Текст книги "Как бы нам расстаться "
Автор книги: Кэрен Бришо
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)
– В следующий раз, – сказала бабушка, – выбирай мужчину, у которого хребет потверже. Или сама такого воспитай.
Я потрясенно уставилась на нее.
Бабушка – мамина мама – страдала от болезни Альцгеймера. Мы не знали, что это так, до тех пор, пока мне не исполнилось десять лет. До этого мама считала, что бабушка нарочно все забывает, чтобы разрушить ее, мамину, жизнь. В то время все хотели разрушить мамину жизнь. От продовольственного магазина, где кончилось печенье, до почтового отделения, нарочно приносившего письма, адресованные папе, на Мейпл-вуд-драйв вместо Мейпл-стрит...
Всегда все сводилось к папе.
Десять лет – это в промежутке между тем возрастом, когда мама прочла мне лекцию о сексе, и временем, когда я пошла на свое первое свидание с Неряхой Джефом. В эти несколько коротких лет я была ничем, фикцией. Слишком маленькой, чтобы попасть в действительно трудное положение. И слишком большой, чтобы за мной постоянно присматривать. И каждую неделю воскресным вечером мы с мамой отправлялись к бабушке.
«Бабушкин дом» на самом деле был квартирой в корпусе для людей, нуждающихся в уходе, находившемся на южной окраине города. «Домашний уют» там мог бы составить конкуренцию разве что уюту тюремных камер. Бабушка не всегда жила там. У меня сохранились смутные воспоминания о маленьком домике, окруженном деревьями и пропахшем старыми тканями и мылом для деревянных кухонных столов. И менее смутные – о флакончиках из голубого, зеленого, желтого и красного стекла, стоявших на подоконнике. Мне нравилось, как они играли разными цветами, когда в окно заглядывало солнце. Возможно, эти воспоминания остались от бабушкиного дома, но у меня не хватало смелости спросить маму, похоже это на что-то реальное или это воспоминания о сне.
Я никогда не видела этих ярких разноцветных флакончиков в бабушкиной квартире. А пахло в ней рвотой и освежителем воздуха для туалетов с запахом убойной силы. Таким, какие стоят в сортирах придорожных забегаловок для шоферов-дальнобойщиков...
– Привет, мам, – всегда говорила мама и целовала бабушку в щеку.
А бабушка не отрывала глаз от телевизора.
Я дергала маму за руку:
– Можно мне пойти поиграть в комнату отдыха?
В комнате отдыха был бильярд. Мне нравилось катать шарики вперед-назад, закидывать их в сеточки. А однажды я попробовала даже играть кием. Но он содрал кусок дерна с зеленого поля стола. Испугавшись, что меня накажут (или еще хуже – запретят появляться в комнате отдыха), я оставила кий на столе и побежала обратно в квартирку бабушки. Но никто так и не обнаружил содранный кусочек сукна. И я больше не боялась катать шары, но кием при этом никогда не пользовалась.
– Скажи бабушке «здравствуй», – произнесла мама вместо того, чтобы ответить на мой вопрос.
– Привет, бабушка.
Бабушка посмотрела на меня и сказала:
– Мать у тебя слабая, а отец трус. Жаль мне тебя, девочка! – Потом она улыбнулась: – Как ты, малышка?
Все это напоминало разговор не с родным человеком, а скорее с медиумом на спиритическом сеансе. Правды ровно столько, чтобы было во что поверить.
– Отлично, – ответила я.
– В следующий раз, – сказала бабушка, – выбирай человека, у которого хребет потверже. Или сама воспитай.
Я удивленно уставилась на нее.
– Нет, не ты, – продолжала она, выгнув шею, чтобы посмотреть на меня. Потом она взглянула на маму: – Ты мне что-нибудь принесла?
В машине на обратном пути я спросила маму, что имела в виду бабушка, когда говорила о «хребте потверже».
Но мама мне не ответила.
Не сводя глаз со стула, опустевшего после ухода отца, я вспомнила, что сказала тогда бабушка, и подумала, об отце ли она говорила.
– Отец боится больниц? – спрашиваю я маму.
Она ведет себя так, как будто не слышит меня. Так, будто этот линолеум – самый замечательный линолеум, который она когда-либо видела. Я уже собираюсь повторить свой вопрос, но между нами садится та сестра, благодаря которой в самый напряженный момент отец остался цел и невредим.
– Мэгги, – говорит эта сестра, – я не видела тебя целую вечность. Как живешь?
«Даже не знаю, что и сказать. Вот, мы тут сидим, а врачи делают на нас ставки в тотализаторе». Я слышу, как мои зубы щелкают, когда я прикусываю себе язык, чтобы не дать этим словам выскочить изо рта, работающего в ускоренном режиме.
Но вообще-то сестра не за этим пришла.
Мама переносит свое внимание с линолеума на сестру. Она не двигается, как бы силясь узнать это нагловатое лицо под белой шапочкой.
– Прямо как в старые времена, да? – говорит сестра, похлопывая маму по колену. – С ней все будет в порядке. Все обошлось.
И, несмотря на то, что я пребываю в искривленном временном поле, я все же успеваю заметить нехороший блеск в голубых глазах этой сестры.
Прямо как в старые времена, да?
– Уичита, – говорит мне мама, все еще глядя в поблескивающие глаза медсестры. – Сходи позвони Дилену.
Глава 17
Дилен.
Время ускоряется, потом замедляется, оставляя у меня ощущение тошноты.
Как же я могла забыть о Дилене?
Я почти дохожу до таксофона, когда вспоминаю, что не знаю номера Дилена и даже его фамилии. Я поворачиваю назад. Сестра уже ушла, а мама плачет.
Я видела, как мама плачет – по любому более или менее подходящему поводу.
Обычно в этих случаях я старалась выйти из комнаты. Я не люблю, когда люди манипулируют другими.
– Ты меня не любишь, – сказала однажды мама, когда все мы сидели за ужином.
– Бога ради, Мэгги! – ответил отец. – Я ведь только попросил пюре.
Две слезы покатились по маминым щекам. Я прекратила жевать свою морковную палочку и следила, как эти две слезы соревнуются между собой, которая быстрее добежит до подбородка. Две мокрые скаковые лошади, галопом несущиеся к финишной черте.
Момент был напряженный. Слезы подбежали к самому краю маминого подбородка, соединились там, повисли и упали. Их место заняли другие. И все это в тишине. В мертвой тишине.
Отец шлепнул себе на тарелку ложку картофельного пюре. Одну полную ложку, вторую, третью... До тех пор, пока влажная кучка не стала свешиваться через край тарелки.
– Послушай, – сказал он, делая все возможное, чтобы его слова прозвучали, как шутка. – Я ведь ем твое пюре. Значит, я тебя люблю. Ну, все? Перестань плакать.
Но капли на маминых щеках все продолжали обгонять друг друга.
Отец бросил свою ложку:
– Ну что такое? Что я на этот раз сделал не так?
– Ты меня не любишь. Если бы ты любил меня, ты был бы счастлив.
– Я счастлив! – он буквально выплюнул эти слова.
Морковная палочка было горькой и сухой. Я не могла проглотить кусок, поэтому наклонилась и выплюнула его в салфетку.
– У нас ведь ребенок, – сказала мама. – Ты должен быть счастлив.
– Я счастлив, – сказал отец, глубоко вздыхая. – Ну когда же ты перестанешь реветь?
Но мамины слезы уже прекратили свой бег. Она победила.
Мама плачет. И я не знаю, что мне делать с этими слезами.
В этот раз они льются из-за реального горя.
Садясь, я не сразу решаюсь, но потом делаю попытку и обнимаю ее за плечи.
Она сбрасывает мою руку.
– Уходи.
Я убираю руку.
– Да уходи же!
Несмотря на это, я говорю, очень мягко:
– Мне нужен номер Дилена. Иначе я не смогу ему позвонить. Мне нужен номер его телефона. Или хотя бы его фамилия.
– Томас, – отвечает она, все еще не глядя на меня. – А его отца зовут Ричард... или Рик, или что-то в этом роде.
Я отправляюсь было обратно к телефону, но...
– Мам, – спрашиваю я, стоя перед ней, – он Дилен Томас? Ты уверена?
Она зло смотрит на меня красными глазами:
– Что ты имеешь в виду?
– Его отец – тот поэт?
Некоторое замешательство.
– Какой «тот»?
– Нет, ладно, ничего, – говорю я.
– Сегодня суббота. Дилен где-то убирает снег. Наверное, в восточной части города. Вы новый или старый клиент?
– Снег? – спрашиваю я.
– Его навалило с фут. Разве вы не видели?
– Я... сестра... Джины... его девушки, – говорю я. – У Джины... Она в больнице. – Я не уверена, что родители Дилена знают о Джине. И о ее беременности. Разговаривая, я про себя отмечаю, что трясогузка перехитрила койота[13]. Вопит ребенок. Женщина, с которой я беседую – по голосу она слишком молода, чтобы быть матерью Дилена, – что-то говорит ребенку. Потом мне: – Джина заболела?
– М-м-м, да.
– А ребенок? С ребенком все в порядке?
– А вы знаете о ребенке? – спрашиваю я.
– Конечно, я знаю о ребенке. Это же будет мой первый внук. Почему же я не должна о нем знать?
Значит, не такая уж она молодая.
И ничего общего с моей матерью.
– У Джины выкидыш, – говорю я, стараясь, чтобы голос звучал помягче, пусть даже слова довольно жесткие.
– Благодатная Мария, матерь Божия, – говорит мать Дилена. – Мы сейчас же приедем.
– Как так получилось, что у меня нет ни теть, ни дядь? – спросила я маму как-то вечером, помогая ей пересаживать рассаду петуний из плоских лотков в ящики на окнах, выходящих на улицу. Может быть, это произошло после одного из наших еженедельных визитов к бабушке... Кажется, это было весенним днем, как раз в тот период, когда мне было между девятью и двенадцатью (Джина тогда еще не родилась). В те самые неопределенные годы...
– Это потому, что у бабушки не было других детей, – сказала мама, садовым совком делая в земле дырки.
– А у папы тоже нет братьев и сестер?
– Нет.
Я ткнула в ямку петуниевую затычку.
– Не так, – сказала мама. – Криво. Посади ее, чтобы она была прямой и высокой, так, чтобы она видела солнце.
Я пересадила петунию.
– Я бы хотела, чтобы у нас была большая семья, – сказала я. – Такая, как у Джоны. У него есть братья и сестра, и тети, и дяди, и двоюродные братья и сестры...
Мама воткнула совок в грязь.
– Почему бы тебе не пойти заняться чем-нибудь еще и не надоедать мне тут?
Всю дорогу к дому Джоны я бежала. И ветер высушивал слезы, которые, наверное, наперегонки катились по моим щекам.
– Уичита?
Вначале мне кажется, что я слышу голос Джоны, но когда я оборачиваюсь, оказывается, что это Дилен. На нем куртка и джинсы, и его запорошил снег. Его грудь тяжело вздымается, и я понимаю, что снег он чистил действительно где-то на окраине.
– С ней все в порядке? – спрашивает он, хватая ртом воздух.
Я киваю.
– Сейчас все нормально. Мама там, с ней.
– А ребенок?
Я пытаюсь придумать, что сказать, но в голове у меня болезненная пустота. Мать ему не сказала? Потом я вижу, что сказала. Просто он хочет, чтобы это оказалось ошибкой.
– О Боже! – Он садится. Капли тающего снега и слезы падают на пол.
Я сажусь рядом с ним, нахожу его холодную руку без перчатки... Не знаю, стоит ли мне к нему прикасаться...
Он обхватывает меня руками и, всхлипывая, утыкается носом мне в грудь.
– С ней все хорошо, – говорит он. – Я так боялся... Я думал, что, может быть...
– С ней все в порядке, – говорю я ему в намокшие от снега волосы, чувствуя запах льда, страха и печали.
– Дилен, дорогой! – Маленькая женщина, на вид не старше меня, садится по другую сторону от него. Она быстро улыбается мне, потом вновь сосредотачивается на Дилене.
Поверх головы Дилена и плеча незнакомки – видимо, его матери – я вижу толпу людей, отдаленно напоминающих мальчика, которого я обнимаю. Взрослые, дети, бабушка, даже две. Один за другим, они все обнимают Дилена или – если не могут обхватить его целиком – протягивают руку, чтобы похлопать его по спине или колену.
– А как Джина? – спрашивает меня мать Дилена. – Можно нам ее увидеть?
Я знаю, что маме это очень не понравится – даже больше, чем та нахальная сестра с недобрыми глазами, которая у двери палаты Джины машет руками, чтобы они не входили, но понапрасну: я впускаю их всех.
Они же семья Джины.
Даже если она сама об этом еще не знает.
– Я хочу, чтобы у нас была большая семья, – сказала я Джоне, оставив маму сажать петунии в одиночестве и пробежав всю дорогу до его дома.
– Нет, не хочешь, – ответил он.
Он соскребал грязь с земли у корней дуба. Дерево росло на холмике, возникшем, когда прокладывали подъездной путь к дому Лиакосов. На срезе в темной земле его корни образовали целую сеть извилистых горных дорог, по которой ездили наши игрушечные машинки, пластмассовые джипы и грузовики. Мы одолжили – ну хорошо, стащили – из ящика с серебром матери Джоны старую ложку, и я использовала ее, чтобы посыпать эти дороги тонкой струйкой песка из пожарного ящика. А Джона расчищал путь своим перочинным ножиком.
– Нет, хочу, – возразила я. – Мне бы хотелось жить в большой семье. Даже больше твоей. У тебя ведь только Зик, Кэро и Крейг...
– Конечно... И ты хочешь донашивать чужую одежду, хочешь, чтобы на день рождения тебе не дарили велосипеды и все такое, хочешь утром по субботам драться из-за того, что смотреть по телевизору...
Я подумала над этим.
– Мне не пришлось бы донашивать чужую одежду. Я же старшая.
– Фу ты ну ты, ножки гнуты. Подсыпь сюда песка, – он показал на отвесный склон.
Я насыпала песок и потом разровняла его пальцем.
– Прямо как настоящая дорога. Особенно если скосить глаза.
Мы отступили назад и скосили глаза.
– Ладно, – сказала я. – Мне не нужны братья и сестры. Но все же мне хотелось бы иметь много двоюродных братьев и сестер, теть и дядь, которые бы дарили мне подарки на Рождество. А то Рождество празднуем только мы с мамой и папой.
Джонз раскапывал грязь над следующим корнем.
– Ты понимаешь? – спросила я его. – Тогда по субботам я смотрела бы то, что мне хочется. Да и вообще почти всегда. Ну, кроме Рождества.
Он все продолжал рыть.
– Ну что?
Он отбросил ножик и побежал в дом.
Я подняла нож и счистила с него грязь. Это была любимая вещь Джоны, и он огорчился бы, если бы нож испортился или потерялся. Я пошла за ним в дом. Джона сидел в большом кресле перед телевизором и смотрел какое-то детское шоу.
– Ты уронил ножик, – сказала я.
– Уйди и оставь меня одного.
Прижатая толпой родственников к стене рядом с туалетом в палате Джины, мама зашептала, обращаясь ко мне:
– Кто эти люди? Джина еще слаба. Врач сказал...
– Эти люди ее семья, и они любят друг друга, – ответила я, воплощенный сарказм и язвительное раздражение. Но уже в следующий момент я об этом пожалела, потому что увидела, как на ее лице появилось горестное и обиженное выражение. – Это родственники Дилена.
Она какое-то мгновение раздумывает над смыслом моих слов, а потом вновь шепчет:
– А они знают? Ну, о... – И она неопределенным взмахом руки показывает куда-то в направлении кровати.
Мне требуется секунда или две, чтобы понять: она имеет в виду ребенка. Мама все еще – несмотря на то, что персонал отделения «скорой помощи» только что закончил переливать кровь, чтобы спасти ее дочь и привести ее в чувство, – не в состоянии произнести «ребенок». Как будто само это слово, не освященное обрядом бракосочетания, неприлично.
– Они знают, – отвечаю я. Потом, еще сильнее усугубляя ситуацию, добавляю: – И раньше знали.
Она становится такой же красной, как тот кардинал, которого поймала Люси. Пыхтит так, что вот-вот выскочит из своих красных перьев.
– Она сказала им и не сказала мне? Своей матери?
Одна из бабушек слышит громкий голос мамы и, оборачиваясь к нам, улыбается. Наверное, она не поняла того, что говорила мама, просто услышала голоса и заметила, что и мы здесь. Она делает маме знак рукой. Что-то вроде «присоединяйтесь к нам».
– Может быть, Джине не хватало любви, а не твоих лекций, – отвечаю я матери, улыбаясь этой бабушке.
Это последнее я добавляю, просто чтобы побольнее уколоть маму. Я устала, я раздражена, мне хочется обратно в Чикаго.
Если мама и проиграла, какое мне до этого дело?
После того как Джонз сказал, чтобы я ушла, я побежала к разлому. Разлом – это две каменные глыбы, выдавленные из земли корнями деревьев и вымытые водой. Мы обнаружили его, исследуя холм на дальней окраине города. Если вам нравилось чувство опасности, можно было заползти в темное, покрытое землей пространство, оставленное этими камнями, так рвавшимися к солнечному свету, позади себя. Обычно я этого не делала. Мысль о том, что я могу быть похоронена под несколькими тоннами известняка, меня совсем не привлекала. Прежде я забиралась туда только один раз. Чтобы доказать Джонзу, что я не сопля и не мокрая курица. Но сегодня я была никому не нужна. Они только обрадуются, если меня навеки поглотит земля.
Приподнимаясь и ложась на живот, я проползла в щель. Весна была сухой. Это было очень кстати, иначе мне пришлось бы сидеть в воде. Там было достаточно места, чтобы сесть, подтянув колени к груди, а если прижать к коленям подбородок, то можно было смотреть в отверстие, через которое я только что проползла. В раме, образованной этими камнями, вдалеке, вниз по холму, были видны трава и вершины деревьев, колеблемые весенним ветром.
Никому я не нужна.
У меня нет семьи.
Есть только люди, которые хотят, чтобы я умерла и оставила их в покое.
В самый разгар моего горестного самоедства я услышала, как снаружи кто-то царапается. Потом в раме из глыб появился силуэт Джоны.
Мы смотрели друг на друга. Лица его мне было не видно, потому что он стоял спиной к заходящему солнцу. Наверное, из-за тени внутри и он меня толком не видел. Но мы смотрели друг на друга. И, хотя я и не видела его лица, я запомнила, как он выглядел. Как будто я на самом деле его видела.
– Прости, Чита.
Я крепко зажмурила глаза. Эта его просьба о прощении не помогла. Было так же больно, как и тогда, когда он сказал, чтобы я ушла. Отец всегда говорил, что он жалеет о том, что произошло, но на самом деле никогда так не думал. Ему просто хотелось, чтобы все улыбнулись, а он смог пойти посмотреть баскетбол и не чувствовать себя виноватым. Может быть, Джоне тоже просто хочется смотреть телевизор и не чувствовать себя виноватым?
– Я совсем не хочу, чтобы ты оттуда выходила, – сказал Джонз.
Я все не открывала глаз.
– Ты хочешь выйти? Или я могу залезть к тебе, если хочешь.
Может, мне и хотелось, чтобы земля навеки поглотила меня, но мне не принесло бы никакого морального удовлетворения, если бы мы умерли вместе с Джоной.
Я вылезла наружу.
Мы сели на один из камней, который скатился с земляной кучи, выдавленной вверх корнями дерева, как раз рядом со входом в пещерку. На нем было что-то вроде сиденья. Предплечье Джоны прижалось к моему. Я была вся покрыта старыми листьями, обломками веток, грязью и пометом каких-то зверей. А по Джоне тек пот.
Он открыл кулак, и я увидела, что в нем перочинный ножик. Он вытащил блестящую спиральку штопора и вонзил ее острый конец себе в большой палец. Показалась капелька крови. Потом он протянул руку и взял меня за кисть.
Не помню, испугалась я или нет. Не помню даже, было ли больно, когда он проткнул мне большой палец этим штопором. Но ладонь его была теплой, и маленькие шарики земли и щепочки перекатывались между его кожей и моей.
Когда появилась капля моей крови, он прижал наши большие пальцы друг к другу.
– Вот мы и семья, – сказал Джонз. – И никто нам больше не нужен.
Я вымотана, раздражена и хочу уехать обратно в Чикаго.
Если мама и проиграла, то при чем тут я?
Я сказала своей семье, что она (вернее, он) мне больше не нужна.
Я выбираюсь из больничной палаты, иду по залу и выхожу из двери. Снегопад прекратился. Судя по тому, как выглядят улицы, снег перестал еще до того, как я нашла Джину на кухне. Я просто не заметила белые сугробы высотой в фут у дверей отделения «скорой помощи».
Путь в дом на Мейпл-стрит неблизок, особенно если идешь пешком. На ботинках у меня появилась каемка от соли, которую набросали домовладельцы, принявшиеся очищать свои владения от снега, и снегоуборочные машины городского хозяйства. Где-то я читала, что вернуть прежний вид обуви, испорченной солью, может шампанское. Или коньяк? Ладно, все равно и то и другое – слишком дорогое лекарство для моих купленных на распродаже мокроступов.
Я тяну на себя калитку, сделанную в нашем заборе из окоренных колышков. Забор на фоне навалившего ослепительного снега кажется еще грязнее. Во дворе у кормушек толкутся птицы, и небольшая стайка – кучка? выводок? – скворцов дерется за остатки сала в корзинке. Отсюда их крики звучат как визг свиней, дерущихся за вкусные объедки в помоях, налитых им в корыто. Вообще-то свиней я не видела со времени учебы в начальной школе, когда нас водили на местную свиноферму, но этот звук легко определить и трудно забыть.
В кладовке я нахожу зерно и насыпаю в кормушки, кладу новый кусочек сала в корзинку и наливаю воду в ванночку. Я смотрю, как скворцы толпятся около воды, и тут звонит Индия.
– Ну, слава Богу, – говорит она, когда я отвечаю на звонок. – Ты хоть не застряла где-то на дороге.
– У Джины выкидыш... – говорю я, все еще наблюдая за скворцами.
– Как она?
– ...А мне, наверное, надо постараться поскорее уехать, все равно, есть на дороге снег или нет.
Индия молчит.
И я молчу.
– Что бы я ни делала, – говорю я спустя некоторое время, – я все время причиняю людям боль. И я ничего не могу с этим поделать. Она потеряла сознание, но сейчас с ней все в порядке. У нее же есть семья.
– Уичита... – начинает Индия, но обрывает себя. – Рада, что с ней все хорошо.
Я киваю головой своему отражению в оконном стекле.
– Звонил какой-то парень, Майк, – продолжает она. – Он хотел, чтобы я сказала, где ты.
Я опять киваю.
– Уичита?
– Спасибо, – произношу я вслух. – Я ему позвоню.
– Тебе нужны деньги? – спрашивает Индия. – Я имею в виду, чтобы добраться домой? Ведь ты же уволилась с работы...
– А ты откуда знаешь? – спрашиваю я. – Нет, все в порядке. Просто интересно.
– Звонила Дженет. Она сказала, что ты уволилась. И оставила тебе сообщение. Подожди... – Она шуршит бумажками и булавками. Я вижу, как она стоит перед пробковой доской для записок, которую мы повесили рядом с телефоном. Забивая гвоздь, я тогда попала молотком по большому пальцу. Посмотрев вниз, я вижу на большом пальце маленький шрам. Не от молотка.
«Вот мы и семья. И никто нам больше не нужен».
«Я не хочу, чтобы ты уходила». – Но это не голос Джонза. Это мой голос.
– Вот она, – говорит Индия. – «Спасибо. День «Д»[14] – в понедельник!» Очень загадочно. И еще она хотела узнать, можно ли на первое свидание надевать красное. Ты знаешь, что это может значить?
– Понятия не имею, – отвечаю я.
Наступает тишина. Только шуршит милая записочка от Дженет, которую Индия скатывает в комочек. Такое впечатление, что возбужденная предводительница команды болельщиц помахала у меня перед носом своими помпонами.
– Ты уверена насчет денег? – спрашивает Индия. – Я бы могла...
– Со мной все будет в порядке, – отвечаю я. Пробы ради я посылаю улыбку своему отражению в стекле, чтобы узнать, удастся ли придать моему голосу приятное звучание, прикрыв улыбкой всю ту кашу, которая у меня на душе. «Улыбка на лице – и на душе радостнее...» – Жаль, у меня при себе нет губной гармошки и кружки. Ты бы послушала и не сомневалась.
– Ну что же, – отвечает Индия. – Я буду их беречь. На тот случай, если ты пойдешь просить милостыню, когда приедешь.
Глава 18
Повесив трубку, я представляю себе картину: я сижу в среднестатистическом городе на среднестатистическом тротуаре, в одной руке держа кружку, а другой играя на губной гармошке. Звук гармошки напоминает сирену товарного поезда, надо только прислушаться. Я облокачиваюсь на раковину и думаю: на какой гармошке я бы играла? На деревянной? На китайской фарфоровой? И смогла бы музыка товарного поезда унести меня на своих крыльях? За окном голодные птицы подбирают насыпанное мною зерно и набирают полные клювы воды. Час счастья в доме Греев. Ну, вы знаете где. На Мейпл-стрит. Там полно воды, да к тому же бесплатной. И ничего не надо бояться и взвешивать все за и против.
Интересно, откроет ли Майк Клуб сегодня вечером. Звонить ли мне ему? Вернее, позвонить прямо сейчас или сделать вид, что я никогда его не знала. Я вспоминаю, как первый раз перегнулась через стол, чтобы поцеловать его, и жар стыда обдает меня до самых корней волос.
Чтобы остыть, я наливаю себе воды.
Разудалая шайка птиц улетает, потому что на дорожку к дому въезжает отец. Вылезать из машины ему теперь труднее, чем раньше. Приходится немного раскачать тело, чтобы, придав ему ускорение, сделать движение наружу и выдернуться из ковшеобразного сиденья. Это почти стариковское раскачивание резко контрастирует с ровным русым цветом волос.
– Уичита, – говорит он, захлопнув за собой дверь черного хода на кухне. Он стискивает мне плечи, потом снимает пальто: – Мать позвонила мне в контору. Ей нужно кое-что из вещей.
– Они останутся в больнице на ночь?
Он похлопывает себя по груди.
– Они там неплохо все придумали. Без помощи мою девочку не оставят. – Покопавшись в кармане рубашки, он передает мне клочок бумаги: – Вот список.
Я опускаю глаза и вижу целый перечень. Одеяло. Мягкая игрушка-зверюшка. Кружка. Библия. Список составляла явно не Джина.
Отец вытаскивает из холодильника пиво. И только тут я понимаю: мама позвонила отцу, чтобы передать этот список, но собирать вещи будет не он.
– Так ты еще раз был в больнице? – спрашиваю я, хотя и без этого знаю ответ.
– Что? – Он срывает крышечку с банки. – Нет. Я только подъезжал туда. – Затем он бочком выскальзывает из кухни (по-другому просто не скажешь). Секунду спустя телевизор уже включен, и я слышу голоса эксгибиционистов, участвующих в вечернем ток-шоу на эту тему.
Эти голоса звучат так... одиноко. Как крики гусей ночью, в темноте, поздней осенью пролетающих у вас над головой, на высоте тысячи футов. Только в этих визгливых голосах отсутствует романтика осеннего перелета – осталось лишь невыносимое одиночество.
Весь день таращусь в окно. Вот машина. Вот стая птиц.
Пожатие. Похлопывание. Три фразы. Потом голоса людей за тысячу миль от меня теряются в осенней ночи.
Я не отрываю глаз от пальто и кейса, лежащих на кухонном столе. Маме что, приходится каждый вечер убирать эти пальто и кейс, прежде чем приступить к приготовлению ужина?
Я беру телефон и звоню в больницу. Номер приклеен к стене вместе с номерами пожарного управления, пастора, полиции и даже службы «911». Мне отвечает дежурная. Я спрашиваю ее, какой номер в палате Джины.
Пожарное управление, пастор, полиция, служба «911», средняя школа, салон-парикмахерская на Четвертой улице...
В списке нет рабочего телефона отца.
– Мама, здравствуй, – говорю я, когда мама берет трубку. – Как Джина?
Молчание.
– Мама!
– Хорошо, – отвечает она. – Все хорошо.
– Папа только что вернулся, – говорю я. – Он передал мне список. – Я прочитываю ей список. – Что-нибудь еще нужно?
– Приноси что хочешь, мы всему будем рады. – Ее голос звучит так, как будто она испытывает жестокие муки: избиение камнями или что-то в этом роде. Служит живой мишенью для лучников. Ее разрывают львы. Что бы я ни принесла, они всему будут рады.
Так дело не пойдет.
Забивший было родничок жалости моментально пересыхает.
Я копаюсь в вещах, чтобы найти то, что перечислено в списке, и бросаю все это в коробку, куда добавляю несколько широких рубашек из чулана Джины. Я никогда не лежала в больницах, но читала достаточно открыток оттуда, чтобы понять, что больничные рубашки удобством не отличаются. Когда я возвращаюсь на кухню, то вижу, что на кейсе отца лежат ключи от машины, оставленные на самом видном месте. Намеренно? Я даже не спрашиваю, хочет ли он поехать со мной.
Дорога в больницу идет мимо «Бургер Кинг». В окружающий ландшафт внесено добавление: какое-то скорбное дерево и остатки погибшей растительности, покрытые снегом.
– Что ты хочешь сделать в жизни? – спросила я Джонза, когда мы с ним уселись в нашем отсеке и взяли с подноса свои бургеры и жаркое. Никто из тех, кто знал, что к чему, на подносах не ел. Не потому, что это некрасиво. Если вы видели, как двести-с-чем-то дней в году за прилавком стоит парень, засунувший пластиковые соломинки себе в нос и выпускающий через них молоко, вы не будете есть на тех подносах, протирать которые входит в его обязанности. Нормальные люди, взрослея, уже не позволяют себе такие шуточки. И то, что именно этот представитель рода человеческого никак не мог миновать этой стадии развития, было своего рода предупредительным знаком – «Осторожно! Антисанитария!».
– Мне надо решить прямо сейчас? – спросил Джонз, кладя наши подносы поверх стопки в ближайшем контейнере для грязных подносов.
– Тебе ведь уже семнадцать, – заметила я.
– И что?
– Тебе что, все равно, что говорит консультант по выбору профессии?
– А тебе?
Конечно, мне тоже все равно. Но я кое-что предприняла. Я взяла свой рюкзак, вынула оттуда и передала Джонзу письмо, которое получила накануне вечером. Оно меня испугало. И взволновало.
Джона перевернул конверт и взглянул на впечатляющую печать:
– Это прислали тебе?
Я поелозила на пластиковом стуле, затем закинула в рот кусок жаркого по-французски и кивнула головой.
– Кто бы мог подумать, – сказал он. – Не знал, что ты способна на такое.
Я пихнула его ногой под столом. Он в ответ пихнул меня. Мы оба ухмыльнулись. Я никогда не послала бы заявление о приеме в университет Чикаго, если бы Джонз не вывернул мне руку. В буквальном смысле слова. Вообще-то это был скорее армрестлинг. Если выигрывала я, то должна была подать заявление в какой-нибудь двухгодичный колледж и поставить на себе крест. А если побеждал он, то мне надо было послать заявление в какое-нибудь высшее учебное заведение, одно из тех, название которых у всех на слуху.
Может быть, я ему поддалась.
Джонз вынул из кармана не менее внушительный конверт.
– Меня приняли на два факультета, – сказал он. – На изобразительное искусство и на историю искусств.
Я схватила его письмо:
– Не может быть!
– Твоя вера в меня придает мне сил.
Дело не в том, что он тоже послал вступительное заявление, а в том, что намечался второй тур борьбы. И на этот раз выиграла я.
– Чего разбазарились? – спросил нас Мистер Соломинка-в-Носу, забирая подносы. – Ослы тупорылые.
– Эй, тупорылая! Ты паркуешься или как?
Я моргаю и возвращаюсь к действительности. Вижу, что зажглась зеленая стрелочка левого поворота. Бросаю взгляд в зеркало заднего вида и обнаруживаю, что парень позади меня – один из тех, что полны любви ко всему человечеству и ездят на пикапах, окрашенных в два цвета, – подозрительно напоминает Мистера Соломинку. Изменилось ли хоть что-то в этом городе? Или «мистеры соломинки» женятся и производят на свет новых маленьких «соломинок», идущих работать в «Бургер Кинг» и в семнадцать лет все еще выпускающих молоко из носа?
Я в бешенстве пожимаю плечами. В Чикаго меня почему-то не раздражает, когда мне в ухо гудят автомобильной сиреной, когда разные психи оскорбительно тычут вверх средние пальцы и когда ставится под сомнение мое происхождение и умственные способности. Это часть той игры, в которую мы все играем. А в Хоуве все оскорбления почему-то воспринимаются как направленные против тебя лично.