355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кэрен Бришо » Как бы нам расстаться » Текст книги (страница 1)
Как бы нам расстаться
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:38

Текст книги "Как бы нам расстаться "


Автор книги: Кэрен Бришо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 13 страниц)

Кэрен Бришо

Как бы нам расстаться

Scan, OCR & SpellCheck: Larisa_F

Бришо Кэрен. Как бы нам расстаться: Роман / Кэрен Бришо; [Пер. с англ. Ершовой В.] – М.: Гелеос, 2005. – 288 с. – Доп. тит. л. англ.

Оригинал: Karen Brichoux « Separation Anxiety », 2004

ISBN 5-8189-0404-0 (в пер.)

Переводчик: Ершова В.

Аннотация

Если в твоей душе звучит музыка, значит, любовь где-то рядом.

Похоже, Уичита, единственная на свете девушка, которая об этом даже не догадывается! Из-за чего попадает в смешные ситуации, страдает и пытается расстаться с тем единственным, что дарован ей судьбой. Ей бы сесть и спокойно во всем разобраться, да разве найдешь свободную минутку! Еще младшая сестренка подкинула проблем: свалилась как снег на голову со своим бойфрендом и растущим животиком. И откуда только берутся глупые женщины?!

Веселая, глубоко лиричная книга Кэрен Бришо придется по душе всем, кто знает толк в хорошей литературе и готов окунуться в мир нежности, любви, свободы.

Кэрен Бришо

Как бы нам расстаться

Посвящается скворцам, где бы они ни жили

Высказывать свою благодарность, мне кажется, бессмысленно, потому что простое «спасибо» не в состоянии передать признательность за какой-нибудь намек, за нахмуренный лоб, за смех, за сочувствие – за те незначительные вроде бы вещи, которые и делают друга другом. Но все-таки я попробую.

Спасибо вам, Б. Дж. Роббинс и Элен Эдвардс, за вашу эрудицию и компетентность. Спасибо Джерри Коргайету, собрату по перу, самоотверженно страдавшему вместе со мной, – за все сразу. Спасибо Джейд, которая учила меня терпению, помогала с компьютером и была со мной, когда я была так одинока... и когда одинока не была. Спасибо Марку Кнопфлеру за его способность всегда видеть необычное в обыденном. И большое спасибо Дейву за все (и даже больше), а особенно за то, что он много лет назад познакомил меня с «Алхимией», и за воспоминания о том, как мы с трудом продирались к нашему собственному (неудачному) переложению «Двух молодых влюбленных».

Глава 1

– Мама говорит, что скворцы совсем как люди, – сообщаю я Джоне, откинувшись назад и положив локти на шероховатую спинку парковой скамейки. – Что они жадные, все время дерутся, но все равно держатся вместе.

Джона смахивает на землю остатки раскрошенного хот-дога. Скворцы бросаются к ним, визгливо, пронзительно орут и клюют хлеб и друг друга.

– А мне скворцы нравятся, – говорит он. – Они похожи на тебя.

Я открываю рот, но он меня опережает:

– Я хочу сказать, тебя и меня. Мы всегда вместе и всегда ссоримся. – Он смеется.

Я тоже смеюсь, но я знаю: что-то изменилось. Не между нами. Не в нем. Во мне.

Мне скворцы не нравятся.

В Чикаго ранняя весна, и Ветреным городом его прозвали не смеха ради. Мартовские ветры – это невидимые демоны, стремящиеся отколоть кирпичи от зданий и выдуть все тепло из ваших легких. Пока мы возвращаемся в музей – на работу, – мимо нас проносится уйма всякой бумаги (хватило бы на целую тележку продавца газет). Низ лица я заматываю шарфом, а на уши натягиваю шапку. Слишком холодно, чтобы говорить. Да я и не знаю, что сказать, даже если бы было можно. Можно порвать с парнем, можно развестись с мужем, но нет общепринятого способа расставания с другом. Приходится просто постепенно от него отходить.

* * *

В первый раз я встретила Джону, когда мне было шесть. В первый день в первом классе.

– Уичита Грей! – кричала учительница поверх толпы. Она произносила это так: «Уи-чи-та-а-а-а».

Я ковыряла носками туфель жесткий сине-зеленый ковер.

– Уи-чи-и-и-и-та, – поправила я.

Я терпеть не могла свое имя – ведь я была единственным ребенком, которого звали как город. Город, название которого все как один произносили неправильно. Мамин священник – тогда она ходила в католическую церковь – говорил, что Бог слышит все мои молитвы и сделает то, о чем я его попрошу. И я каждый вечер молилась о том, чтобы мне сменили имя. Но месяц проходил за месяцем, и я поняла, что Бог меня не слышит.

– Что? Я тебя не слышу. – Учительница приложила к уху ладонь чашечкой. – Ребята, замолчите! Трещите, как белки.

– Уи-чи-и-и-и-та, – повторила я чересчур громким в наступившей тишине голосом.

Кто-то хихикнул.

– О! – сказала учительница. – Как мило. Это настоящее индейское имя, так ведь?

Я покачала головой.

– Нам надо будет разобраться, – заявила она. – Уверена, что это интересно всем.

Может быть, и всем, хотя я в этом сомневалась. Мне-то это было неинтересно. Мне хотелось провалиться сквозь землю. Но я пережила этот свой первый день, и даже сквозь землю не провалилась. Дожила до того хорошо организованного ада, который назывался перерывом на обед.

– Уи-чи-та но-сит лиф-чик, – нараспев продекламировал Беркли. Беркли ходил в тот же класс воскресной школы, что и я, и считал себя вундеркиндом, потому что мог разговаривать белыми стихами. Свою заунывную дразнилку он закончил тем, что попытался ущипнуть меня за бок.

Я бросилась прочь и бежала до самого турника со множеством перекладин. Я взобралась на него и стала раскачиваться с закрытыми глазами; каждый раз, перелезая с одной перекладины на другую, я молила Бога о том, чтобы он дал мне другое имя.

– Чи-и-и-и-та, – вдруг услышала я голос Бога. Вообще-то священник никогда ничего не говорил о том, что голос у него, как у первоклассника. Он скорее должен был низринуться с неба, как гром и молния. Или тихонько проникнуть ночью в комнату и дважды назвать человека по имени: «Самуил, Самуил!» Ну, или что-то в этом роде...

Я открыла глаза. Внизу, у моих ног, стоял мальчик, который сидел за партой в соседнем ряду. Я узнала его, потому что у него не хватало обоих передних зубов и волосы падали на лицо.

– Быстрая ты, – сказал он. – Прямо как гепард[1]. Наверное, поэтому тебя зовут Уи-Чита.

– Уичита – это город, – ответила я. – В Канзасе.

– Да, я знаю.

Он подошел к карусели и раскрутил ее. Я соскочила с турника на песок.

– Иди сюда, – предложил он. – Давай покатаемся.

Я покачала головой.

– Лучше ты один.

Мне не хотелось объяснять ему, что в последний раз, когда я каталась на карусели, меня стошнило.

Он бежал вдоль крутящегося края этого садистского изобретения, этого монстра из дерева и железа. Он мчался по кругу, толкая карусель изо всех сил, а потом запрыгнул на нее и откинулся назад, и голова у него запрокинулась так, что оказалась перевернутой. И он ездил так круг за кругом... А потом спустил ногу в грязь и остановил эту вращающуюся камеру пыток.

– Давай, – опять сказал он. – Я подтолкну, а ты покрутишься.

Я опять покачала головой.

Он протянул мне руку:

– Давай же. Не бойся!

Я опять стала трясти головой, но потом схватила его руку и вскочила на карусель. Ладошки у меня вспотели, и я чувствовала запах ржавчины от металла, сжатого моими пальцами там, где я мертвой хваткой вцепилась в прутья карусели. Площадка подо мной качалась из стороны в сторону в такт движению.

– Залезай сюда, залезай! – завопила я, испугавшись, что он раскрутит карусель до предела и убежит. Беркли сделал так на детской площадке в церковном дворе.

Он вспрыгнул на площадку рядом со мной.

– Я тебя не брошу, – сказал он. – Я Джона.

И меня стошнило прямо на него.

Как можно освободиться от друга? С мужем можно развестись. С парнем – порвать. Из дома можно убежать. Но от друга можно только постепенно отойти. А ведь я даже не знаю, сумею ли я постепенно отойти от Джоны. Как можно постепенно отойти от друга, которого знаешь столько же, сколько помнишь саму себя?

– Пойдем сегодня в Клуб? – спросил Джона поверх шарфа. – Или, может, хочешь пошататься по улицам и поглазеть на окружающий мир?

Он видит, что мне плохо. В последнее время мне всегда плохо. И я вижу, что его беспокоит то, что мне плохо. Вообще-то я не молчунья... Когда мне плохо, я кидаюсь на пол, бью по нему руками и ногами в приступе ярости, и обуздать меня трудно. Этот способ выражения гнева я унаследовала от матери. В детстве я столько времени просидела на заросшем сорняками пустыре позади нашего дома именно потому, что мама проводила уйму времени на полу, молотя по нему кулаками и вопя. Обычно на отца. Или на бабушку. Иногда это случалось в продовольственном магазине, потому что у них всю неделю не было рассыпчатого печенья с орехами пекан... Из-за этой своей генетической особенности я не молчу, когда мне плохо. Джона это знает. И я знаю, что он это знает. И я знаю, что он просто сходит с ума от того, что я не кричу в голос, хотя мне плохо.

– В Клуб, – говорю я, игнорируя его попытку завязать разговор и отдавая предпочтение его попытке продолжать притворяться, что у нас все в порядке.

Я кожей чувствую, как Джонз хмурится:

– Ну хорошо.

Клуб – это не просто клуб. Вы не увидите его в каком-нибудь идиотском телевизионном шоу, посвященном жизни города. И это не тот клуб, где все знают, как тебя зовут. Это грязная дыра в центре Чикаго с работающим всю ночь свободным микрофоном. Мы с Джонзом узнали о Клубе, когда у Кенни был период увлечения роком и он мечтал стать рок-звездой. Кенни нравилось, что там есть свободный микрофон, открывающий ему дорогу к осуществлению мечты. Таких голосов, как у Кенни, не так уж много (о чем бы там ни шептались по углам): он издает наполовину йодль[2], наполовину прерывистый крик, – а в Клубе, как правило, просто пускали по стереосистеме песенки Роберта Джонсона или «Сан-Хаус». Кенни привел нас как раз перед тем, как ему запретили приходить. А мы с Джонзом все ходим туда – в основном чтобы не встречаться с Кенни.

– Нам не обязательно идти туда, – говорит Джонз. – Можем не ходить, если не хочешь.

– В Клубе хорошо, – отвечаю я, продолжая игру в шарады.

Он останавливается посреди тротуара. Я делаю несколько шагов вперед, прежде чем сдаться и повернуться к нему.

– Что? – спрашиваю я.

Он делает шаг и с высоты своего роста смотрит мне в лицо. Глаза у него такие темно-карие, что кажутся черными. В их коричнево-черной глубине я вижу свое отражение: нескладная, растрепанная, просто Шалтай-Болтайка какая-то. То, что Джона продолжал расти, когда я остановилась на пяти футах шести дюймах[3] или около того, было для меня постоянным поводом для огорчения. Он вырос до шести футов с небольшим[4], и теперь мне приходится смотреть на него снизу вверх. Чтобы быть с ним на равных и смотреть глаза в глаза, мне надо вставать на цыпочки. Но мне все равно, что я смотрю на него снизу вверх... Нет, маленькое уточнение: мне было все равно. Сейчас меня это бесит.

– Да что с тобой? – спрашивает он.

Я пожимаю плечами. Но этот жест теряет свою выразительность из-за высокого воротника-хомута, свитера и тяжелого пальто из грубого драпа.

– Ничего.

Наше внимание привлекает какой-то шум. Это два скворца дерутся из-за обертки от хот-дога, по очереди стараясь вытащить ее из-под упрямо сопротивляющейся крышки мусорного бака на углу.

Джонз качает головой и улыбается себе в шарф.

– Пошли, Чита, – говорит он, обнимая меня за плечи.

Горячее тепло от его руки и бока постепенно проникает через толстую шерстяную ткань, через свитер, через скрученный воротник, пока наконец не достигает самой середины моей грудной клетки.

* * *

Когда появилась Морган, я училась в одном из старших классов. В то время мы с Джонзом еще не жили в Чикаго. Мы жили в Хоуве, городке в Иллинойсе, который с большим трудом втиснулся в «Дорожный атлас» Рэнда Мак-Нелли. Девушка с ковбойским именем приехала из Нью-Йорка и была слишком высокой, слишком светловолосой, слишком классной для «дерьмового городишки в прериях», как она охарактеризовала наш город. Все парни немедленно в нее влюбились. Морган была капитаном болельщиц, она махала своими красными помпонами и все время вертела бедрами. Когда Морган в зеленом «вольво» проносилась мимо единственной городской закусочной «Бургер Кинг», у мужиков вываливались на стол размякшие языки. Нью-йоркский папаша Морган сделал состояние на Уолл-стрит и вывихнул себе мозги. Жена привезла его в город, где прошли ее юные годы, и кормила через соломинку, держа на жидкой диете, пока Морган держала остальных хоувских мужчин на сухом пайке постоянного возбуждения. Бедные местные парни! Они никогда не видели даже живого жирафа, а он куда менее экзотическое животное, чем эта Морган.

– Это отвратительно, – в сотый раз сказала я, когда Морган на своей машине пролетела мимо окна «Бургер Кинг» и все мужчины, как по команде, проводили ее глазами. – Просто отвратительно, как все мужики слюни перед ней распускают. Никакого чувства собственного достоинства!

– М-м-м, – промычал Джонз с полным ртом, жуя жареную картошку.

Это было в среду. В среду у нас был бургер-кингский день (равно как и в понедельник, вторник, четверг и пятницу). Мы с Джоной потихоньку удирали из школы и обедали в «Бургер Кинг» вместе со всеми учениками старших классов.

– Это не кажется тебе отвратительным? – спросила я.

– Это просто физиология, – ответил Джонз. – Она новая самка в стаде, поэтому все самцы сразу насторожились. Их нельзя за это винить. Виноваты миллионы лет эволюции.

Я почувствовала гордость от того, что сидела рядом с единственным парнем, который мог спокойно рассуждать о физиологии и о Морган – и о том, и о другом – с таким солидным, почти ученым видом.

Гордилась я до субботнего вечера, пока не увидела Джонза, несущегося в зеленом «вольво» вместе с Морган.

Сидя наискосок от Джонза в нашем отсеке в Клубе, я откидываюсь назад, в уголок между спинкой, обитой потрескавшейся кожей, и стеной. В хороший день я, возможно, не стала бы прислоняться к стене, но сегодня день у меня совсем нехороший. Люди в Клубе еще не разогреты – в прямом смысле слова – и сидят в своих закутках, съежившись и не снимая пальто. Через час или два тепло человеческих тел и дыханий превратит это место в парилку. И тогда мы скинем пальто и шапки, как змеи – старую кожу.

Джонз облокачивается о стол и прижимает ладони к кофейнику с «Лучшим кофе Клуба». Это единственное, что в Клубе хорошо готовят. Кофе такой крепкий, черный и горячий, что поднимает на ноги и мертвецки пьяного.

– Холодно, – жалуется он.

– Ты о кофейнике? – удивленно спрашиваю я.

– Нет. Там, снаружи, – он смотрит вверх и наклоняет голову набок, – и внутри. У тебя все хорошо?

К потолку, покрытому листами тисненой жести, клубясь, поднимается дым. У меня просто руки чешутся. Вы поймете, как велика моя решимость бросить курить, если я вам скажу, что в кармане у меня при этом лежит пачка сигарет. Лежит, может быть, даже с прошлой недели, когда я выбросила остальные... Нет, с тех пор я надевала это пальто каждый день, поэтому вряд ли... Наверное, я все же купила ее в приступе безникотинового отупения. Сидя на столе, я щелчком достаю из пачки сигарету и прикуриваю от свечи (они горят на каждом столике – попытка Клуба создать «атмосферу»).

– Я думал, ты бросила, – говорит Джонз.

– Маньяна[5], – выдуваю я вверх облачко, отправляя его к остальному кружащему под потолком дыму.

Он смотрит на меня. По морщинкам, собравшимся у глаз, я понимаю, что мы вспомнили об одном и том же.

* * *

В тот вечер всю дорогу домой я бежала (в тот вечер, когда увидела, как Джона и Морган несутся вместе в зеленом «вольво»). В глазах у меня стояли красные помпоны болельщицы, валявшиеся за задним стеклом машины. И пока я бежала, они подпрыгивали, подпрыгивали, подпрыгивали при каждом ударе моих каблуков о мостовую.

Когда, толкнув наружную дверь с сеткой от комаров, я ворвалась в кухню, мама еще не спала. Она макала пекановое печенье в чашку кофе без кофеина. После пяти вечера никакого кофеина, никогда! Я схватила кока-колу и устремилась к себе в комнату, но меня остановил ее голос:

– А она без кофеина?

Я протянула баночку, чтобы она смогла посмотреть сама, но так, чтобы она не увидела моего лица. Грязь и слезы вызовут вопросы, а я знала, что грязь там есть. Слезы?.. Не помню.

– Хватит шататься с этим парнем, – сказала мама. – Я бы уже давно это прекратила, но твой отец и слышать не хочет. Говорит, что это не принесет вреда. – Она хмыкнула. – Не принесет вреда! Вы только посмотрите на нее: уже почти полночь, а она только-только заявилась!

Я не раскрывала рта, уставившись на лестницу, ведущую наверх, в спальню. В другой ситуации я бы начала визжать и орать по поводу этого «вреда», но в тот момент мозги у меня совершенно не работали из-за помпонов.

– Ну и видок у тебя! – продолжала мама. – Таскалась, наверное, по всему городу. Перед людьми стыдно – опять будут говорить...

Люди говорили, что правда, то правда. Говорили о маме: о том, как она ходит в продовольственный магазин за печеньем. И о папе: о том, как он ходит на почту к Долорес. Обо мне пока не говорили. Я еще не сделала ничего хотя бы наполовину такого же занимательного, как мама или папа.

– Спокойной ночи, мам, – сказала я, не давая ей времени на то, чтобы хорошенько завестись.

– Когда-нибудь ты пожалеешь, что не слушала меня, – ответила мама. – Когда забеременеешь и будешь думать, куда же это он подевался, твой красавчик.

У себя наверху я сдернула крышечку с банки колы и уставилась в окно. Еще до того, как я прикончила газировку, в стекло ударился камешек. Я подождала. Еще камешек, еще... Я все ждала. Может быть, я хотела немного помучить его, заставить поволноваться, почему я не выглядываю.

А ведь он мог просто подойти к двери и спросить, дома ли я. Несмотря на свои слова, мама разрешила бы ему войти и посидеть со мной (если только мы останемся внизу, а она будет поблизости). Но как-то в одном из фильмов, которые показывают в субботу вечером, мы увидели, как бросают камешки в окно, и решили, что теперь это будет нашим единственным способом общения. Нашим тайным способом. Как то секретное рукопожатие, которым, как принято считать, обмениваются масоны.

Я толкнула створку и открыла окно.

– Ну?

– Ну. – В свете, падавшем из окна, я видела, что лицо у него красное. Но не знала, из-за Морган это или из-за того, что он нагибался, подбирая камешки.

Подняв голову, он откинул волосы с глаз. И я решила простить его, хотя он и оказался таким же тупым, как все эти уроды. Именно из-за этого меня всю внутри корежило: как оказалось, мой лучший друг – урод.

Я перекинула ногу через подоконник и потянулась к ближайшей ко мне ветке дерева. Когда я хорошо ухвачусь за что-нибудь, то могу долго-долго висеть на руках. Ветка клонилась и клонилась вниз до тех пор, пока я не оказалась в четырех футах от земли. Тогда я отпустила ее и спрыгнула рядом с Джоной. Глаза у него были закрыты.

– Я внизу, – сказала я.

Его глаза открылись. Он не мог смотреть, как я это делаю: я не выношу катания на карусели, а Джона не выносит высоты.

Я понюхала воздух.

– От тебя несет Морган, – сказала я ему. – Вы что, проводили эксперимент по физиологии? – И я коротко рассмеялась, чтобы он понял, что мне это безразлично.

Он посмотрел на меня и нахмурился, как обычно – чуть-чуть. Я знаю, когда он хмурится, хотя могу этого и не видеть. Уголки глаз у него сужаются, как когда он улыбается, но по-другому, и лоб морщится. Насчет лба можно только догадываться, потому что он у него всегда закрыт черными волосами.

– Может, это и был эксперимент, – сказал он, – но только она об этом не знала.

– Что, даже не заметила? – спросила я.

– Да пошла ты, – ответил он, такой взрослый и безразличный, пахнущий потом Морган. Затем он достал пачку сигарет.

– Это она тебе дала? – спросила я опять.

– Нет. Вот, возьми – Он щелкнул по пачке и протянул мне сигарету.

Я взяла.

– Разве не с ней ты должен вот так стоять?

– Я же стою с тобой, – ответил Джонз.

Я выпускаю облачко дыма, которое сливается с клубами под потолком. Джонз смотрит на меня. По морщинкам вокруг глаз я догадываюсь, что он вспоминает о том же, о чем и я.

Глава 2

Но пока мы еще не погрузились в сентиментальные воспоминания, звонит мой сотовый телефон. Джонз подмигивает, и я тушу сигарету и роюсь в пальто в поисках телефона.

– Я хочу уйти, – произносит женский голос, но говорит он это в тот момент, когда Майк – владелец и бармен Клуба – ставит какую-то песню Джимми Хендрикса. Это означает, что Майк и его теперешняя девчонка вконец разругались. Когда все хорошо, Майк крутит блюзы. А когда плохо, то звучит «По всей сторожевой башне».

– Подождите минуту, – говорю я в телефон. – Я сейчас вернусь, – говорю я Джонзу. – Похоже, это Джина.

На улице ветер сразу же выдувает из меня весь дым и никотиновую одурь. Я прижимаюсь спиной к стене и засовываю свободную руку под мышку, чтобы не замерзла.

– Джина? – спрашиваю я. – Теперь я слышу.

– Я хочу уйти, – опять говорит Джина. И начинает плакать.

Джина – это моя младшая сестра, результат последней попытки мамы и папы наладить «нормальную жизнь». Интересно, что люди под этим понимают? Наверное, это блины, ветчина, улыбающиеся губы со следами сладкого сиропа, разлитого на обеденном столе... По крайней мере, мама и папа именно это считают нормальным. Потом мама забеременела и повалилась на пол в третьем проходе супермаркета, крича и жалуясь на плохой выбор печенья. Живот у нее становился все больше, а папины улыбки за завтраком – все реже. Но мне было двенадцать, и все это меня не очень волновало.

Блины я не люблю.

Джине сейчас шестнадцать, то есть мне... Господи Боже! Двадцать восемь.

Я роюсь в пальто в поисках сигарет, потом вспоминаю, что у меня нет с собой ни зажигалки, ни спичек – ничего, от чего можно было бы прикурить.

– Уйти откуда? – спрашиваю я Джину. Слезы у нее подсохли, и она в состоянии говорить.

– Отсюда, – шмыгает она носом. – Я хочу уйти и жить с тобой.

Ладно. Никотин мне не так уж и нужен. Предложение, мягко говоря, неожиданное. Я люблю Джину, она же моя сестренка. Она прямо куколка: рыжие волосы, веснушки и ноги, как у Барби. Но я не готова играть в мамочку, живя вместе с вечно недовольным подростком. И эта мысль до смерти пугает меня.

– Жить со мной? – переспрашиваю я.

– Даю слово, что пойду работать, буду помогать платить за квартиру и все такое.

– М-м-м... – Как ей объяснить, что я не единственная, кто живет в этой квартире. У меня есть соседка, Индия. Возможно, Индия сочтет, что семейные узы вовсе не такое уж веское оправдание тому, что в раковине будет валяться косметика Джины, а сток душа будет забит ее волосами. – Я живу с соседкой, – говорю я. – Мне надо спросить у нее, можно ли тебе немного пожить с нами.

– Я хочу жить с вами, – тянет Джина.

– Послушай... – Я сдаюсь и спрашиваю: – Что там у вас происходит? – Но, честно говоря, спрашивать нет необходимости.

– Я тебя ненавижу.

Такими были последние слова, вырвавшиеся у меня перед тем, как я хлопнула дверью дома в «дерьмовом городишке в прериях». И я до сих пор слышу, как кричит за дверью мама, пока я сбегаю по ступеням крыльца. За неделю до того я взяла половину денег, которые отложила из своей жалкой зарплаты в «Бургер Кинг», и купила машину. Машина эта была не лучше самого городишки, но стоила она как раз половину всех моих денег. А из второй половины я смогла бы оплатить жилье и первый семестр учебы в Чикагском университете. По чудесной случайности как раз тогда мне пришло письмо, в котором говорилось, что я – неплохой начинающий писатель. Так почему бы мне не смотаться в Чикаго и не попытать счастья?

Когда я спустилась вниз с чемоданом, мама просто взбесилась.

– Так ты все-таки уезжаешь? Оставляешь меня тут одну с пятилетним ребенком, за которым надо присматривать?

– Ребенок же у тебя, а не у меня. Это твой ребенок.

– Я родила, чтобы отец был дома, чтобы у тебя была нормальная жизнь.

– В следующий раз пользуйся презервативом, – орала я, выплескивая все, что услышала и пережила за последние дни накануне своего восемнадцатилетия. Мне так хотелось, чтобы мной гордились, радовались вместе со мной... Только вот гордость за меня – это не то, чего стоило ожидать от мамы и папы, которые, узнав о письме, только и сказали: «Посмотрим».

– А что ты знаешь о презервативах? – спросила мама, и глаза у нее сузились.

– Да уж побольше, чем ты.

И я уехала, бросив ей на прощание через плечо свой счет за все, что мне пришлось пережить.

– Я ее ненавижу, – говорит Джина. – Я его ненавижу.

Вы, может быть, думаете, что после неудачной попытки создать «нормальную жизнь», увенчавшейся рождением ребенка, отец оставил маму со всеми ее печеньями и ушел к Долорес? Вовсе нет. Наверное, они нужны друг другу. Может быть, они не в состоянии найти себе никого другого, способного поглощать весь тот гнев, который они испускают?

– Ладно, но временно, – говорю я. – И мне надо поговорить с Индией. Но можешь приехать на некоторое время.

Джина шмыгает носом в телефон.

– Я хочу жить с тобой, – опять говорит она.

И я прикусываю язык, чтобы не сказать: «Посмотрим».

Мы оговариваем какие-то мелочи, как пройти и как проехать, а потом она вешает трубку. Джина и не подумала устроиться на работу в Хоуве, поэтому неудивительно, что машины у нее нет. Ее привезет некто по имени Дилен. Я представляю себе двух подростков, вопящих на всю прерию на скорости девяносто миль в час и упивающихся неограниченной свободой. Маме бы это понравилось. Это дало бы ей еще один повод взвалить на меня вину за все: «Ну вот, она погибла в аварии, когда ехала к тебе: она была в той сгоревшей машине».

Да. Конечно. Во всем виновата я.

Большим и указательным пальцами я сжимаю переносицу. Я замерзла, сбита с толку, беспокоюсь за Джину и думаю о том, что мне сказать Индии. И о том, как бы мне потихоньку отойти от... Я возвращаюсь в Клуб.

Джонз сидит там, где я его оставила. Мне хочется, чтобы он обнял меня за плечи, хочется вновь испытать то теплое чувство в самой середине грудной клетки... Но вот поэтому-то нам и надо отдалиться друг от друга. Он смотрит на меня и улыбается. Но когда он улыбается, морщинок в уголках глаз у него нет.

Мы сидели на кровати Джоны, скрестив ноги. Его мать отказалась включать кондиционер на верхнем этаже их дома, и волны жаркого воздуха тихо влетали через открытое окно, и занавески шевелились.

– Сделай так еще раз, – попросил Джона.

Я высунула язык и дотронулась им до кончика носа.

Было лето. После того как эйфория от обретенной свободы истощилась и отступила, лето превратилось в череду дней, когда тринадцатилетние подростки только и делают, что все время мусолят и пережевывают свои проблемы, а интерес к собственному телу открывает им неизвестные ранее возможности. В моем случае это была способность дотронуться языком до кончика носа.

– Зачем такие сложности? – спросил Джонз.

– Кому что, – ответила я. – А еще можно плеваться, оттянув язык назад. Вот это действительно сложно.

– Ну, это-то каждый сделает.

– Я не сделаю. – Я открыла рот, прижала низ языка к верхним зубам и резко плюнула в него.

– Я так и думал, что сможешь.

– Тоже мне всезнайка.

– У тебя уши дергаются, когда ты смеешься.

– Да? А у тебя у глаз складки. – Я вытянула руку и дотронулась до кожи у его левого глаза. – Вот здесь.

Он отдернул голову от моей руки.

Я положила руку себе на внутреннюю сторону бедра.

– Здесь очень горячо, – сказала я.

– Джо-на, – донесся голос его матери снизу. Стены дома содрогнулись, как будто что-то упало, и по лестнице прокатилось ее сдавленное «Черт!»; сразу вслед за этим раздался звук стекла, бьющегося о твердую древесину и разлетающегося в пятидесяти разных направлениях.

– Тебе лучше уйти, – сказал Джона и поднялся с кровати. – Похоже, сегодня она слишком рано начала.

Его голос заставил меня вздрогнуть. Может быть, потому, что мне уже тринадцать и я поняла, что окружающий мир гораздо больше глобуса в школьном холле...

– А ты как же?

Он улыбнулся:

– Без проблем. – Но кожа у глаз в складочки не сложилась.

Я сажусь и прикидываюсь, что не вижу, что глаза у Джоны не улыбаются. Перегнувшись через стол, я забираю у него кофе и делаю несколько глотков горячего напитка, одновременно рассказывая ему, зачем звонила Джина.

– А почему она хочет приехать сюда? – спрашивает Джона.

Я закатываю глаза.

– Она же живет с моей матерью.

Уголок рта у него подергивается.

– И что с того? Я ее ни в чем не обвиняю, просто спрашиваю.

– Она говорит, что ненавидит маму и папу и что она и какой-то парень, которого зовут Дилен, приедут сюда. Индия меня убьет.

– Может быть, мне забрать твои компакты? – спрашивает он, весь воплощенные забота и сочувствие.

– Нет. Я завещаю их моргу, вместе с твоими органами. – Я прижимаюсь лбом к столу. – Не хочу я быть матерью, – говорю я.

– Ей же шестнадцать, – говорит Джона. – Ты уехала, когда тебе было семнадцать. У тебя здесь никого не было, а ты все-таки устроилась. И не думаю, что ей нужна мать.

– «Ты была у меня», – начинаю подпевать я, но потом замолкаю. – Надоела мне эта «Сторожевая башня», – говорю я вместо того, чтобы продолжать петь. – У Майка опять облом?

Джона откидывается на спинку стула, молча давая понять, что признает мое право на некоторую свободу в том, что касается игры под названием «Мама Джины».

– Я сам брал кофе, – говорит он. – С ним не разговаривал.

– Я хочу пива, – говорю я и выскальзываю из-за стола. – Принести тебе еще кофе?

Он протягивает мне свою чашку.

Никогда не давала себе труда спросить у Джонза, почему он такой трезвенник. Я не видела, чтобы его мать пила что-то, кроме воды из водопроводного крана. Думаю, что единственным намеком на «что-то другое» был звон разбитого стекла в то жаркое лето и небрежное Джонино «Сегодня она рано начала». Но спрашивать я никогда не спрашивала. Глядя сверху вниз на пустую чашку из-под кофе, я думаю, не является ли это знаком того, что мы с Джоной не так уж сильно связаны. Ну, то, что я его не спрашиваю об этом...

Джонз наблюдает за мной с таким же пристальным вниманием, с которым разглядывал ту картину, на которой был изображен старый орех с глазом. Или с ухом? Меня это нервирует, поэтому, чтобы он ничего не подумал, прежде чем отойти, я пожимаю плечами и улыбаюсь ему.

– Привет, Майк, – кричу я лохматому парню за стойкой. Мотнув головой, он откидывает волосы назад через плечо и кивает, давая понять, что услышал мое приветствие, заглушаемое исступленным пением Джимми Хендрикса. Майк напоминает мне одного из средневековых аскетов, которые прятались от мира в пещерах Святой Земли. Одного из тех, кто десятилетиями не знал мыла и бритвы. Внешняя сторона вещей Майка не особенно беспокоит. Наверное, этим можно объяснить потрескавшуюся кожу на диванах Клуба и стены, состояние которых не выдерживает никакой критики.

– Опять «Сторожевая башня»? – говорю (кричу) я, протягивая ему чашку Джонза и показывая на кран, прежде чем поднять один палец.

Наливая мне стакан пива, Майк качает головой:

– Сбежала ведь, с моим лучшим другом.

– Ну, значит, он не был твоим лучшим другом, – говорю я.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю

    wait_for_cache