412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Kim Hang » Japan. A Land of Rising Sun (book 2) » Текст книги (страница 7)
Japan. A Land of Rising Sun (book 2)
  • Текст добавлен: 25 июня 2025, 19:30

Текст книги "Japan. A Land of Rising Sun (book 2)"


Автор книги: Kim Hang


Жанр:

   

Новелла


сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)

Это лето, сверкающее наготой мощных мышц, лето, плещущее радостью и, словно внезапно зафонтанировавшая нефтяная скважина, обдающее нас своим черным мазутом, будет длиться для нас всю жизнь и переживаться нами так, будто оно никогда не кончится. В тот же ве-чер хлынул проливной дождь и окружил лощину завесами мглы. Дождь не перестал и с наступлением ночи. На следующее утро я, брат и Мицукути, укрываясь от продолжавшего лить дождя, принесли в подвал еду. Поев, негр обхватил руками колени и тихо запел. Ловя протянутыми пальцами залетающие в окошко брызги, мы словно плыли в разливе его голоса, в его торжественной и величественной, как море, песне. Когда он умолк, дождь уже кончился. Таща за руки беспрестанно улыбавшегося негра, мы вышли на площадь. Туман над лощиной быстро расходился, деревья, впитавшие листвой капли дождя, стояли массивные и разбухшие, как распушившиеся птенцы. Под порывами легкого ветерка трепещущие ветви разбрасывали в стороны брызги и мокрые листья, и в возникавшей на мгновение маленькой радуге плясали цикады. Стрекот цикад бурно нарастал, жара возвращалась. Усевшись на каменном пороге у прохода в подвал, мы вдыхали воздух, пахнущий отсыревшей корой деревьев.

Но вот – было уже за полдень – на лесной дороге показался писарь с зонтиком и плащом под мышкой. Он вошел в дом старосты. Мы встали и, прислонившись к старому абрикосовому дереву, ронявшему на нас капли дождя, ждали, когда писарь снова выйдет на площадь, готовые подать ему знак. Но писарь все не появлялся, зато на крыше амбара старосты зазвонил колокол, созывая в деревню взрослых, работавших в лесу и лощине. Из мокрых от дождя домов на мостовую высыпали женщины и дети. Я оглянулся на негра, улыбка сошла с его темного лоснящегося лица, и внезапное беспокойство сдавило мне грудь. Оставив негра, я, Мицукути и брат побежали к дому старосты. Писарь молча стоял в сенях, староста в задумчивости сидел на дощатом полу, скрестив ноги. Он не обратил на нас никакого внимания. Волнуясь и изо всех сил сдерживая нетерпение, полные неясных предчувствий, мы ждали, пока соберутся взрослые. Один за другим они входили в дом, одетые в рабочую одежду, с недовольными лицами. Пришел и мой отец, К стволу его ружья было привязано несколько небольших птиц.

Когда в самом начале совещания писарь, изъясняясь на местном диалекте, объявил, что негра решено доставить в префектуру, мы, дети, были ошеломлены. Затем писарь сказал, что, хотя за негром должны были явиться солдаты, среди военных сейчас, похоже, такой разброд и сумятица, что деревне велено доставить негра в город своими силами. Взрослым только и хлопот, что довести его до города, а там уж с ним разберутся. Надо было предупредить пленного. Протолкавшись между взрослыми, я помчался на площадь и, с трудом переводя дыхание, остановился перед негром, по-прежнему сидевшим у входа в подвал. Он медленно поднял на меня свои пасмурные глаза. Я ничего не мог ему объяснить и только смотрел на него с волнением и тоской. А он неподвижно сидел, обхватив руками колени, и всматривался в мои глаза. Я оглянулся: взрослые во главе с писарем вышли из темных сеней дома старосты и двинулись к складу.

Я потряс негра за плечо и что-то закричал на родном диалекте. Казалось, от страха кровь застыла в моих жилах. Что мне было делать? Негр по-прежнему молчал и, сотрясаемый моей рукой, только мотал толстой шеей. Уронив голову на грудь, я отпустил его плечо.

Внезапно вскочив, негр вырос надо мной, словно дерево. Он стиснул мою руку, чуть ли не волоком потащил меня за собой и почти скатился вместе со мной по лестнице в подвал. Там он забегал с такой стремительностью, что я совершенно оторопел и едва успевал следить за ним глазами. Он захлопнул люк и цепью починенного им капкана притянул свисавшее в подвал кольцо – оно было соединено с металлической рамкой наружного засова – к выступавшей из стены опоре. Затем, сцепив руки и понурившись, он медленно спустился с лестницы, и тут, посмотрев в его налитые кровью, словно забитые грязью, безжизненные глаза, я внезапно, совсем как в тот день, когда его поймали и привели в деревню, увидел в нем недоступного пониманию дикого черного зверя, нечто опасное и ядовитое. Я поглядел на него, поглядел на примотанный к крышке люка капкан, поглядел на свои голые ноги. Смятение и страх хлынули мне в душу, затягивая ее в свой водоворот. Я отпрянул от негра, прижался спиной к стене. Он, все так же понурившись, стал посреди подвала. Закусив губы, я силился унять дрожь в ногах. Подойдя к люку, взрослые сначала легонько, а затем все сильнее, с квохтаньем внезапно потревоженных кур, принялись трясти крышку. Но толстая дубовая крышка, совсем недавно служившая для того, чтобы со спокойным сердцем держать негра в подвале, теперь изолировала его от всего внешнего мира: от взрослых, детей, деревьев, лощины…

Всполошившиеся мужчины заглядывали в окошко, неловко сшибаясь лбами, одно лицо быстро сменяло другое. Вскоре поведение взрослых резко изменилось. Сперва они закричали, потом наступило молчание и в окошко угрожающе просунулось дуло ружья. Негр, как проворный зверь, подскочил ко мне и, крепко прижав меня к себе, заслонился таким образом от ружья. Застонав от боли, я забился в его руках и с жестокой отчетливостью понял все. Я стал пленником, заложником в руках негра. Он обернулся «врагом», а все «наши» остались по ту сторону дубовой крышки. Гнев, унижение, неуемная скорбь от сознания, что тебя предали, огнем обежали и опалили мое тело. А прежде всего был страх, – он, вспухая и завихряясь, забил мне горло и исторг из него рыдание. Пылая яростью в грубых руках негра, я заливался слезами. Негр взял меня в плен…

Дуло ружья опустилось, шум голосов усилился, затем за окошком началось совещание. Негр, по-прежнему до боли стискивая мою затекшую руку, неожиданно потащил меня за собой в недоступный для прицельной стрельбы угол и молча уселся там. Я, как в ту пору, когда мы дружили, стоял перед ним на коленях, вдыхая жаркий запах его тела. Взрослые совещались долго. Время от времени в окошко заглядывал отец, и каждый раз, как он успокаивающе кивал своему ставшему заложником сыну, я заливался слезами. Вечерние сумерки, как морской прилив, заполнили сперва подвал, а потом и всю площадь. С наступлением темноты взрослые, бросая мне ободряющие слова, стали группами расходиться. Я еще долгое время слышал за окошком шаги отца, потом как-то разом все признаки присутствия людей исчезли. Ночь наполнила подвал.

Негр отпустил мою руку и теперь глядел на меня так, словно им снова владело чувство привязанности, переполнявшее нас до сегодняшнего утра. Дрожа от гнева, я отвел взгляд. Негр, повернувшись ко мне спиной, свесил голову между колен, я по-прежнему стоял на коленях, потупившись и упрямо вздернув плечи. Я был одинок, беспомощен и заброшен, как попавший в ловушку колонок. Негр неподвижно сидел во мраке.

Я поднялся, подошел к лестнице, потрогал капкан. Холодный и твердый, он противился моим пальцам и убивал все ростки смутной надежды. Я не знал, что мне делать. Я был как зайчонок, который, не веря, что ему пришел конец, что он попал в капкан, умирает от голода, глядя на свои изувеченные лапы, схваченные железными челюстями. Меня терзала мысль, что глупо было доверять негру, видя в нем друга. Но можно ли было не доверять этому постоянно улыбающемуся черному великану? Мне и теперь трудно было представить себе, что этот время от времени скрежетавший зубами человек и прежний глупый негр – одно и то же лицо.

Я трясся в ознобе и лязгал зубами. У меня вдруг заболел живот. Схватившись руками за низ живота, я скорчился, и мною овладело страшное замешательство. Меня слабило. Сказывалось пережитое мной нервное потрясение. Но опростаться в присутствии негра было немыслимо. Стиснув зубы и чувствуя, как на лбу у меня выступает едкий пот, я вынужден был терпеть. И я, мучаясь, терпел так долго, что усилия подавить естественный позыв полностью вытеснили из моей души страх.

Однако в конце концов я махнул рукой на свою стыдливость, подошел к бочонку, на который негр усаживался под наш бурный смех, и спустил штаны. Мой оголенный зад казался мне необычайно уязвимым и беззащитным, унижение, казалось, прошло у меня по пищеводу в желудок и окрасило все в черный цвет. Встав с бочонка, я вновь забился в угол. Я был раздавлен, усмирен, вконец уничтожен. Я прижался лбом к нагретой земным теплом стенке и долго плакал, тихо шмыгая носом. Ночь тянулась нескончаемо. В лесах лаяли стаи диких собак. В воздухе посвежело. В конце концов усталость сморила меня, и я забылся сном.

Когда я проснулся, моя рука снова была крепко зажата в руке негра и совсем онемела. В подвальное окошко вместе с промозглым туманом лились голоса взрослых. Потом послышался скрип протеза писаря. Вскоре к скрипу добавились удары кувалды по крышке люка. Эти громкие тяжелые звуки отдавались в моем взбудораженном голодом желудке и болью отзывались в груди.

Неожиданно негр с криком схватил меня за плечи, оторвал от земли и, вытащив на середину подвала, поставил так, чтобы меня было видно в окошко. Было совершенно непонятно, зачем он это сделал. Меня, словно зайца, выволокли на всеобщее обозрение, и бесчисленные глаза в окошке глядели на мой позор. Будь среди этих глаз черные глаза моего брата, я бы, наверно, от стыда откусил себе язык. Но в прорезь окна за мной наблюдали только глаза взрослых.

Грохот кувалды усилился. Громко закричав, негр своими огромными ручищами схватил меня сзади за горло. Его ногти больно впились в мою нежную кожу, мне стало нечем дышать. Я судорожно забил руками и ногами, запрокинув голову, захрипел, испытывая величайшее унижение перед заглядывающими в окошко взрослыми. Отчаянно извиваясь, я силился оторваться от слившегося с моей спиной тела негра, колотил пятками по его ногам, но его волосатые толстые руки были тверды и тяжелы. Он громко кричал, перекрывая мой хрип. Лица взрослых в окошке исчезли. Наверно, подумалось мне, они уступили воле негра и побежали остановить человека, разбивавшего крышку люка. Негр умолк и ослабил свою железную хватку. Чувство любви и благодарности к взрослым переполнило мое сердце.

Но вот кувалда заколотила по крышке еще громче. Лица взрослых опять показались в окошке, негр снова закричал и стиснул мне горло. Я откинулся назад и, ловя воздух искривленным раскрытым ртом, не мог выдавить из себя ни звука. Взрослые махнули на меня рукой. Невзирая на то, что негр душит меня, они продолжают долбить крышку люка. Когда люк откроют, я уже буду задушен, как колонок, они найдут только мой окоченелый труп. Полный отчаяния и жгучей ненависти, позорно хрипя, я, в корчах, со слезами на глазах, слушал удары кувалды. В ушах у меня стоял шум, как от вращения несметного множества колес, он гулом отдавался в голове, из носу текла кровь. В этот миг крышка люка разлетелась, на лестнице замелькали грязные голые ноги, до самых пальцев поросшие грубым волосом, подвал наполнили распаленные безумием отвратительные взрослые. Крепко прижимая меня к себе, негр с громким криком опустился на колени у стены. Приклеенный спиной к его потному липкому телу, я вдруг почувствовал, что в эту минуту нас связал воедино некий жгучий, как ярость, ток. А затем я испытал стыд и враждебность сродни той, что проявляет кошка, застигнутая в момент случки. Это была враждебность к взрослым, которые неподвижной толпой стояли у прохода на лестнице, наблюдая мой позор, враждебность к негру, который сдавил мне горло своими толстыми лапами и окровавил мою нежную кожу, запустив в нее свои ногти, и, наконец, растравленная во мне многосложная враждебность ко всему на свете. Негр выл. Его вой парализовал мои барабанные перепонки. Я готов был впасть в беспамятство, всепоглощающее, как радости, изведанные мною в разгар этого лета. На своем затылке я чувствовал учащенное дыхание негра.

От толпы отделился мой отец с топориком. Его пылающие яростью глаза встретились с такими же горящими, как у собаки, глазами пленного. Ногти негра по-прежнему глубоко впивались мне в шею, я хрипел. Отец подскочил к нам. Увидев занесенный топорик, я закрыл глаза. Схватив меня за левую руку, негр прикрыл ею свою голову. Весь подвал заревел, и я услышал, как хрястнули мое запястье и череп негра. На жирно лоснящуюся черную руку, державшую меня за шею, падали густые капли крови и скатывались вниз. К нам со всех сторон бросились взрослые, я почувствовал, как хватка негра ослабла и по всему моему телу разлилась жгучая боль.

Словно затянутый в какой-то липкий мешок, я чувствовал, как приживлялись заново к моему телу воспаленные веки, саднящее горло и пылающие ладони. Я не мог прорвать эту липучую пелену, выскользнуть из нее. Как недоношенный ягненок, я был завернут в этот мешок, не дававший мне двигать пальцами. Неподвижным оставалось и мое тело. Была ночь, взрослые вокруг меня тихо о чем-то разговаривали. Потом было утро, сквозь закрытые веки я чувствовал свет. Время от времени на мой лоб ложилась тяжелая рука. Я стонал, хотел стряхнуть эту руку, но не в силах был повести головой.

Когда мне наконец удалось открыть глаза, было снова утро. Я лежал дома в своей постели. Брат и Мицукути, стоя у двери, наблюдали за мной. Полностью открыв глаза, я пошевелил губами. Брат и Мицукути с криком бросились вниз по лестнице, и вскоре появились отец и бакалейщица. Меня мутило от голода, но, когда отец поднес к моим губам кувшин с козьим молоком, я содрогнулся от подкатившего приступа тошноты, вскрикнул, сжал губы, и молоко полилось мне на горло и грудь. Все взрослые, включая отца, были мне отвратительны. Оскалившиеся взрослые, бросившиеся ко мне с занесенными топорами, – в этом было что-то недоступное пониманию, чудовищное, тошнотворное. Я продолжал кричать до тех пор, пока отец и бакалейщица не вышли из комнаты.

Немного погодя брат тихо прикоснулся ко мне своей нежной рукой. Лежа с закрытыми глазами, я молча слушал его тихий голос. Он вместе с другими детьми тоже собирал хворост для костра, на котором должны были сжечь труп негра, но писарь пришел с распоряжением приостановить кремацию. Чтобы замедлить разложение, труп положили в заброшенной шахте и огородили ее забором от диких собак.

Он уже думал, что я умер, вновь и вновь благоговейно повторял брат. Думал так потому, что я целых два дня пролежал в беспамятстве и ничего не ел. Чувствуя на своем плече руку брата, я погрузился в глубокий сон, непреодолимо манящий, как смерть. Проснувшись во второй половине дня, я попытался перевязать размозженное запястье. Я долго лежал неподвижно с открытыми глазами, разглядывая мою покоившуюся на груди руку, до того распухшую, что она казалась мне чужой. В комнате никого не было. Из окна несло отвратительным смрадом. Мне было понятно, что скрывалось за этим зловонием, но я не испытывал ни малейшей печали.

Когда в комнате стемнело и посвежело, я сел в постели, после долгого колебания связал вместе концы повязки, накинул получившуюся лямку на шею и, опершись здоровой рукой о раму открытого окна, обвел взглядом деревню. Дома вдоль мостовой, деревенская площадь и вся лощина тонули в зловонии, бурно извергаемом огромным трупом негра, в беззвучном крике его мертвого тела, словно в кошмарном сне вспухшего до неимоверных размеров и поглотив-шего все вокруг. Смеркалось. В оранжево-сером небе, низко нависшем над лощиной и давящем на нее со всех сторон, было что-то трогающее до слез.

Время от времени в лощину, выпятив грудь, молча и торопливо спускались взрослые. Чувствуя, что их вид вызывает во мне страх и тошноту, я отстранился от окна. За то время, пока я лежал больной, взрослые превратились для меня в каких-то чудовищ. Я ощущал такую тяжесть и бессилие, будто все мое тело до последней клеточки было набито мокрым песком.

Меня бил озноб. Сжав пересохшие губы, я наблюдал, как камни мостовой, окутавшись разреженной золотистой тенью, сперва как бы слегка разбухают, затем, слившись в одно целое, одеваются в пурпур и, наконец, тают в тусклом фиолетовом мерцании. Едкие соленые слезы время от времени увлажняли и жгли мои потрескавшиеся губы. Со стороны заднего входа в склад, прорываясь сквозь тяжелый трупный запах, доносились оживленные крики детей. Стараясь твердо ставить дрожащие, как после долгой болезни, ноги, я спустился по темной лестнице и, выйдя на улицу, по безлюдной мостовой пошел на крики детей.

Дети шумели, собравшись на поросшем густой травой крутом берегу речушки, вокруг них с лаем бегали собаки. С покрытого кустарником дна лощины доносились звуки ударов по вбиваемым в землю кольям взрослые продолжали сооружать крепкую изгородь у входа в шахту, где лежал труп негра. Они делали свое дело молча, дети же, как сумасшедшие, с громкими криками носились по косогору.

Прислонившись к старой павлонии, я следил за игрой детей. Используя как салазки хвостовое оперение сбитого самолета, они скатывались вниз по склону. На этих остроугольных, необыкновенно проворных салазках они неслись под горку с визгом звериных детенышей. Если санкам грозило столкновение с торчащими там и сям черными камнями, дети, тормозя ногами, меняли курс. Когда какой-нибудь мальчишка взбирался с санками вверх по косогору, трава, примятая при спуске его доблестного предшественника, медленно распрямлялась, и ранее проложенный след терялся, до того легки были и санки, и ездоки. Чтобы не попасть под санки, дети проявляли необыкновенное проворство и разлетались в стороны, как искры горючего порошка из-под руки заклинателя.

От гурьбы детей отделился Мицукути с зажатой между зубами травинкой и бегом поднялся ко мне. Привалившись к напоминавшему оленью ногу стволу остролистного дуба, он заглянул мне в лицо. Отвернувшись от него, я сделал вид, будто с увлечением слежу за ребятами. Пристально, с живым интересом разглядывая мою висящую на перевязи руку, Мицукути шумно потянул носом воздух.

– Ух, как воняет! – сказал он. – Твоя раздробленная рука страшно воняет! Я перехватил его полный задиристого блеска взгляд и, несмотря на то, что он тотчас же с воинственным видом широко расставил ноги, готовый кинуться в драку, чуть не вцепился ему в глотку, но почему-то сдержался.

– Это не мой запах, – ответил я бессильным, сиплым голосом. – Это запах негра.

Мицукути недоумевающе уставился на меня. Закусив губу, я опустил глаза и смотрел, как колеблются мелкие травинки вокруг его босых лодыжек. Презрительно пожав плечами, он энергично сплюнул и побежал обратно к ребятам на косогор.

Меня, словно откровение, осенила мысль, что я уже не маленький. Кровавые драки с Мицукути, охота на птиц лунными ночами, катанье на санках, детеныши диких собак – все это было ребячьими забавами. Теперь подобного рода связь с миром для меня полностью оборвалась.

Чувствуя смертельную усталость и дрожа в ознобе, я сел на землю, еще хранившую дневное тепло. Здесь, у самой земли, высоко поднявшаяся летняя трава скрывала от меня молчаливую работу взрослых на дне лощины, зато катавшиеся на санках дети выросли и зачернели густой толпой. Затем на этих юных фавнов, мечущихся, словно их застигло наводнение, постепенно опустилась ночная тьма.

– Ну как, лягушонок, оклемался?

Сзади мне на голову легла сухая горячая ладонь, но я не обернулся, не выказал ни малейшего намерения встать. Продолжая сидеть лицом к играющим на косогоре детям, я лишь краем глаза взглянул на черный протез писаря, твердо упершийся в землю рядом с моей ногой. Даже писарь и тот одним своим приходом вызвал у меня приступ тошноты.

– Что же ты не катаешься на санках, лягушонок? – спросил писарь. – Я-то полагал, это ты придумал.

Я упорно молчал. Писарь, скрипя протезом, уселся, достал подаренную негром трубку и набил ее своим табаком. В нос ударил острый, разжигающий неясное чувство запах – запах опаляющего лес полевого пожара. Легкая голубая дымка окутала нас.

– Война – ужасная вещь. Она калечит даже детей, – сказал писарь.

Глубоко втягивая в легкие воздух, я молчал. Войне, долгой кровопролитной войне суждено было продолжаться. Война – половодье, смывающее в далеких странах стада овец с пастбищ и дерн с подстриженных газонов, – не должна была прийти в нашу деревню. И все же она пришла и размозжила мне руку, отец, взмахнув топориком, обагрился ее кровью. Наше селение внезапно оказалось ввергнутым в войну, и я был затерт в ее толчее.

– Похоже, теперь конец уже близок, – серьезно сказал писарь, как если бы он разговаривал со своим сверстником. – Связь с военными в большом городе хотя и есть, но там сейчас такая неразбериха, что ничего толком не добьешься.

Что делать – неизвестно.

Со дна лощины продолжали доноситься удары молотов. Запах мертвого иностранного летчика, казалось, лип к невидимым в темноте, густо переплетающимся ветвям деревьев.

– Никак не уймутся, – сказал писарь, прислушиваясь к ударам молотов. – Это твой отец с людьми. Тоже не знают, что делать, вот и возятся там с кольями.

Мы молча слушали тяжелые удары, прошивавшие паузы в крике и смехе детей. Вскоре писарь привычными движениями начал отстегивать протез. Я наблюдал за ним.

– Эй! – крикнул писарь детям, – подвезите-ка сюда санки!

Дети, шумно переговариваясь, поднялись к нам с санками. Когда писарь, отталкиваясь от земли здоровой ногой, пробился на санках сквозь толпу детей и покатился вниз, я взял его протез и побежал с ним под гору. Протез был необычайно тяжелый, и я с трудом удерживал его в руке.

На густую траву уже начала падать роса, мои босые ноги намокли, от налипавших на них сухих травинок по телу пробегали мурашки, Внизу под косогором я остановился и замер в ожидании. Была уже ночь. Лишь голоса детей наверху косогора сотрясали ее темную, почти непрозрачную пелену. Крики и смех стали громче, потом раздался странный звук, как будто косой полоснули по траве; мимо меня, рассекая вязкий воздух, должны были пронестись санки, но они не проносились. Мне послышался глухой удар, но я, не меняя положения, продолжал всматриваться в темноту. На мгновение наступила тишина, потом мимо меня, кувыркаясь, пролетели санки – на них никого не было. Отбросив протез, я побежал вверх по косогору.

На торчащем из травы темном и мокром от росы большом камне, бессильно разбросав руки, лежал на спине писарь. Его лицо улыбалось. Я наклонился. Из носа и ушей писаря обильно текла кровь. Гомон приближавшихся из темноты ребят ширился и рос, противясь дувшему из лощины ветру.

Не желая быть среди детей, я оставил мертвого писаря и поднялся по косогору. Подобно жителям города, я скоро привык к внезапным смертям и к виду смерти, то горестной, то улыбающейся. Тело писаря, очевидно, сожгут на костре из хвороста, собранного для сожжения негра. Влажными от слез глазами взглянув на низкое, оцепеневшее в белесоватом мраке небо, я отправился вниз на поиски брата.

1958

Yoko Shimada.

«Вода и Драгоценности»

На кровати Дзиро Тооямы теперь спит Ёко. Комната, по японскому счету, около шести дзё, и, кроме кровати, вся мебель в ней встроенная. И гардероб, и книжные полки, и даже стол – все спрятано в стенах за раздвижными дверцами. Когда они закрыты, в комнате остается только односпальная кровать. Обои бледно-голубые, в мелких ярко-зеленых папоротниках; двери благородного ровного синего тона. Занавески на окнах голубовато-зеленые, и когда ранним утром сквозь них пробивается слабый свет, воздух в комнате голубеет, и кажется, будто ты на дне морском.

Ёко безмятежно спала. Ее ночная рубашка горела посреди голубой комнаты ярким красным пятном. Девушка лежала, раскинув смуглые худощавые руки; одна была брошена на простыни, другая закинута за голову и по локоть скрыта распущенными волосами. Невыбритые подмышки (одеваться по-летнему еще не пришла пора) густо чернели, забавно контрастируя с рыжими обесцвеченными волосами.

Да и вся она, спящая, была так забавна. Ёко всегда рассуждала как взрослая, говорила на равных с Масаё, своей теткой, которая старше ее раза в три, но сейчас, во сне, с беспомощно приоткрытым ртом, она выглядела совсем еще девочкой. И груди у нее кажутся зрелыми только в лифчике, а так едва заметны и даже под красной ночной рубашкой не слишком обольстительны.

«– Да, совсем еще ребенок», – беззвучно прошептала Масаё и тихонько закрыла дверь. Очутившись в собственной вдвое большей комнате, она расположилась на диване у стены, за которой была комната Ёко. В своем темно-пурпурном халате, который так шел к фиолетовым прядям в ее седых волосах, она была очень хороша. Часы на столике возле дивана показывали, что до прихода горничной оставалось немногим более часа.

Проснувшись и стремительно вскочив с постели, умывшись и причесавшись, словом, покончив с утренним туалетом, Масаё непременно ложилась на диван и проводила на нем этот оставшийся час с небольшим. Отсюда она любовалась расставленными напротив зелеными аквариумами. В противоположность спальне Ёко, комната Масаё была плотно заставлена всевозможной мебелью и украшениями. Прежде всего здесь бросалась в глаза роскошная двуспальная кровать в стиле тех, что стояли в опочивальнях знатных дам времен Людовиков, с мохнатым лиловым покрывалом, расшитым ослепительными перламутровыми блестками. На темно-фиолетовом диване пестрели разноцветные подушки. Потолок был украшен решетчатой лепкой и расписан цветами, с него свисала люстра, скучновато-белесая при выключенном свете. Прямо под ней лежал круглый бежевый ковер, а возле кухни – еще один, толстый, с персидским орнаментом. В эпоху Мэйдзи так, пожалуй, могло выглядеть гнездышко содержанки иностранца где-нибудь в Иокогаме. Нарочито заморская обстановка создавала какую-то гнетущую атмосферу: казалось, будто это она распоряжается своей хозяйкой, не позволяя ей повышать голос.

Под стать началу лета в этой комнате был только утренний воздух, льющийся с балкона, и аквариумы с тропическими рыбками – предмет созерцания Масаё. Эти стеклянные сосуды с каркасами из нержавеющей стали были изготовлены по ее особому заказу: все шесть были одного и того же размера и стояли в ряд, словно в океанариуме. При них имелись и кислородные баллоны, и термостаты; раз в неделю приходил «наставник», который проверял состояние рыбок. Сама Масаё только кормила их. Но этого было довольно, чтобы прагматичные рыбки привязались к ней. Они подплывали к толстому стеклу и разевали рты, как будто здоровались с хозяйкой.

– Доброе утро, Дзиро-тян, – ответила Масаё од-ной из рыбок, постучав кончиком указательного пальца по стеклу. Рыбка, вяло прикрывая и снова открывая глаза, присосалась губами к стеклу и не уплывала. Рядом с ней то же самое проделывали еще несколько маленьких рыбок.

– Что случилось, Дзиро-тян? Отчего ты такой невеселый?

У тощеньких гуппи непропорционально большие, вылупленные черные глаза. В точности, как у Дзиро Тооямы. Наверное, в память о нем Масаё и начала разводить тропических рыбок. Новичкам полагается начинать с разведения гуппи, но Масаё быстро освоила это искусство и поспешила завести рыбок более высокого класса, от морских ангелов до неоновой тетры. Гуппи же все это время размножались с чудовищной быстротой. Иногда их получал в подарок «наставник», так что обеспечить некоторый отток удавалось, но еще и теперь десятка два рыбешек сновали в воде туда и сюда. Как и положено при столь миниатюрных размерах, они не знали покоя.

– А ведь и правда – Дзиро-тян! Точнее не скажешь, – как-то раз восхищенно заметила Ёко. Очевидно, ей показалось подходящим само звучание этого имени: ей и в голову не могло прийти, что гуппи получили его в честь Дзиро Тооямы, того молодого человека, который еще год назад жил с ее тетей.

Ластившиеся к пальцу Масаё гуппи вдруг отлипли от стекла и уплыли прочь, мелко подрагивая хвостиками: их распугал самец-петушок. Красновато-коричневый, весь в изумрудных пятнышках, петушок становится еще краснее и красивее, когда его охватывает любовная горячка. Изящный профиль рыбки портили только налитые страстью глаза – совсем как у первого мужа Масаё.

Его звали Тодзо Синоки. Он был владельцем старинной антикварной лавки, но лучше всего разбирался в драгоценностях и бойко ими торговал. Знал он толк и в чайной посуде, располагал тысячелетним танским фарфором, и его не раз приглашали на чайные церемонии к принцам крови и другим титулованным особам, однако, увлекшись новомодными веяниями двадцатых годов, он заставлял свою девочку-жену одеваться по-европейски и охотно знакомил ее с иностранцами. Жили они в доме европейского типа с подчеркнуто иностранной обстановкой. Это было не по душе Масаё, но Тодзо всецело подчинил ее себе, и она не смела противиться.

В один прекрасный день с ним случился удар, и он шесть лет пролежал наполовину парализованным. Все это время Масаё заменяла его в лавке и вела дела. Правда, в антикварной керамике и фарфоре она при всем старании так и не научилась разбираться как следует. Зато оказалась тонким знатоком драгоценностей и, пожалуй, превзошла в этой области своего мужа. С болезнью владельца дело не пошатнулось только потому, что Масаё превратила антикварный магазин в ювелирный. Масаё была хороша собой, и то, что она, такая молодая, с головою ушла в скупку и продажу драгоценностей, только привлекало к ней внимание. На нее смотрели по-разному: одни сочувствовали жене старого, прикованного к постели человека, другие восхищались ее супружеской верностью, были и ловеласы, тайком искавшие ее расположения, – но Масаё жила только делом и ни на что не отвлекалась.

Масаё отнюдь не была образцом добродетели (о чем, правда, никто не догадывался), однако при жизни мужа она ему не изменяла. Но дело было в том, что до женитьбы у Тодзо было много связей с девицами сомнительной репутации, и кое-кому из них он даже сделал ребенка. И вот когда Тодзо слег, к ним внезапно зачастили неизвестные ей родственники. Они явно охотились за наследством Тодзо и неусыпно следили: не оступится ли молодая жена. До самой смерти Тодзо она ни разу не оступилась – но, вероятно, лишь потому, что жила под этим надзором. Во всяком случае, оставшись вдовой в тридцать лет, Масаё тут же сделала две вещи: перевела магазин на свое имя и пустилась во все тяжкие.

Начало было положено блестящим романом с только что вернувшимся из-за границы элегантным Дансаку Мориситой.

Масаё вспоминала Мориситу, когда, увлекшись рыбками, купила жемчужных гурами. Голубоватые, все в сверкающих белых пятнах, они были украшены черной линией, тянувшейся от губ до хвоста и пересекавшей глазные яблоки. А под жабрами у них были тонкие оранжевые усики. Точь-в-точь как под носом у франта Мориситы. Миниатюрные, изящные, они тем не менее спаривались мощно и с отнюдь не рыбьей чувственностью. Когда самец возбуждался, у него вздымался спинной плавник, грудь окрашивалась в яркий оранжевый цвет, он начинал то и дело всплывать на поверхность, чтобы глотнуть побольше воздуха, и вода покрывалась пеной. Жемчужные гурами относятся к макроподам, и у них есть лабиринт – вспомогательный орган дыхания, поэтому они могут дышать воздухом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю