Текст книги "Как бы нам расстаться "
Автор книги: Кэрен Бришо
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 13 страниц)
Совсем об этом забыла.
Атмосфера в больнице гнетущая и давящая. С утра в воздухе отделения «скорой помощи» висит нескрываемое отвращение к пациентам. И «мы-конечно-вас-примем-но-любить-вас-мы-не-обязаны». Однако в основном крыле – там, где вход для посетителей, – сладко до приторности. По стене над столом регистрации тянется надпись: «МЫ ЗДЕСЬ, ЧТОБЫ ПОМОЧЬ ВАМ». У входа для посетителей все вам улыбаются. На покрытом ковром полу не скрипят туфли. Можно подумать, что меня регистрирует администратор гостиницы выходного дня.
Но все меняется, стоит мне выйти из лифта на втором этаже. Здесь туфли начинают скрипеть. Сестры смотрят исподлобья, а воздух пахнет кровью и антисептиками. Коробка становится тяжелой, и я радуюсь, когда наконец могу поставить ее на пустую кровать в палате Джины. Джина лежит спиной к двери и лицом к стене. Я бы могла подумать, что она спит, если бы во время сна у человека могли быть напряжены все мышцы.
Ни Дилена, ни его родни в поле зрения не наблюдается.
Мама быстро просматривает содержимое коробки.
– Ты что, не принесла журналы?
– Какие журналы? – спрашиваю я обычным голосом. Она машет на меня рукой, чтобы я говорила потише. – Какие журналы? – повторяю я шепотом, что совершенно излишне, потому что я уже спросила то же самое во весь голос. Но я нервничаю.
– Те, что лежат рядом с Джининой постелью.
– Их не было в списке.
– Нет, были.
– Их не было в том списке, который дал мне папа.
Мама вздыхает.
– Дай я посмотрю.
– Я его выбросила.
– Ты всегда такая невнимательная?
– Мама, мне дали список. И по этому списку я собрала вещи и сложила в эту коробку. Потом я его выбросила.
– И ты не проверила, все ли положила? Нужно все делать как надо.
Все делать как надо, плохой быть не надо[15]!
– В этой коробке все, что было в списке, – говорю я. – А кроме того, еще несколько рубашек.
Она вытаскивает рубашки.
– Эти она не носит. Зачем ты их принесла? Их же не было в списке.
В больнице я не остаюсь. Наклоняюсь над напряженным телом Джины и спрашиваю ее, как она себя чувствует. Она не отвечает, поэтому я желаю ей спокойной ночи и ухожу.
На обратном пути меня почему-то тянет в «Бургер Кинг». Это не из-за того, что я проголодалась. И уж конечно, не из-за ностальгии по тем годам, что я провела здесь, принимая заказы из подъезжающих машин. Но я прохожу сквозь знакомую дверь, заказываю минимальное, что может служить оправданием моего присутствия здесь – жаркое и что-нибудь попить, – и несу свой поднос в тот отсек, где обычно сидели мы с Джонзом. Сидели мы только там и больше нигде. Если там было занято, мы ели, устраиваясь на бордюрном камне тротуара. Обед в этом отсеке был нашей традицией, нашим обычаем, нашим кредо.
Я снимаю свою еду с подноса и почти роняю его, протянув руку, чтобы поставить поднос в несуществующий контейнер. Контейнеры теперь в другом месте. Их передвинули к двери. Я кладу свой поднос поверх стопки и улыбаюсь парню за прилавком. Может, это младший брат Мистера Соломинки. Или его кузен. Я иду обратно в свой отсек. Смотрю, не наблюдает ли за мной кто-нибудь, потом опускаюсь на колени на пол и пробегаю пальцами по кромке винилового сиденья в том месте, где оно смыкается с основанием.
Одиннадцать лет прошло. Уверена, что стулья здесь уже заменили. На стене надо мной вместо краски обои в цветочек. Но все же...
– Вы что-то потеряли?
Я вскакиваю. Ударяюсь головой о крышку стола. Потирая шишку, оглядываюсь на парня, собирающего подносы.
– Вот, достала, – говорю я и протягиваю ему по счастью оказавшийся рядом со мной обрывок бумажки, который я только что заметила на полу. Я встаю и выбрасываю обертку от соломинки для питья. Парень качает головой и с усилием поднимает подносы, взвешивая на руках их тяжесть. Наверное, себе под нос он бурчит: «Вот тупорылая!»
Садясь вновь, я делаю вид, что ем, но одновременно шарю пальцами вдоль кромки сиденья. Должно быть, под моим весом щель сжалась. Но пальцы нащупали бумагу и вытаскивают ее.
– А что, если... – сказала я после того, как Мистер-Соломинка-в-Носу ушел, – ...мы едим здесь в последний раз?
– Но ведь еще только март.
– Да... – И я замолчала.
– О чем ты думаешь?
Я достала свой рюкзак и вытащила из него листочек.
– Я хочу оставить здесь что-нибудь, – сказала я. – Чтобы застолбить это место.
Джонз даже положил на стол свой бургер.
– Как это?
– Здесь, в сиденье, есть дырка, – сказала я. – Не очень большая, скорее щель.
Пока я писала, Джонз прикончил жаркое. Я передала ему бумажку.
– «Эту бумагу оставили после себя Уичита Грей и Джона Лиакос», – прочитал Джона вслух. – А можно написать «Джона Джонз»?
Я отрицательно покачала головой:
– Нет, это должно быть настоящее имя.
– Почему?
– Ты дальше читай.
– «В последний день, который провели в «Бургер Кинг», учась в последнем классе». – Он фыркнул: – Это же неправда.
– Никто не узнает.
– «Если вы найдете это письмо, напишите на нем свое имя и положите обратно для того, чтобы его мог найти кто-то еще».
– Вот так, – сказала я. – Мы вошли в анналы истории.
– У тебя мания. Напиши лучше книгу или еще что-нибудь.
– Но так же интереснее, – сказала я. – Как будто какой-нибудь секретный код будет переходить из века в век.
– Ладно, я понял.
– Подпишись здесь.
– Зачем? Чтобы следующие поколения подделали мою подпись и изготовили пачку кредитных карт на мое имя? – поддразнил он меня.
Я пихнула его ногой под столом. Он застонал, изображая адскую боль. Мы были слишком счастливы, слишком полны предвкушения свободы, чтобы относиться к жизни серьезно. Он подписался. Подписалась и я. Потом я сложила бумажку и засунула ее в щель.
Так получилось, что этот день и правда оказался последним, когда мы ели в «Бургер Кинг». Я проработала там еще три месяца, но ни разу не садилась в тот отсек.
Я нащупываю бумажку. Вынимаю ее.
Она пожелтела и утратила жесткость. Она была на ощупь скорее как тряпочка, чем как хрустящий листок (расчерченный уже как в колледже, на более частые, чем в школе, линейки), который я сложила одиннадцать лет назад.
Подписи тянутся от моей вниз до самого конца листа, а потом идут вверх и вниз по другой стороне. Фамилия за фамилией. Ни одна из тех, что поднимаются вверх, мне неизвестна, но потом я нахожу две знакомые в конце четвертой колонки.
Джина Грей. Дилен Томас.
Я роюсь в сумке, ища ручку. Ручка парит над бумагой. Поток эмоций – как поток крови или чернил – захватывает меня, и я уже почти начинаю писать «Спасибо», но вдруг щелкаю ручкой, убирая стержень, складываю бумажку и засовываю ее туда, куда положила годы и годы назад.
Снаружи с заново посаженных деревьев мокрыми комьями падает тающий снег.
Внутри тающим кусочком льда я черчу на столе мокрые круги.
Я сижу в «Бургер Кинг» до тех пор, пока кто-то не начинает шлепать у моих ног мокрой тряпкой. Когда я подъезжаю, в доме на Мейпл-стрит темно. Запахнув пальто, я сажусь на ступени крытого крыльца туда, куда снег не достает, и выкуриваю целую пачку купленных в ночном магазинчике дешевых сигарет. Одну за другой, без перерыва. Пока от холода, табачного дыма и воспоминаний у меня не перехватывает дыхание.
Я слышу, как наверху, в доме, отец переворачивается и начинает храпеть.
Глава 19
Отец сжимает мне плечо. Я поворачиваюсь и почти скатываюсь с диванчика. Жмурясь на солнечный свет, пролезший в щель между занавесками, я вижу, что отец уже побрился.
– Пойду схожу в церковь, – говорит он.
Я смотрю на его футболку с надписью «Почта» (по случаю зимы – с длинными рукавами) и ботинки – гибрид туфель для гольфа и обычной обуви.
– Я не знала, что она у тебя приняла духовный сан, – говорю я.
Отец хмурится. И спустя минуту я слышу, как хлопает дверь черного хода. Шума мотора не слышно, значит, он пошел пешком. Я представляю, как он идет по переулку, который так хорошо знает, проходит мимо мертвых зимой деревьев по краям тротуаров, мимо повизгивающего пуделя на углу. Идет и идет, шлепая по снегу галошами. Идет, чтобы встретиться с Долорес, как и сотни раз до того.
Я поворачиваюсь и утыкаюсь лицом в угол между спинкой и сиденьем диванчика и не обращаю внимания на улыбчивый солнечный лучик, покалывающий мне глаз.
И я вижу во сне, что кто-то прикрепил лампу у меня над головой. Теперь может настать озарение.
Вспышка.
Момент, когда – как в мультфильме – вы складываете два и два и получаете четыре вместо трех.
* * *
Как-то летом – в те годы, когда я была ничем, и которые так или иначе все сливаются в один долгий год – в течение двух или трех недель мама пыталась сделать из меня, шатающейся по всему городу с «этим мальчишкой», девочку, с которой дружат другие девочки, красивые, как куколки Барби. А где еще найти таких подружек, если не в летнем лагере для девочек? Думаю, у нее в голове были образы хорошеньких, благовоспитанных и ухоженных девочек, нанизывающих на нитки бусинки, насыпающих в бутылочки разноцветный песок или занимающихся каким-то видом спорта, например: идущих в поход по горам или учащихся гребле на каноэ – конечно же, в спасательных жилетах, надежно закрепленных ремнями.
Возможность проведения ночных соревнований, когда все обитательницы летнего домика пукают как можно громче, ей, вероятно, даже в голову не приходила.
Первой в моем мозгу отчетливо вспыхивает мучная война того периода, когда в моей жизни появилась коробка из-под сигар. Мучная война – это обычное лагерное развлечение. Счастливых маленьких обитательниц лагеря, каждой из которых вручалось по несколько пакетов с мукой, разделяли на две команды, и они должны были пробежать через лес, играя в нечто, лишь немногим менее дикое, чем додж-бол. Выигрывала та команда, которая рассыплет меньше других муки.
Стоя в очереди за пакетами с мукой, мы толкались и пихались. Вожатая, давшая мне три маленьких кулька, наклонилась и сказала:
– Следи, чтобы мука не попала в глаза, иначе ты ослепнешь.
Я посмотрела вниз, на пакеты в своей руке. Наверное, нельзя быть более жестокими садистами, чем те взрослые, что придумали эту игру. В ней сильных и спортивных девочек натравливали на более слабых, к тому же если мука попадет в глаза, результат будет просто ужасен! Я не хотела ослепнуть. Мне нравилось, что я могу видеть.
Выбросив свои пакеты в кусты, я основную часть времени трусливо просидела за деревом. И когда Энни – известная среди более слабых как Мышца – обнаружила меня там, я прикрыла глаза ладонями и завопила: «Только не в лицо, только не в лицо». Энни удивилась, но ее стремление выиграть было таким неукротимым, что она ударила пакетом по дереву. Мука просыпалась мне на плечи, но в глаза не попала.
Поскольку в лагерь я больше не ездила – как-то за ужином я пукнула, чтобы показать, как я выиграла соответствующее соревнование после лагерного ужина с перцем чили, – то и о муке я больше не думала. Но однажды, месяц или два тому назад (правда!) я делала печенье, чтобы взять на работу, где мы должны были отмечать день рождения Кенни. Прядь волос попала мне в глаза. Я подняла испачканную мукой руку и, убрав волосы, потерла глаз испачканным в муке пальцем. В сухой, колющей, отвратительной муке, из-за которой нельзя открыть глаза, пока не пройдет острая боль. И я поняла, что имела в виду лагерная вожатая.
Вспышка.
Момент, когда – как в мультфильме – вы складываете два и два и получаете четыре вместо трех.
Денег на страховом полисе отца хватило только на одни сутки пребывания в больнице. И после полудня Джину вышвырнули из палаты. В воскресенье, никак не позже.
Проведя пять ночей в позе эмбриона, я уже привыкла и даже полюбила сворачиваться калачиком. Я все еще сплю на диванчике, когда на кухне хлопает дверь черного хода.
– ...Всю эту кашу, так что это для твоей же пользы, – говорит мама и этими словами резко будит меня. Я шарю глазами по потолку, силясь понять, где нахожусь.
– Да пошла ты... – отвечает Джина. Голос у нее до предела утомленный, высокий и страшно злой.
– Не смейте говорить со мной таким тоном, юная леди, – говорит ей мама. – Вам только шестнадцать лет. И вы находитесь в моем доме. И если я говорю, что вам с ним встречаться нельзя, это значит, что вам с ним встречаться нельзя. И, пока вы живете в этом доме, вам придется слушаться.
– Папа! – кричит Джина. – Папа, ты дома?
Лежа на диванчике, я замечаю в мамином голосе кое-что, чего раньше не замечала. Такие внушения я слышала много раз. За ними обычно следовало обращение к отцу и яростный спор между ним и мамой, в котором мама неизменно терпела поражение, потому что ее коронным аргументом было «Потому, что я так говорю!», на что отец смеялся, ерошил волосы дочери – той или другой – и говорил: «Ладно, иди». И на этом все кончалось и становилось как раньше. За исключением того, что в тлеющий огонь негодования и обид добавлялось еще горячей золы, и в один прекрасный день пламя взметалось вверх, и дверь хлопала за вашей спиной, и вы сбегали в Чикаго.
Но сегодня, лежа на этой кушетке, не видя маминого лица и зная, что ее нотация обращена не ко мне, я слышу в ее голосе нечто, чего раньше не замечала.
Страх.
Снова вспышка.
Все крики из моих воспоминаний собираются под вспыхнувшей, как в мультфильме, лампочкой, и соединяются. Я знаю, что мама...
Мама боится.
Не знаю чего. Может быть, того, что ее дочери шатаются всюду с этими мальчишками, которые им совсем не пара и о которых даже говорить не хочется. Может быть, того, что дочери могут поставить ее в неловкое положение. Может быть, того, что дочери могут оставить ее одну с отцом. Потому что что еще удержит их вместе, если уедем мы обе – и Джина, и я?
Ни один из этих вариантов на сто процентов не подходит.
Но я помню отчаяние в ее голосе каждый раз, когда она говорила о Джонзе, ее слезы, попытки манипулировать нами, даже это правило «никакого кофеина после пяти часов вечера»... Все для того, чтобы привязать нас к себе и не допустить вторжения в свой мирок. Только вот привязать нас не так-то легко.
Она и отца-то привязать не может, а он связан «священными узами брака».
Мама и Джина расходятся по комнатам, где вымещают свое недовольство на подушках, и в доме, кажется, хлопают все двери сразу. Я не знаю, что мне делать, поэтому выбираю самое простое и иду делать кофе (пока еще нет пяти часов) и ужин.
Я шинкую морковь для овощного супа, когда вдруг решаю позвонить Майку. Он занят в Клубе, ожидая, когда ленивая воскресная толпа гостей начнет постепенно стягиваться к нему, посмотрев по телевизору сегодняшнюю спортивную программу. По голосу слышно, что он рад моему звонку.
– Я думал, ты меня избегаешь, – говорит он. Разговор с ним для меня – как солнечный свет и свежий воздух, потому что он – голос из моей теперешней жизни. Или, по крайней мере, той жизни, которой я жила всего несколько дней назад.
– Проигрывал «Сторожевую башню?» – поддразниваю я его.
– Немного. А где ты была все это время?
– В одном городе под названием Глубокая Задница, штат Иллинойс.
– Хм. Кажется, я бывал там.
Мы оба смеемся.
В безотчетном порыве я рассказываю ему о своих вспышках. О страхе, звучащем в мамином голосе. Не могу не рассказать и о мучных войнах, и о том, что я выяснила относительно муки...
Он смеется.
– Захватывающая история.
В оконном стекле отражается мой наморщенный лоб.
– Зря ты смеешься. Это важно, – говорю я, не переставая одним глазом следить за дверью, ведущей в остальную часть дома. Мне совсем не хочется, чтобы мама застала меня за психоанализом ее личности, да еще в ее доме, по ее телефону.
– Ну что же. Хорошо, что ты все это поняла, – говорит Майк.
Я делаю отчаянную попытку. Пытаюсь выжать из себя улыбку.
«Улыбка на лице, – произносит мамин голос у меня в голове, – и на душе радостнее».
– Правда? – спрашиваю я. Воплощенная легкость и жизнерадостность.
– Забегай, когда опять будешь в Чикаго, – говорит Майк. – Может быть, тогда и та кофейная лавка будет открыта.
– Хорошо. Береги себя.
Я кладу трубку на телефонный аппарат, висящий на стене рядом с холодильником.
Это случилось сразу же после того, как мы с Тимоти поласкали друг друга между ног. Очень быстро наступило раскаяние («О чем я только думала?!»), и я выскочила из музея, вероятно, установив рекорд скорости. Иначе говоря, я сбежала. И, летя по нашему переулку, даже не заметила, что идет снег. Набухшие, сросшиеся в хлопья снежинки. Совершенно необычные для Чикаго в январе, когда воздух слишком холодный для того, чтобы шел настоящий снег, и с неба не падает ничего, кроме ледяных иголочек, а тот снег, что все же лег на асфальт, превращается в замерзший песок.
Я не замечала, что идет снег, пока не добежала до подъезда своего дома – не того, где я живу сейчас, а другого. Тогда я снимала квартиру на пару с любительницей округлых форм. Округлые стулья, округлые столики и даже округлая кровать чрезмерной величины. Уверена, что чрезмерной, потому, что сама помогала тащить ее целых пять лестничных пролетов.
Но я отклоняюсь от темы.
Шел снег, и я шла – бежала – подальше от Тимоти и от музея. И рядом со своим домом я столкнулась с Джоной. В буквальном смысле слова. Он схватил меня за руку, и только поэтому я не плюхнулась на пятую точку. Я сказала:
– Какие у тебя хорошие сани.
– Я подумал, что, может быть, тебе захочется покататься ночью, – сказал он. – Но мисс Округлость сказала, что тебя нет дома.
– Да, правда.
– Хочешь покататься?
– Хочу.
Я даже не стала переодеваться. Просто развернулась и пошла за ним, наклонив голову, чтобы снег не попадал в глаза. Мы шли и искали подходящую горку.
– Вот эта подойдет, – сказал Джона.
Сквозь щель между замерзшим краем шапочки и шарфом я попыталась рассмотреть через заледеневшие ресницы, где мы. Но я потеряла ориентацию в пространстве. Да это было и не важно. Ведь со мной был Джона.
Он бросил сани на снег. Вообще-то это были не совсем сани. Скорее, помесь пластмассового тобогана и огромного блюдца-мутанта.
– Ты лучше садись вперед, – сказал он. – У меня перчатки толще.
Смысл в том, что управлять такими санками, когда вы делает крен на спуске, можно только воткнув руку в снег.
– На мне юбка, – сказала я. И подумала о Тимоти и о его руке. И меня чуть не стошнило.
– На тебе юбка...
Я села, прижав к груди сумку. Джонз втиснулся сзади, просунув свои большие ступни у меня под коленями.
Мы поехали. Пролагая замысловатую траекторию между деревьев и кустов, перескакивая через скрытые под снегом кочки и камни... Все это напоминало тот день, когда я вывела свою первую (и последнюю) в жизни машину за пределы города Хоува. Я стала смеяться и не могла остановиться. И смеялась до тех пор, пока мы не наскочили на что-то и не повалились в снег.
Я смотрела на свечение, идущее сверху, от городских фонарей, и на черные ветви деревьев. И в уголках глаз у меня стали собираться слезы. Не знаю даже почему.
Джонз сел. Я понимала, что и мне надо сесть, чтобы мы продолжили свой спуск вниз по холму, но тут я почувствовала, как он взял мою руку в свою. Так мы и сидели – рука в руке, – пока снег не промочил мою куртку и у меня не застыла спина. Но все это время сквозь мокрые перчатки я чувствовала, как его кожа касается моей.
И мне не надо было выдавливать из себя улыбку.
Я кладу трубку на телефонный аппарат, висящий на стене рядом с холодильником.
Выбрасываю все овощи в мусорное ведро – в Хоуве нет ни места захоронения отходов, ни средств их утилизации, нет даже компостных куч – и иду по лестнице наверх. Не знаю, куда иду. Может быть, в свою комнату. Но останавливаюсь я у двери Джины. Поднимаю руку... колеблюсь... и стучу.
– Уходи, – говорит Джина.
Но я поворачиваю ручку и вхожу в комнату. В доме на Мейпл-стрит нет замков. В случае пожара они представляют опасность. «Нам здесь не нужны замки, – сказала мне мама, когда я как-то попросила врезать в мою дверь замок. – В этом доме у нас нет секретов друг от друга». Это означало «подросткам замки не нужны», иначе говоря, «если ты будешь запирать дверь, то как я смогу обыскивать твою комнату, чтобы узнать, нет ли там наркотиков или презервативов?».
Итак, я поворачиваю ручку и вхожу.
Джина лежит на спине и неотрывно смотрит на потолок.
– Привет, – говорю я.
Она не отводит глаз от потолка.
– Можешь не отвечать, – продолжаю я.
– Уезжай отсюда.
– Не могу. Я приехала сюда на чужой машине, и сейчас машины у меня нет.
– Возьми напрокат.
– Тогда давай деньги, – говорю я, протягивая руку.
Она скашивает глаза в мою сторону. Как ленивая охотничья собака, не поворачивая головы следящая за мухой.
– Займи у папы.
– Шучу, – говорю я и сажусь на крутящуюся табуретку, стоящую перед туалетным столиком. Покачиваясь взад-вперед, я осматриваю комнату. Когда я уезжала, это была скорее детская, чем комната взрослого человека. Я провожу пальцем по уже покрывшемуся пылью вычурному белому столику с круглым зеркалом, составляющему комплект с этой табуреткой.
– Ты сама это выбирала? – спрашиваю я.
– Конечно, – отвечает она. – Все, что здесь есть, я выбирала сама. Я же обожаю белое с розовым. Прямо как ты.
– Как я? – переспрашиваю я.
– Во всяком случае, так говорит мама.
– Я хотела выкрасить здесь стены в черный цвет.
Джина издает звук. Что-то среднее между смешком и всхлипом.
Я соскальзываю с табуретки и пересаживаюсь к ней на кровать. Новое для меня ощущение: чувствовать, что Джина – это моя семья. И я ложусь на кровать и обнимаю ее.
– Уходи, – говорит она, но поворачивается ко мне, утыкается мне в плечо и начинает плакать. Поэтому я не обращаю внимания на ее слова.
До того как она отстраняется от меня, слезы просачиваются сквозь все слои моей одежды и плечо у меня становится мокрым. Я сажусь и роюсь в вещах, чтобы найти хоть что-то, куда она может высморкаться. Подбираю с пола грязную майку, один из этих коротеньких топов, он подойдет.
– Гадость какая, – говорит Джина, отталкивая от себя топ.
– Он оказался под рукой.
Джина опять ложится на спину и смотрит в потолок, но в ней уже нет той мрачной злобы, которая была несколько минут назад. Я подтягиваю колени к подбородку и просто так сижу на кровати. Жду.
– Почему ты их вчера впустила? – спрашивает она.
Это о семье Дилена.
– Потому, что они беспокоились о тебе. Потому, что Дилен тебя любит.
Она трет майкой под носом.
– Мама говорит, что больше не даст мне встречаться с Диленом, – сообщает Джина. – Она говорит, что постарается подать на него в суд за половую связь с «лицом до шестнадцати».
Я хмыкаю:
– Ему и самому еще нет восемнадцати.
Джина улыбается.
– Вообще-то да. – Улыбка исчезает. – Я потеряла ребенка, – шепчет она.
Я киваю головой.
– Я знаю.
– Конечно, знаешь, ведь ты была в больнице.
Да. Глупо, что я сказала. И так понятно.
– Я до конца не осознавала, что беременна, – продолжает Джина, не обращая на меня внимания. – Все было как-то... как будто не по-настоящему. Я, наверное, должна переживать, да?
– А ты не переживаешь?
Она перекатывает голову из стороны в сторону по подушке.
– Может, еще начнешь, – говорю я. Звучит малоубедительно, но я и в самом деле не знаю, что она должна чувствовать.
Должна чувствовать.
Я едва удерживаюсь, чтобы не ударить себя. Речь не о том, что она «должна чувствовать», речь о реальной жизни.
– Наверное, и я бы не переживала, – говорю я.
Джина хмурится на потолок, но, когда мои слова доходят до нее сквозь ее мысли (какими бы они ни были), она смотрит на меня. Удивленно.
– Я хочу сказать, – говорю я, – что я никогда не хотела иметь детей, поэтому я тебе не пример, но если бы я была на твоем месте... – Я замолкаю. Стараюсь вновь почувствовать себя шестнадцатилетней. В этом доме это нетрудно. Шестнадцать лет. Джонз. Морган. Моя первая сигарета. Как будто все это было миллион лет назад. Как будто это было вчера. – Если бы я была на твоем месте, – продолжаю я, – я бы почувствовала облегчение.
Она опять хмурится и открывает было рот, но я продолжаю говорить, и у нее нет возможности вклиниться.
– Знаю, звучит это отвратительно, особенно потому, что родные Дилена... – Я обрываю фразу, не зная, как, собственно, их охарактеризовать. – Я имею в виду, что они были так взволнованы тем, что у них появится внук, и все такое. Но, если бы я была на твоем месте, я была бы рада, что не стану матерью. Не знаю. Наверное, во мне нет этого материнского начала, что ли... И в шестнадцать лет у меня были такие большие планы...
– Какие? – вклинивается Джина.
Я моргаю.
– М-м-м... вырваться из этой Глубокой Задницы.
– Да уж... планы грандиозные! – говорит она, но не может не улыбнуться фразе, которую каждый молодой обитатель Хоува знает наизусть.
– Я просто хотела посмотреть, какой может быть жизнь в других местах, там, где люди не... – я замолкаю.
– ...Где у людей на завтрак, обед и ужин не одна только ненависть, – заканчивает она за меня.
Я еще крепче обнимаю свои колени и сжимаю их:
– Да.
Должно быть, все это из-за возникшего чувства близости между нами, сестрами, потому что раньше я не могла бы даже представить себе, что буду говорить то, что говорю сейчас. Я даже не совсем верю, что понимаю, что говорю:
– Прости, я была такой стервой, когда ты приехала в Чикаго, – говорю я. – Ну полная идиотка.
– Да уж, что верно, то верно, – говорит Джина. И грубо пробивает брешь в моем чувстве тепла и неясной нежности, заставляя вспомнить мою грязную спальню, мусор, кражу из комнаты соседки, попытки обвести меня вокруг пальца... – Но и я была не подарок, – продолжает она.
– Да уж. Чуть не втянула меня в неприятности с полицией. Наверное, я была бы единственной во всей тюрьме сестрой, которую посадили за сводничество.
Она заныла:
– Я же просто хотела узнать дорогу.
– Угу. – Я ухмыляюсь. Она тоже.
Дверь открывается, и входит мама. Видит, что мы обе сидим на постели Джины. Она стоит в дверях, одна рука на ручке двери, а другая – на дверном косяке, и просто смотрит на нас.
– Уходи, – говорит Джина.
Кожа вокруг красных маминых глаз обвисла, но говорит она все тем же своим «фирменным» голосом:
– Я сейчас буду готовить ужин.
– Замечательно, – отвечает Джина. – Готовь что хочешь. – Она поворачивается на бок и ложится спиной к комнате.
Мама закрывает дверь.
Мне не по себе из-за этого диалога. Мне хочется сказать Джине, что нельзя быть такой грубиянкой, но я вспоминаю...
– Уичита, не хочешь накрыть на стол? – крикнула мама мне наверх.
Лежа на кровати, я листала страницы запрещенного «Космополитена», купленного по случаю в магазине уцененных вещей. Тема этого номера была «Как Завести Своего Парня За Семьдесят Секунд, А То И Меньше!».
– Нет! – крикнула я в ответ. Я понимала, что вопрос был не о том, хочу я или не хочу, и мой ответ был великолепным способом вывести маму из себя.
– Сейчас же поднимай свою задницу и иди накрывать на стол!
– Ты спросила меня, хочу я или нет, – закричала я ей. – Я ответила, что не хочу. – Я засунула «Космополитен» под подушку. Но надо было действовать быстрее.
Мама схватила его и вытащила наружу.
– А это что такое?
– Журнал. Ты что, ослепла, что ли?
* * *
...Я вспоминаю, какой маленькой стервой была, так что как же я могу упрекать Джину?
– Мне лучше пойти помочь ей с ужином, – говорю я.
– Зачем? – спрашивает Джина. – Не мы придумали есть всем вместе. Никто, кроме нас, так не ест.
Я думаю о семье Дилена. Наверное, она понимает, о чем я думаю, потому что говорит:
– Думаешь, они все собираются за столом?
– Именно.
Я закрываю за собой дверь и иду вниз, на кухню.
Глава 20
Говорят, что совместная еда за общим столом укрепляет семью. Не знаю, кто это придумал, но мне хотелось бы с ним встретиться. Хотелось бы мне узнать имя хоть одного человека, кто позволяет таким вот мудрым словам вылетать из своего рта. Знай я его имя, я бы выследила его в Интернете и притащила на кухню в дом на Мейпл-стрит.
Хотелось бы мне это сделать. Правда. Потому что тогда этот таинственный незнакомец нашел бы себе какое-нибудь другое любимое выражение и оставил еду в покое.
– Почему вся морковь в мусорном ведре? – спрашивает мама, когда я вхожу в кухню.
– Она испортилась, – отвечаю я.
Она засовывает руку в ведро – фу, мерзость какая! – и вытаскивает одну наполовину изрубленную морковку. Нюхает ее.
– По-моему, она вполне хорошая.
Я прикусываю язык. Хочу сказать: «Ну так помой ее и свари!», но это прозвучало бы, как слова шестнадцатилетней девочки, а мне уже далеко не шестнадцать. Я взрослая, двадцативосьмилетняя женщина. Ладно, выбросим «взрослая». Двадцативосьмилетняя. И я больше здесь не живу. Можно и промолчать.
– Она была какая-то не такая, ее трудно было чистить.
Нет, нет, нет, нет. Что за чушь.
Мама хмурит брови.
– Я была расстроена... – говорю я, пока она не завелась по поводу того, что сейчас не время для шуточек, – ...всем. И в раздражении выбросила эту морковь. Конечно, не надо было этого делать.
Она смотрит на меня своими красными глазами и затем аккуратно ставит мусорное ведро обратно на место под раковиной.
– Можно выбрасывать еду, когда сама ее покупаешь, – говорит она.
– Я знаю, – отвечаю я, думая о Джине и Дилене, о том, как они заказывали пиццу, когда в холодильнике портились купленные мной продукты. – Знаю. Прости.
Она кивает головой.
– Что ты собиралась приготовить?
Я уже не помню.
– Овощной суп, – вру я, тут же вспоминая, что это не ложь.
– Неплохая мысль. Но нам придется варить его без моркови. – Она вздыхает. Как будто без моркови так же трудно обойтись, как без кислорода. Она передает мне пятифунтовый[16] пакет картошки. – Почисти это.
– Все? Нас же только четверо.
Она опять вздыхает:
– У нас же нет моркови.
– О! – Я смотрю на пакет. А грязная картошка смотрит на меня своими глазками. – Мне срезать кожуру? Но ведь под ней все витамины и все такое.
– Если правильно срезать, все останется.
Я закрываю глаза. Картошка закатывается от смеха.
– Ее можно помыть в раковине в прачечной, – говорит мама, раскладывая на доске ровный рядок хорошо воспитанных, чистеньких стеблей сельдерея.
– Может быть, нам лучше приготовить спагетти? – говорю я, глядя на кучку сельдерея и вспоминая, как я готовила здесь ужин вчера вечером и наивно думала, что скоро меня тут не будет. С тех пор прошло уже сорок часов.
– На этой неделе у нас уже были спагетти. Чтобы хорошо питаться, надо разнообразить еду. – И она обезглавливает ничего не подозревающий сельдерей. – Лучше поторопись, а то картошка не сварится к ужину.
Соскребая кожуру с издевающихся надо мной картофелин под струйкой равнодушно-холодной воды – в прачечной нет крана с горячей водой, – я думаю о том, каким неслыханным мукам нужно подвергнуть того, кто сказал, что совместная еда сплачивает семью. Это, наверное, был мужчина. Тот, кто просто садится за стол, но никогда не принимает участия в готовке. Я придумываю ему ужасные пытки – я ведь поверила ему, и поэтому совершила ошибку, спустившись вниз и добровольно подвергнув себя мукам соскребания картофельной кожуры и – что еще хуже – ее срезания.