Текст книги "Танец с дьяволом"
Автор книги: Кирк Дуглас
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц)
Кирк Дуглас
ТАНЕЦ С ДЬЯВОЛОМ
Пролог
1987.
ЛОНДОН.
В зеркальных стенах репетиционного зала дробились и множились фигуры шести девушек, замерших в тревожном ожидании на неудобных раскладных стульях. Время от времени они поглядывали на дверь. И вот наконец на пороге появился тот, кого они ждали.
Дэнни Деннисон производил сильное впечатление – высоченный, мускулистый, с густыми черными кудрями, кое-где уже тронутыми стального оттенка сединой, четко очерченным лицом, с которого пристально смотрели глубоко посаженные карие глаза, – их неморгающий взгляд мог выдержать не каждый, особенно когда Дэнни в раздумье чуть сужал веки, выпячивая и без того крутой подбородок. Однако стоило ему улыбнуться, как лицо сразу смягчалось и на щеках появлялись ямочки, придавая ему какое-то обезоруживающее мальчишеское очарование, хотя глаза все равно оставались немного печальными. Ему никак нельзя было дать его пятидесяти пяти лет, и при такой впечатляющей внешности он больше походил на кинозвезду, чем на режиссера.
Войдя, он остановился, почесал в затылке. Предстояло выбрать из этих шести – одну. Другой на его месте поручил бы это ассистенту по работе с актерами, но Дэнни всем и всегда занимался сам, чем и снискал себе уважение коллег, понимавших, что в этом деле мелочей нет.
Теперь он по очереди давал каждой из шести возможность блеснуть своими дарованиями и терпеливо смотрел, как они, одна за другой выходя на середину зала, вертят бедрами, наклоняются, показывая изгиб бедер, выпрямляются, выставляя грудь, и всячески стараются понравиться. Однако слишком сильно все они старались. Только одна – кажется, ее зовут Люба – после показа спокойно и тихо сидела в стороне, и эта молчаливая уверенность в себе решила вопрос в ее пользу – роль получила она.
– Люба! – окликнул он, когда она вместе с остальными была уже в дверях.
Обернувшись, она медленно подошла и остановилась перед ним, словно школьница перед учителем, – розовая, по-детски пухлощекая, казавшаяся рядом с Дэнни совсем девочкой. Но у девочек не может быть таких чувственных и сочных губ, да и большие темные глаза глядели по-женски, по-взрослому – спокойно и чуть вопросительно.
– Я… – чуть смешавшись под этим прямым взглядом и стараясь скрыть это, начал Дэнни. – Я хотел вам сказать… Вы сегодня вечером свободны?
– Разумеется, – ответила она так просто, что он опять немного растерялся.
– Может быть, мы пообедаем вместе? Скажем, часов в восемь?
– Раньше десяти не получится. Вы согласны на ужин вместо обеда?
– Конечно. Я живу в «Дорчестере», встретимся в баре.
Она улыбнулась ему одними глазами и пошла к дверям.
За спиной у него раздался негромкий голос:
– Ах, какая попочка…
Дэнни обернулся к своей главной звезде. У Брюса Райана был тусклый и отсутствующий взгляд, может быть, от чрезмерных доз кокаина. Интересно, слышал ли он, как они договаривались о свидании?
– Милый Брюс, – сказал Дэнни благодушно, – попочка эта тебя не должна касаться.
– Угу, – сказал актер, – я сам ее коснусь…
Шагая к машине, Дэнни размышлял над тем, какой идиотский сценарий ему дали. Он возненавидел его, как только прочел, но у него был контракт с «ЭЙС-ФИЛМЗ», а возглавлявший студию Арт Ганн мало интересовался мнением будущих рецензентов.
– Мне нужен фильм, который даст кассу. Кассу, понимаете? – говорил он Дэнни. – Больше вас ничего не должно волновать.
– Да ведь дерьмо получается.
Арт, сидевший за своим массивным столом красного дерева, попыхтел сигарой, потом чуть подался вперед, выпустил клуб дыма и мягко сказал:
– Это и требуется.
«Что ж, желаешь дерьмо получить – получишь», – думал сейчас Дэнни, огибая автомобиль Брюса. Как и подобало яркой молодой кинозвезде, тот ездил на машине неимоверной длины – раза в два больше той, что была у Дэнни. Все как положено.
– Пожалуйста, постарайтесь ладить с Брюсом, – напутствовал его перед отлетом в Лондон Ганн.
Дэнни, припомнив сейчас этот прощальный совет, вздохнул. Не так-то это будет просто.
* * *
Когда под вечер он приехал в отель, портье вместе с ключом протянул ему два письма. Поднявшись в свой номер, он взглянул на почтовой штемпель первого – Рено, штат Невада, чемпион мира по скоростному расторжению браков. Можно не читая, сказать, что там будет написано… Второе письмо было от дочери. Дэнни забеспокоился, но читать не стал, а вместе с первым положил его во внутренний карман.
Обед ему принесли в номер, он быстро поел и долго стоял под душем. На часах было девять. Еще целый час. Отодвинув тяжелые бархатные шторы, он посмотрел в окно: в расплывающихся огнях уличных фонарей, бессильных справиться с туманом, а только как бы разрывавших его в клочья, угадывались очертания деревьев Гайд-парка.
Дэнни попытался было расписать завтрашнюю съемку и бросил это занятие – стало тошно. Снова взглянул на часы: без двадцати. Спускаться в бар рано.
И еще эта девица, Люба… Почему он ей дал этот эпизод, зачем назначил встречу? Ладно, выпьем по рюмке и разойдемся. К себе он приглашать ее не станет.
Когда, опоздав на одну минуту, он вошел в бар, Люба уже ждала его за угловым столиком и в своем светло-голубом обтягивающем платье была прелестна. Подзывая официанта, делая заказ, Дэнни нервничал неизвестно почему и старался скрыть это. А она была совершенно спокойна.
Что-то властно притягивало его к ней – то ли это ее неизменное спокойствие, то ли безмятежный взгляд. Они выпили, и Дэнни, почувствовав, как внутри что-то оттаяло, решил все же подняться с нею в номер.
– Вы меня проводите? – неожиданно спросила она.
Дэнни, скрывая разочарование, сейчас же полез за бумажником.
Такси, доставив их в незнакомый квартал, остановилось перед трехэтажным каменным домом. Люба вылезла из машины, обернулась к нему и взглянула в глаза:
– Пойдемте?
Дэнни стал подниматься следом за нею по винтовой лестнице на последний этаж. Люба отперла дверь и, не включая свет, за руку ввела его в прихожую. В темноте желтым огнем сверкнули два глаза – кошка. В спальне Люба зажгла свечу на ночном столике.
– Выпьете? – спросила она и, не дожидаясь ответа, исчезла.
Дэнни присел на кровать. Поколебавшись немного, раздеваться не стал, только стянул с плеч свой спортивный пиджак. В дверях появилась Люба с подносом – бутылка водки, два стакана с кубиками льда. Поставила поднос, наполнила стаканы. Дэнни молча наблюдал за ней. «Какая попочка…», – вспомнились ему слова Брюса. Что ж, верно.
Она подошла ближе, отпила из стакана, потом наклонилась, прижалась губами к его губам, и водка оказалась у него во рту. Ощущение было незнакомым и возбуждающим. Большие глаза смотрели на него в упор.
– Хорошо, что вы меня позвали. Я рада.
– И я.
Прикосновение пухлых податливых губ было осторожным и нежным. Какой холодный рот, наверно, от ледяной водки. Кончик языка искал его язык. Дэнни обхватил ее, притянул ближе, чувствуя, как нарастает в нем вожделение.
– Я сейчас, – шепнула она и снова исчезла.
Дэнни разделся, прилег на кровать в ожидании ее возвращения, но, неожиданно застеснявшись, стал надевать рубашку. В эту минуту дверь открылась.
Она стояла голая в дверном проеме, слабо подсвеченном сзади, из прихожей. Темно-каштановые распущенные волосы, окаймляя ее лицо, падали на плечи.
Она подошла к кровати, склонилась над Дэнни, распахнув рубашку, кончиками пальцев провела вдоль ключиц. Опустилась на колени, и Дэнни почувствовал, как округлые твердые груди с набухающими сосками заскользили по его груди вверх-вниз, а рука ее коснулась ляжки. Все это время она не сводила с него глаз. Чем так завораживал его этот взгляд?
Дэнни не помнил такого возбуждения – он вдруг превратился в мальчишку, одержимого желанием. Перекатившись, он подмял ее под себя, медленно вошел в нее, глядя ей в лицо. Оно было прекрасно: в мягком свете свечи глаза казались бездонными, широко раскрытые губы тянулись к нему. Чем стремительней и резче двигался Дэнни, тем больше казались ее глаза. Он неотрывно глядел в них, покуда все не заволоклось туманом, и стены комнаты не поплыли по кругу. Он огляделся, помотал головой, но наваждение не исчезало. Какая странная комната медленно вращалась перед ним и вместе с ним! Вычурная резьба громоздкой мебели, золотые буквы на корешках книг в кожаных переплетах. Кажется, это по-немецки. Тускло поблескивала серебром рама картины… Солдаты в мундирах, а лиц не различить.
Он повернулся к Любе и увидел Рахиль. Это ее глаза выкатывались из орбит. Чуть покачиваясь, она висела в петле – веревка была переброшена через потолочную балку, прочный витой атласный шнур обвивался вокруг горла. На полу валялся перевернутый стул. Волосы, окаймляя ее лицо, падали на плечи. Не в силах произнести ни звука, он поставил стул на ножки, взобрался на него, но дотянуться до узла на шее Рахили не сумел – роста ему, двенадцатилетнему, не хватило. Пошатнулся и, теряя равновесие, чуть не свалился со стула – пришлось обхватить талию Рахили. Руки его невольно прикоснулись к твердому округлому животу, уже довольно явственно обрисовывавшемуся под юбкой. Он опять встретился глазами с устремленным на него невидящим взглядом. Потом его ладонь ощутила еле заметный, мягкий толчок. Он спрыгнул со стула, отшатнулся от покачивающегося тела, с ужасом осознав, что там, внутри Рахили, боролось с неизбежностью гибели ее нерожденное дитя.
Глава I
1944.
КОНЦЕНТРАЦИОННЫЙ ЛАГЕРЬ «САН-САББА»,
ТРИЕСТ, ИТАЛИЯ.
Большие карие глаза двенадцатилетнего Мойше с восхищением следили, как его отец, рассыпая паяльной лампой рой искр, превращает бесформенные куски железа в новую скульптуру, постепенно обретающую плоть.
Итальянцы из охраны лагеря ценили его мастерство, немцы были к нему безразличны. В обмен на маленькие статуэтки итальянцы по окончании рабочего дня пускали его в слесарную мастерскую. Сейчас из обрезков жести, металлической стружки и прочего лома он делал маленького мальчика с тачкой. Тонкие завитки стружки удивительно напоминали крутые кудри Мойше.
Горелка освещала резкие морщины на изможденном лице мастера, густую проседь в волнистых волосах – еще год назад, когда его с семьей пригнали сюда, седины не было и в помине, а теперь только борода оставалась черной как смоль. Он был высок ростом и крепок – могучие мускулы вздувались под рубахой, когда он приподнимал и придвигал ближе к переносному горну тяжеленные куски железа. Это потом он вдруг как-то сразу весь высох, стал словно меньше ростом и слабее, потерял свою прежнюю бодрость. И все кашлял, кашлял беспрестанно.
Мойше сидел, пристроившись на подоконнике полуподвальной мастерской, и как раз на уровне его головы проходила дорога из гравия на лагерный плац, где ежедневно казнили заключенных. Отсюда ему не были видны ни «стенка», сплошь покрытая выбоинами от пуль, ни длинный деревянный желоб для стока крови, ни вагонетки, на которых трупы свозили в крематорий. Но винтовочные залпы и крики умирающих он слышал – их не могла заглушить беспрестанно гремящая медь духового оркестра.
Прижавшись щекой к стальным прутьям, он смотрел на мелькающие высокие, начищенные до блеска сапоги эсэсовцев, пыльные башмаки итальянских солдат, рваные опорки заключенных и вспоминал, как задорно стучали по булыжнику деревянные подошвы, когда его сестра Рахиль спешила в хлев. Это было первое, что слышал он, проснувшись утром.
На крытой соломой крыше хлева была укреплена фигура аиста. Отец давно смастерил эту птицу, стоящую на одной ноге с расправленными крыльями, и говорил Мойше, что когда ему исполнится тринадцать и он, пройдя обряд бар-мицвы, станет совершеннолетним, аист улетит.
Мойше надеялся, что аист не улетел, и хлев стоит как стоял. А что же со всеми остальными поделками отца?
Приходя домой после работы в поле, отец до глубокой ночи занимался своими статуями. Мойше, тайком прокрадываясь в мастерскую, как зачарованный, следил за тем, что он делает, и только удивлялся, почему у отца при этом всегда такое горестное лицо. «Близко не подходи – обожжешься», – всегда предостерегал он сына. Ацетиленовая горелка выбрасывала длинный язык белого пламени, во тьме сыпались искры.
«Почему, – недоумевал Мойше, – почему он такой печальный? Ведь он занимается своим любимым делом». Иногда отец бормотал молитву по-древнееврейски, и по щекам его катились слезы. Может, ему не нравится то, что получилось? Может, он просит у Бога помощи? Мойше не знал. Но при виде плачущего отца сердце у него сжималось.
Скульптуры стояли по всему двору. Хрупкий Давид пригнулся, готовясь метнуть камень из пращи в огромного Голиафа, прикрывающегося круглым щитом и нацелившего длинное острое копье в своего юного противника. Мойше часами ждал, когда же наконец из пращи вылетит смертоносный камень, и нисколько не удивился бы, увидев однажды утром, что Голиаф повержен в прах у ног Давида.
А широкие деревянные ворота фермы, обсаженные ореховыми деревьями, охранял Дон Кихот на вздыбленном скакуне. Мойше подбирал орехи и, подражая отцу, пытался раскусить скорлупу зубами. Да не тут-то было.
* * *
Его родители – Якоб и Лия Нойман – перебрались сюда в 1935 году из Мюнхена, где оба преподавали в школе. В Германии поднималась волна антисемитизма, и Нойманы сочли за благо убраться от нацистов подальше: арендовали ферму неподалеку от швейцарской границы в надежде переждать там тяжелые времена.
На замощенном булыжником дворе стояло полдесятка построек под соломенной крышей – дом, где они обосновались, птичник, хлев, овчарня, конюшня на четыре стойла. Двадцать гектаров земли, засеянных пшеницей и кормовыми травами, пахали тяжелым деревянным плугом. Хозяйство было небольшое, но позволяло кормиться плодами своих рук, запасать на зиму вдоволь припасов и почти ни от кого не зависеть. Если же требовалось еще что-нибудь, отряжали работника Ганса – единственного, кто знал, что они евреи, – в соседний городок Равенсбург.
Ганс, веселый малый и большой любитель посидеть за кружкой пива – его солидное брюхо было лучшим тому доказательством – жил в нескольких километрах от фермы, куда каждое утро приезжал на велосипеде. Он и Мойше обещал выучить этому, когда у того ноги будут доставать до педалей. Ганс делал черную работу, Якоб и Лия – все остальное, а потом и дети должны были взять на себя часть общей ноши. У Рахили было особое пристрастие к животным – она вообще любила все, что живет на свете, и всякая тварь земная, казалось, чувствовала это. Мойше в сторонке с опаской смотрел, как она открывает ульи, стоявшие среди вишен. Пчелы густо облепляли ее руки и лицо. Она дразнила Мойше, делая вид, что сейчас двинется к нему, и смеялась, когда он бросался наутек, отшвыривая путавшихся под ногами цыплят.
Мойше ходил за сестрой неотступно: рядом с нею он чувствовал себя под надежной защитой, а она обращалась с ним в точности так, как с телятами, за которыми присматривала. Если он озорничал, она не бранила его, не в пример маме, а просто говорила: «Мойше, не делай так больше», и ее пухлые губы морщились чуть заметной улыбкой. Мойше не мог устоять перед искушением прокатиться по скату соломенной крыши амбара, что было ему строго-настрого запрещено. Он знал: Рахиль сделает вид, что не замечает его проказ. Однажды он, впрочем, доигрался – и упал вниз, прямо на булыжник. Рахиль подняла его, привела плачущего домой, промыла ссадины, перевязала разбитую руку и пообещала, что маме не скажет. В тот день она показалась ему ангелом с картинки в книжке.
Мать – невысокая, плотная, с уложенными вокруг головы косами, отчего широкое лицо казалось еще шире – была неизменно ровна и спокойна, животными не занималась, предпочитая цветы в саду. Когда она подрезала кусты своих любимых белых роз, в глазах, за стеклами очков, появлялось отстраненное выражение. Она никогда и ни на что не жаловалась, хоть и тосковала по Мюнхену, – ей не хватало шума большого города, его музеев, театров и оперы. Здесь, в захолустье, приходилось довольствоваться книгами и пластинками.
* * *
Годы шли, тихая жизнь на ферме разительно отличалась от творящегося в мире безумия. Мойше было семь лет, когда он впервые стал догадываться о том, какие события происходят за высоким деревянным забором их фермы. Отец с матерью часто слушали радио, которое почти всегда сердитыми голосами рассказывало о чем-то непонятном. «Если мировому еврейству, контролирующему банки, удастся навязать человечеству новую войну, результатом этого будет полное уничтожение евреев во всей Европе…» – кричал приемник, но Мойше ни разу не удавалось дослушать до конца – когда бы он ни входил в комнату, мать неизменно выключала радио.
Однажды он помогал Рахили отнести на кухню бидон с молоком и вдруг услышал, как спорят родители:
– Ах, Якоб, твой доктор Гольдман – просто паникер: собрался бежать в Америку, потому что его лишили права практиковать. Почему он не обратится в суд?
– Лия…
– Это же цивилизованная страна, – продолжала, не давая перебить себя, мать, – здесь живут порядочные, добрые, честные, трудолюбивые люди, уважающие законы… Взять хоть нашего Ганса.
– Пойми, у власти сейчас совсем другие люди…
– Какая-то кучка хулиганов не сможет перевернуть то, что складывалось веками. Мы здесь родились. Мы – граждане Германии.
– Ты, кажется, забыла – нас уже несколько лет назад лишили гражданства. Безумие торжествует. И я думаю, Гольдманы рассудили верно.
– Чепуха, Якоб! Я отказываюсь в это верить. Убеждена, что скоро все это кончится, и мы вернемся в Мюнхен.
– Мы едем домой, в Мюнхен? – шепнул Мойше сестре.
– Еще не сейчас.
– Расскажи мне про Мюнхен – какой он?
Поставив бидоны на скамейку в кухне, они вышли во двор.
– Я сама не очень хорошо помню. Он – красивый, а мы жили в таком чудном маленьком домике… и во дворе росли красные цветы.
– А коровы и лошади где же были?
– Глупый, у нас ведь не было ни коров, ни лошадей, пока мы не переехали сюда. Мюнхен – город, а не ферма. Мама с папой там учили детей в большой школе.
– Мне бы тоже хотелось ходить в настоящую школу – там, наверно, задают поменьше, чем мама нам здесь.
– Не хнычь, Мойше, надо учиться.
* * *
Но все свои вопросы Мойше немедленно забыл, когда, лежа рядом с Рахилью, слушал свою любимую сказку про Снежную королеву. Рахиль как раз дошла до того места, где злобный тролль радуется своей коварной выдумке: «…и тогда он решил с помощью этого зеркала подразнить самого Господа, – читала Рахиль. – Но когда он взлетел под самые небеса, зеркало выскользнуло из его пальцев и разбилось вдребезги, на миллиарды крошечных осколков…»
Голос ее звучал проникновенно и мягко, доносившаяся из соседней комнаты моцартовская мелодия не заглушала, а как бы вторила ему: «…и если такой осколок попадет в глаз, будешь все видеть уродливым и искаженным. А если в сердце – станешь жестоким и злым, сердце же превратится в кусок льда».
– Рахиль, – неожиданно перебил ее Мойше, – что это у тебя на груди такое? Какие-то шишечки.
Рахиль не отрывала глаз от книги.
– Можно мне потрогать, а? Можно?
Рахиль захлопнула Андерсена.
– Не хочешь слушать дальше – так и скажи.
Мойше испуганно притих. Рахиль снова открыла книгу и поправила сползавшую с плеч ночную сорочку.
Мойше недоумевал: появись у него на груди две такие шишечки, он бы обязательно дал сестре потрогать их.
* * *
Каждый вечер, разнуздав лошадей и задав им овса, отец разрешал Мойше чистить и смазывать маслом множество хитроумно сплетенных кожаных ремешков – конскую сбрую и упряжь. И всякий раз в ответ на свой вопрос: «Ну, когда же я буду править ими?» – слышал: «Когда научишься запрягать и взнуздывать». До этого было пока далеко.
После ужина он смотрел, как отец работает над очередной статуей. Издалека доносился голосок Рахили – она напевала, помогая матери мыть посуду, но сегодня этот звонкий и чистый голос звучал отчего-то грустно.
Потом Мойше Не раз будет вспоминать, как отец, прервав работу, поднял на лоб «консервы» и вытер слезы.
– Папа, ты плачешь?
Отец не отвечал, утирая глаза.
– Папа, папа! – затеребил он его. – Что с тобой?
Якоб долго смотрел на него, потом улыбнулся:
– В глазах Господа то, что я делаю – грех.
– Почему?
– Когда-нибудь объясню, – он снова включил горелку.
У Мойше было наготове не меньше сотни вопросов. «Почему же делать скульптуры – грех? Как это может быть? Бог, конечно, странный какой-то: велел Аврааму убить Исаака, принести его себе в жертву, а теперь не позволяет создавать такие чудесные фигуры…» Однако он промолчал – не хотел, чтобы отец опять плакал.
* * *
Днем, после уроков с мамой, они с Рахилью занимались хозяйством, и это ему нравилось куда больше алгебры и геометрии. Надо было накормить цыплят, засыпать свежего овса в стойла, помочь Гансу выгрузить с фуры сено.
Однажды он попросил сестру, чтобы научила его доить корову. У Рахили это получалось очень ловко: молоко так и брызгало в подойник из-под ее проворных пальцев. Мойше глядел из-за ее плеча и невольно видел так удивившие его припухлости у нее на груди – они стали больше.
– Рахиль… – протянул он. – Ну покажи-и.
Вместо ответа она брызнула ему в лицо теплым молоком. Мойше, вытираясь рукавом, продолжал канючить:
– Ну, дай я посмотрю… Ну, так нечестно… Я-то тебе все показываю – помнишь, я нашел дохлую змею – сразу тебя позвал…
Они вышли из коровника и вдруг услышали частый стук копыт. На лугу, за вишневыми деревьями, серый в яблоках жеребец, отставив хвост, торчавший, как вымпел, плясал вокруг гнедой кобылки, прыгал, становился на дыбы и снова носился кругами. Кобылка изогнула шею, и, когда жеребец прервал свой танец, потерлась мордой о его гриву, потом повернулась к нему задом, подняла хвост, расставила задние ноги. Жеребец встал на дыбы – Рахиль и Мойше увидели у него под брюхом гигантский член – обхватил бедра кобылы передними ногами и опустился на нее, покрывая. Теперь они видели только, как ритмично и размашисто задвигался его круп.
– Он же ее покалечит! – закричал Мойше.
– Нет… нет… ей приятно, – мягко ответила Рахиль, не сводя глаз с лошадей на лугу.
Они стояли молча, пока не раздался голос матери:
– Дети! Поторопитесь, пожалуйста, пока молоко не скисло.
* * *
Потом они стали играть в прятки. Мойше притаился под грудой одежды, висевшей за кухонной дверью, и беззвучно хихикал, глядя, как сестра пошла совсем в другую сторону. Вдруг он услышал голос отца и заглянул в щель между косяком и дверью.
– Почему ты не слушаешь радио?
– Больше не могу, – отвечала мать, штопавшая за столом носки. – Я должна поговорить с тобой.
– О чем же?
– Знаешь, – сказала мать, – сегодня была случка… Серый и гнедая.
– Ну и прекрасно. Я рад, что жизнь продолжается, несмотря ни на что.
– Дети на это смотрели…
– И?..
– С большим интересом.
– Это невинный интерес. Дети должны усвоить, что на свете есть не только жизнь и смерть. Есть еще и любовь, разные ее виды. Ты не думаешь, что им пора знать об этом?
Мать сидела, не поднимая глаз от штопки.
– Я думаю, что Мойше – уже большой мальчик и должен спать отдельно… Надо его перевести на чердак.
Отец громко расхохотался:
– Что ж, и это – жизнь.
Мойше очень не понравилось то, что он услышал. Зачем это ему спать одному, без Рахили?
Но в тот же вечер он понуро перетащил свои пожитки по деревянной лестнице наверх, на чердак – темный, затхлый, с крохотным оконцем, выходившим на двор и конюшню. Просто какая-то темница. Тяжелые стропила нависали над головой – того и гляди, раздавят – и словно пригибали ее вниз. Мимо прошмыгнула крыса, и Мойше, хоть никогда не боялся их, вздрогнул и отдернул руку. Ему так хотелось опять оказаться внизу, на широком соломенном тюфяке рядом с Рахилью, почувствовать себя под ее защитой, прижаться к ней…
Он лежал, стараясь не расплакаться, и вдруг услышал осторожные шаги по лестнице. В дверях появилась голова сестры, и Мойше заткнул себе рот, чтобы не завопить от радости. Он не сводил с нее глаз, а Рахиль достала из кармана огарок свечи, зажгла его, присела на кровать и начала читать его любимую сказку: «…вдруг подул сильный ветер, и что-то попало Каю а глаз. Герда попыталась вынуть соринку, но Кай вдруг закричал: „Какие противные розы!“, – потом сломал розовый куст, пнул ногой цветочный горшок и убежал…»
– Рахиль, – перебил он ее, – у нас тоже сегодня был сильный ветер… Посмотри, может, и мне что-нибудь залетело в глаз, – и он подставил ей голову.
Рахиль с улыбкой склонилась к нему, поцеловала в лоб:
– Ничего у тебя там нет, никаких осколков злого зеркала. А теперь спи, – и задула свечу.
* * *
По пятницам, когда наступал вечер, отец бросал работу. Вся семья, вымывшись и принарядившись, усаживалась за столом, покрытым белой скатертью. Зажигались свечи, и мать читала молитву, которую повторяла за нею Рахиль. Мойше очень гордился: отец, как взрослому, позволил ему произнести слова молитвы, когда преломляли хлеб, испеченный матерью и сестрой в честь субботы.
После праздничного ужина, когда и суп, и жареные цыплята с овощами были съедены, отец взял Мойше за руку и повел во двор. Подняв голову к иссиня-черному, усыпанному крупными звездами небу, он молча помолился, а потом сказал:
– Трудно быть евреем, сынок.
Мойше молчал, не зная, что ответить на это.
– Бог запрещает евреям делать изображения людей и животных даже из ржавых железок. Это – грех. Вот я и прошу у него прощения за это.
– А мне так нравится то, что ты делаешь, папа.
– Это плохо, Мойше, это греховно. Это нарушает одну из Божьих заповедей: «Не сотвори себе кумира». Я грешник, Мойше, – он взглянул на сына и с печальной улыбкой сказал: – Знаю, сейчас ты не понимаешь, о чем я. А вырастешь – сам увидишь, какая это мука – быть евреем.
* * *
Первым его увидел Ганс, вместе с Мойше сгребавший в стога сено. С пригорка спустился молодой человек с рюкзаком за плечами.
– Эй, вы кто? – крикнул Ганс.
– Я ищу господина Ноймана.
Ганс глядел на него недоверчиво.
– Я был его учеником, – добавил молодой человек и улыбнулся, сверкнув белыми ровными зубами. Он был невысокого роста, коренастый, кареглазый и темноволосый, с едва пробивающейся бородкой.
– Герр Нойман очень занят, – неприветливо буркнул Ганс.
Мойше удивился: отчего это их дружелюбный и веселый работник так ведет себя?
– Ганс, а Ганс… У нас же никого нет… Папа, наверно, обрадуется ему…
Ганс что-то невнятно пробурчал, и тогда Мойше сам вызвался проводить гостя. Они зашагали к ферме, а Ганс молча следовал за ними чуть поодаль.
Отец осматривал ногу лошади, несколько дней назад напоровшейся копытом на гвоздь. Завидев их, он осторожно опустил ногу животного, выпрямился, вглядываясь в лицо незнакомца.
– Вы меня не узнаете? Давид Майер, ваш самый скверный ученик.
Лицо отца озарилось широкой улыбкой. Он стиснул юношу в объятиях.
– Давид, Давид, да у тебя уже борода! Когда мы в последний раз виделись, ты еще и не брился!
– Я и сейчас не бреюсь.
– Господи, сколько же лет прошло? Пять или шесть?
– Да нет, пожалуй, семь или восемь.
– Верно! Мы перебрались сюда, когда Мойше было три года, а ему уже скоро пойдет двенадцатый. Как же ты меня разыскал?
– Доктор Гольдман сказал, где вас найти, и передал со мной весточку.
– Как он поживает?
– Они уехали из Германии.
– Значит, плохи дела?
Давид перестал улыбаться, коротко глянул через плечо на Ганса.
– Мне бы надо с вами поговорить с глазу на глаз…
– Не беспокойся, Ганс – свой. Но пойдем в дом. Умоешься и передохнешь с дороги.
Мойше заметил, что Ганс довел их до самых дверей, продолжая подозрительно поглядывать на гостя.
Все расселись вокруг стола на кухне и стали слушать Давида.
– В городах евреев уже не осталось, а теперь Эйхман сколотил особые группы «охотников», которые рыщут по деревням, хуторам, мызам в поисках тех, кто сумел скрыться.
Наступила тишина. Давид съел несколько ложек супа, поставленного перед ним, время от времени бросая восхищенные взгляды на Рахиль. Та каждый раз заливалась румянцем.
– Пока пробирался к вам, видел, как гестапо набивает грузовики людьми – мужчинами, женщинами, детьми.
– Зачем? – спросила мать. Мойше удивился тому, как дрожит ее голос.
– Не знаю, фрау Нойман, – Давид снова взглянул на Рахиль. – Говорят, их везут в лагеря.
– В лагеря? Какие лагеря? – спросил Мойше, мигом представив себе палатки и костер.
Все посмотрели на него, и он смутился оттого, что перебил разговор взрослых.
– Не знаю, Мойше, – чуть усмехнувшись, ответил Давид.
– А как вы считаете… здесь… мы в безопасности? – все тем же нетвердым голосом спросила Лия.
– Нет! – резко ответил Давид, и Мойше вздрогнул от неожиданности. – Я направляюсь к озеру Констанс. Если дойду, оттуда можно будет перебраться в Палестину или в Америку. Идемте со мной.
– Да, – кивнул Якоб. – Ты прав. Надо бежать.
– Но когда? – в голосе матери Мойше слышал ужас.
– Сейчас же, Лия. Немедленно, – отец обнял ее за плечи, и она припала к его груди. – Мойше, ты бы сходил помог Гансу задать корм скотине. Пусть досыта поест напоследок.
Мойше выбежал из дома, громко зовя работника. Тот не отзывался. И велосипед его куда-то пропал. Куда он запропастился? Что могло случиться? Размышляя над этим, мальчик вернулся в дом, где уже полным ходом шли сборы.
Продолжались они и вечером. Мойше поднялся к себе на чердак, чтобы забрать свои пожитки, и вдруг услышал рычание мотора. Он подскочил к оконцу, выглянул – слепя фарами, в ворота въезжал тяжелый грузовик. Лаяли собаки. Рядом с водителем он увидел Ганса, хотел было окликнуть его, но в этот момент он увидел, как из кузова спрыгнули двое с винтовками.
Мойше никогда не забыть грохот прикладов, ударивших в дверь его дома.
* * *
Солдаты обшарили весь дом. Мойше видел, как один из них сунул в карман золотые часы отца. Другой схватил за руку мать, та отшатнулась, дрожа всем телом. Солдат грубо сорвал у нее с пальца обручальное кольцо. Отец шагнул было вперед, но солдат отбросил его ударом приклада. Рахиль заплакала. Давид обнял ее за плечи, стал приговаривать, успокаивая:
– Все будет хорошо, все будет хорошо…
Мать вцепилась в рукав отцовского пиджака:
– Почему же Ганс – с ними?
– Люди часто совершают необъяснимые поступки – от страха… или из корысти.
Мойше долго пытался понять, что означают эти слова.
В тупике их уже ждал товарный состав. Вместе с тремя другими еврейскими семьями их посадили в теплушку. Один из их невольных попутчиков сказал, что находится здесь уже четыре дня, и, по слухам, их отправляют в Италию, в новый концлагерь…
Когда поезд ненадолго останавливался, принимая последних выловленных в Германии и в Австрии евреев, через чуть приоткрытую дверь им просовывали ржаной хлеб и бадейку с водой. После этого дверь снова тщательно запирали. Выходить наружу не разрешали – приходилось справлять нужду в углу, где лежала охапка соломы. В вагоне было полутемно – свет проникал лишь через небольшие отверстия у самой крыши.