355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Кэрен Бришо » Как бы нам расстаться » Текст книги (страница 3)
Как бы нам расстаться
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:38

Текст книги "Как бы нам расстаться "


Автор книги: Кэрен Бришо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц)

Три часа спустя кто-то стучит в дверь. Я просыпаюсь на диване, закоченевшая и скорченная, но настолько расслабленная, что едва нахожу силы доковылять до двери и открыть ее. Как только мне удается отодвинуть засов и снять цепочку, Джина, как в мелодраме, бросается в мои объятия. Я ловлю ее и притягиваю к себе ее потерявшееся тельце.

– Я беременна, – сообщает она.

Глава 5

Мне было девять лет, когда мама усадила меня на свою кровать и рассказала о мальчиках и об их «штучках», которые они хотят в меня засунуть. К тому времени о сексе я знала уже... Ну, точно не скажу... Года два или три. И разговор с мамой был неловким и неприятным. Я ерзала, сидя на розовом шерстяном одеяле, и старалась думать о чем-нибудь другом, но мама схватила меня за плечи и встряхнула.

– Ты слушаешь меня? – спросила она. – Лучше слушай, потому что мне в доме не нужен ребенок, у которого появится свой ребенок. А учитывая то, что ты со своими дружками мотаешься по всему городу...

И затем этот разговор превратился в сцену, напоминавшую игру Джимми Хендрикса на гитаре: одни завывания и скрежет зубовный. И почему я не могу быть как другие маленькие девочки, милые и хорошие, играющие с Барби? Почему я болтаюсь с этим мальчишкой, как будущая шлюха? Разве я не знаю, что мальчишкам от девочек нужно только одно? Девочка никогда не сможет просто дружить с мальчиком: он обведет ее вокруг пальца, засунет ей свою «штуку и бросит ее.

В этой части разговора я уже не ежилась от неловкости. Я закатила глаза за маминой спиной – осторожно, чтобы она не увидела меня в огромном квадратном зеркале над комодом (предварительно я как можно сильнее нагнулась, чтобы убедиться, что она не увидит) – и подождала, пока она не выплеснет из себя все подходящие для данного случая клише. И когда мы вернулись к «...и почему ты не играешь с Барби?», я уже знала, что мы прошли полный цикл и на горизонте замаячила свобода.

Свобода означала возможность убежать за несколько кварталов – туда, где я и столкнулась с Джоной.

– Ты что так долго? – спросил он в тот день, когда мне исполнилось девять и когда я выслушала лекцию по теме «половое воспитание».

Я уперла руки в боки и неотрывно уставилась на него, изо всех сил подражая маме.

– Я слушала о твоей «штучке».

Широко открыв рот, Джонз воззрился на меня.

– Что?

Театральным жестом я показала ему куда-то между ног.

Он покраснел.

– Ничего себе.

– Да? В том-то и дело, что «чего». Так мама говорит.

Его румянец побледнел.

– Вот оно что. Мама разговаривала с тобой о сексе...

Мы уселись на кромку тротуара. Я взяла палочку и стала тыкать ею в лист, но потом поняла, что делаю, и отбросила ее.

– Она сказала, что хотела бы, чтобы я играла с Барби, – сказала я, вытирая запылившуюся руку о брюки.

Джонз и это переварил.

– Ей бы на Джолин посмотреть, – сказал он.

Я рассмеялась. И втайне пожелала, чтобы мама и в самом деле смогла увидеть, что Джолин заставляет делать Барби и Кена, играя с ними в мужа и жену.

Я просыпаюсь, потому что совсем замерзла. После того, как Джина объявила мне свою новость, и после того, как я поняла, что остается всего полтора часа до звонка моего будильника, уже глупо было стелить двум молодым любовникам на полу. И мне ничего больше не оставалось, как лечь на диван, опять принять позу эмбриона и удивляться, как я могла впутаться в эту историю, к которой никакого отношения не имею. Но в какой-то момент – вероятно, когда мои ноги занемели от того, что я подтянула их к груди, – я, наверное, все же отключилась, потому что смутно припоминаю свой сон, в котором мальчишки со своими «штучками» гонялись за мной по всему школьному двору.

Я просыпаюсь совершенно заледеневшая и чувствую, что умираю – хочу кофе. Слышу знакомые звуки – Индия плеснула воды в кофеварку – и в душе благословляю ее и ее предков.

– Привет, – говорит она, когда я нетвердой походкой вваливаюсь на кухню и сажусь за стол.

– Привет. – Я уютно укладываю лицо в ладони. Руки у меня холодные, но этот холод, по крайней мере, смягчает жжение в глазах. – Она беременна, – бормочу я, все еще пряча лицо в ладонях.

Молчание.

Я смотрю сквозь щелку между пальцами.

Индия в середине процесса приготовления кофе. Она не отрывает глаз от мерной ложечки.

– Сколько я положила, одну или три?

– Я не смотрела.

– Тогда дальше придется на глаз. – Она подсыпает еще несколько ложечек и включает кофеварку.

– Просто не знаю, что делать, – говорю я, наблюдая, как она убирает мешочек с кофе и вытаскивает пакет с хлопьями.

– Дать тебе тоже чашку?

– Да. Устрою себе сахарную передозировку, хоть кровь разогреется.

– Зачем тебе что-то делать? – спрашивает Индия, ставя на стол молоко и передавая мне чашку и ложку. – Беременна-то ведь она. Тебя это никаким боком не касается. Если только в плане жилья...

Я от души насыпаю себе в чашку хлопья, высший сорт «Кэп'н Кранч». Касается ли это меня?

– Наверное, затем, что мама ничего сделать не сможет, я-то знаю, – говорю я. – А Джине нужен кто-то. Она приехала ко мне, поэтому это меня касается.

Индия кивает головой.

– Хорошо. Но как быть с этим парнем, который с ней?

Я отрываю взгляд от молока и смотрю вверх.

– Ты его уже видела?

– Наткнулась, выходя из ванной. Это он отец ребенка?

– Хороший вопрос. Я не спросила. Если и он, то все равно он отцом быть не может.

Индия смеется.

– Ты только послушай, что ты говоришь. Можно вырваться из провинции, но устаревшие взгляды из головы не выветриваются. – Совершенно не реагируя на мой пристальный взгляд, она на пробу берет в рот ложку молока. – Ну есть у него несколько татуировок и колечки в сосках. Это совсем не значит, что он не сумеет быть отцом.

Она права.

Я проснулась с мыслями о матери, а сейчас сама говорю, как она.

Я роняю голову на стол, не обращая внимания на молоко, выплеснувшееся из чашки с хлопьями.

– Я превращаюсь в свою мать, – говорю я, ни к кому конкретно не обращаясь.

Индия опять смеется.

– Да нет же. Судя по тому, что ты о ней рассказывала, она не умеет смеяться. А ты, – тычет она мне в макушку своей ложкой, – ты любишь похохотать.

– Спасибо за комплимент.

– Всегда к вашим услугам. – Она задвигает стул. – Мне надо идти, а то опоздаю.

– Индия, – говорю я, останавливая ее, пока она не вышла из кухни.

– Что?

– Спасибо тебе. За то, что разрешила им остаться. Я понимаю, какая это обуза и все такое...

– Не за что, – прерывает она меня. Она уже выходит, но потом просовывается в дверь. – Но только на несколько дней, пока они не найдут себе другое жилье.

Я выбрасываю остатки хлопьев в мусорное ведро, затем проскальзываю в свою комнату, чтобы взять одежду. В комнате темно. Я обычно не закрываю занавески, чтобы просыпаться с первыми серыми бликами рассвета, но Джина и Дилен задернули шторы до полной герметичности. В комнате темно, и в ней пахнет немытыми телами подростков и сигаретным дымом. Этот запах меня раздражает. Когда я сама курю, то открываю окно и высовываюсь на морозный воздух, потому что мне не нравится, когда от меня потом весь день разит сигаретным перегаром. К тому же, по дороге к стенному шкафу я натыкаюсь на пару ботинок, лежащих поверх кучи одежды, и опрокидываю сумку.

Плевать мне на радушие и гостеприимство. Я раздвигаю занавески.

Джина отворачивается.

– Погаси свет, – говорит она и натягивает одеяло на голову. – Мы пытаемся заснуть.

Она, конечно, этого не знает, но, если бы я не видела, как Дилен во сне притянул к себе это жалкое, жалующееся существо, я дала бы ей в руки коробку из-под сигар и показала ту улицу.

Будь они неладны, эти родственные узы.

– А вот и твоя маленькая сестренка, – сказала мне мама в палате для рожениц городской больницы Хоува.

Отец сжал мне плечо и наклонился к моему уху:

– В том розовом одеяльце не мартышка, хотя выглядит она именно так.

Ни мне, ни маме смешным это не показалось.

Мне захотелось быть в этот момент вместе с классом под мостом. Собирать мусор в это субботнее утро было бы гораздо приятнее, чем стоять здесь, неловко переминаясь с ноги на ногу.

– Ну давай, – потребовала мама, не обращая внимания на замечание отца, – скажи «здравствуй» нашей маленькой Джине.

– Уродское имя, – ответила я. В тринадцать лет я знала об именах все. – Все решат, что ты назвала ее в честь той актрисы.

– Ее зовут Джина, – произнесла мама сквозь растянувшиеся в улыбке губы. – И она твоя сестра.

Будь они неладны, эти родственные узы!

Я выхожу из автобуса на квартал раньше в надежде, что мартовский ветер выдует запах дыма из моих волос и одежды. Глупо, конечно. Я добираюсь до музея, уже заледенев до костей. Ветер проносит меня через стеклянные двери, вдувая вслед обрывки бумаги и последние осенние листья, запрыгавшие по всепогодному ковру и дальше, по покрытому плиткой полу вестибюля. Но стоит двери закрыться, как музей обволакивает меня знакомым запахом мастики для пола и ветхих льняных тканей с ручной вышивкой. Здесь всегда пахнет чопорностью, старостью и воспоминаниями.

Музейчик маленький. Одно из миллионов историко-краеведческих учреждений, обосновавшихся в старинных зданиях и с помощью взимаемых за посещение долларов и разных грантов пытающихся не дать запереть историю Чикаго в ящике комода. И моя задача, как составителя запросов о грантах, в том, чтобы наскрести достаточно денег, чтобы эта история оставалась открытой для обозрения. Составитель запросов... Звучит куда солиднее, чем есть на самом деле.

Оказавшись в своем кабинете, я останавливаюсь, чтобы освободиться от шарфа, пальто и сумки и вынуть кофейную чашку. На ней остался ободок от высохшего вчерашнего кофе. Я раздумываю, стоит ли мне идти в туалет, чтобы ее вымыть, но потом пожимаю плечами и иду к вестибюлю – на звуки сирены, вырывающиеся из кофейной комнаты.

Говоря «сирена», я использую это слово вовсе не в том же смысле, что и в древнегреческих мифах. Я имею в виду сигнальную сирену.

Сегодня Кенни в отличной форме. (Кенни – это тот парень, который внес огромный вклад в создание в Клубе такой атмосферы свободного микрофона, когда он свободен «для всех, кроме Кенни».) Когда я говорю, что Кенни в отличной форме, я хочу сказать, что он демонстрирует свои последние достижения в вокальной технике. Только Кенни может произвести такой звук. И я иду на звук по полутемному коридору и обнаруживаю, что половина сотрудников музея столпилась вокруг Кенни, как крысы вокруг дудочника.

Тут и Дороти, которая проходит болезненный курс акупунктуры. И Тимоти – он директор музея, по сути, наш начальник, но, глядя на него, этого не скажешь: челюсть у Тимоти на одном уровне с верхней пуговицей его фланелевой рубашки. И Джонз. Джонз делает вид, что наливает себе кофе, но на самом деле он смеется.

С тех самых пор, как я впервые увидела, как показываются его верхние зубы, я считаю, что улыбка у него... ну, скажем, обворожительная. «Обворожительная» – это, конечно, глупое слово, но ничего более подходящего мне в голову не приходит. И это не потому, что у него белые или очень ровные зубы. И ямочек на щеках у него нет. Но, если он улыбается, – улыбается по-настоящему, когда кожа возле глаз собирается в складочки, – солнце светит ярко, вокруг весна, и ты думаешь, что Бог все-таки существует.

Джонз ставит чашку себе на ладонь и оборачивается.

Видит меня.

Зов сирены, издаваемый Кенни, слабеет и замолкает где-то вдали. Снаружи мартовский туман все еще держит город в своих ватных объятиях, но здесь, внутри... из глубины неспешной улыбки Джоны солнце светит мне, только мне.

Господи, почему меня так волнует, что мы с ним срослись – боками, головами или сердцами?

К благородному аромату кофе примешивается тошнотворный запах пекановых орехов, и у меня сжимает желудок, разрушая чары Джоновой улыбки. Кенни берет верхнее ми, и в этот момент щелкает и открывается дверца микроволновки, извергающей из своего нутра кусок кофейного торта с пекановой добавкой. Дороти хватает этот торт и свою кружку.

– Ну вот, – говорит она, тыча мне в пустую руку свою полную кружку. – Возьми мой кофе и пошли из этого дурдома.

Я все еще смотрю на Джонза, и сердце мое успевает сделать несколько ударов, прежде чем я понимаю, что она имеет в виду Кенни.

– Затягивает, как в воронку, правда? – спрашиваю я и, отводя взгляд от глаз Джоны, стряхиваю с себя внезапно накативший озноб.

Она кивает головой, стискивает мое предплечье и тянет его к выходу из кофейной комнаты.

– Я решила, что кто-то мучает кошку, и пришла, чтобы вмешаться.

Пока мы идем к двери, Кенни переходит на какую-то песенку Элвиса Пресли. Эта – не из тех его веселеньких песенок на высоких нотах. Это та, о Лас-Вегасе. Мы с Дороти демонстративно движемся к двери.

– Посмотрите, – говорит Кенни в самой середине песни, – как этим женщинам не хочется уходить. Девчонок всегда тянет ко мне, как магнитом.

У Тимоти челюсть все так же прижата к рубашке.

– Как же тебе это удается? – спрашивает он Кенни, когда мы с Дороти выходим.

– Если вы не поете, – слышу я, как отвечает Кенни, – то пробуйте все новые и новые сорта одеколона. В конце концов они полетят к вам, как пчелы на мед.

– Никогда не знаешь, серьезно он или у него и вправду большое чувство юмора, – говорит Дороти. Теперь, когда мы уже вне досягаемости магнетизма Кенни, она отпускает мою руку.

– Тебе было смешно? – спрашиваю я, жалея, что руки у меня заняты и я не могу растереть то место, где ее пальцы, сжимавшие мою руку, прервали ток крови.

– Нет.

– Ну вот тебе и ответ на твой вопрос.

– Может быть, и так. – Она качает головой и идет мимо двери моего кабинета, оставляя меня с двумя кофейными чашками.

За ней шлейфом струится тошнотворный запах пекановых орехов.

Когда мама опустилась на стул рядом со мной, хрустнул пакет с печеньем. Тротуар прямо за запыленным окном нашей гостиной раскален воскресным утренним солнцем добела. Перед моими глазами мелькали картинки мультфильма.

– Радость моя, ты всегда можешь поговорить со мной, если нужно. Я всегда здесь, рядом с тобой. – Мамино дыхание пахнет пеканом и сливочным маслом.

Потом она начинает плакать.

– Ты никогда со мной не разговариваешь. Сидишь и молчишь. И он сидит и молчит. Почему никто не хочет со мной поговорить?

Поговорить. Это нехорошее слово. И это нехорошее слово может обозначать столько разных вещей, что и простым его тоже не назовешь.

– Потому что ты никогда не слушаешь.

Это не я сказала. Это сказал папа. Он натягивал на себя футболку, собираясь в воскресное утро прогуляться до почты. Не уверена, что маме когда-либо приходила в голову мысль, что почта по воскресеньям закрыта.

– Я слушаю, – ответила мама.

Я не отрывала глаз от мультфильма, но ничего не видела. Мне хотелось оказаться в нашем переулке и жариться на тротуаре или на участке, заросшем сорняками, живой или зарытой в землю. Где угодно, только не сидеть на этом стуле и притворяться, что я смотрю мультфильм.

– Никогда в жизни не слушала. – Папа нагнулся, чтобы заглянуть под мой стул в поисках своих ботинок.

Мама резко выпрямилась и плотно запахнула халат.

– Ты никогда со мной не разговариваешь. Говоришь мне о водопроводном кране на кухне, о том, что надо вызвать сантехника. Что я могу взять машину на завтра. Говоришь, что уедешь на следующей неделе. Ты говоришь мне много всего... Но ты никогда со мной не разговариваешь.

Папа вытащил из-под стула ботинки. Коричневые с белым. Как будто туфли для гольфа спарились с обычной обувью и дали вот это потомство.

– «Говоришь», «неговоришь»! – повторил отец. – Говоришь всегда ты. И ни слова не слышишь из того, что тебе отвечают.

Я соскользнула со своего стула и побежала к двери.

– А вы, юная леди, немедленно идите сюда, – завопила мама мне вслед. – Мне нужно с вами поговорить.

Но я туда не пошла. Я выбежала из дома, перепугав стайку скворцов, допивавших остатки воды из поилки для птиц. Птицы смотрели на меня сверху вниз с электрических проводов. Внезапно я почувствовала ненависть к ним. Из-за того, что они ничего не могут делать в одиночку, друг без друга.

– «Говоришь», «не говоришь»! – закричала я, хлопая руками, как крыльями.

Скворцы расправили крылья и слетели с проводов, образовав изящную дугу.

Домой я не возвращалась несколько часов.

Мама со мной так и не поговорила.

Не знаю, сколько времени я стою в вестибюле. Не так уж долго, потому что кофе в кружке Дороти еще не остыл, но достаточно для того, чтобы запах пеканов рассеялся.

– Чи-ита, – говорит Джонз за моей спиной. Я даже не вздрагиваю. Я знала, что он там. Не обычным знанием. Скорее, на том уровне, на котором ощущали мир пылинки и крупинки, разлетаясь в разных направлениях после Большого Взрыва. Все дальше и дальше, в черную пустоту, но, всегда ощущая присутствие звезд, планет и астероидов – рядом с собой, над собой, под...

Я знала, что Джона там.

– Можно с тобой поговорить? – спрашивает он.

– Конечно. – Чтобы открыть дверь, я передаю ему пустую чашку.

Мне нравится мой кабинет. Как-то я сказала Индии, что согласилась на эту работу потому, что мне предложили отдельный кабинет с дверью, дубовым столом и окном. На самом деле я согласилась на эту работу потому, что надо было выплачивать студенческий заем на учебу потому, что Джонз замолвил за меня словечко перед Тимоти, и, потому, что составление запросов и отчетов по грантам – это все же писательский труд. Даже творческий: все зависит от того, насколько точно музей выполняет требования заказчика.

Мне нравится мой кабинет, но руки у меня дрожат. Этот пекановый запах... Наверное, он просочился сюда из-под двери. Он воскрешает образ матери, пристающей со своими жалобами и упреками, цепляющейся, наскакивающей на отца...

«Вы двое прямо как пара скворцов. Все время наскакиваете друг на друга».

И я вспоминаю, почему мне недостаточно его наполненной солнцем улыбки. Почему стремление достать звезду... Но углубляться в это мне не хочется.

– Так о чем ты хочешь поговорить? – спрашиваю я Джону, предварительно скользнув за свой письменный стол, мою надежную защиту. – Садись.

Я горда тем, как небрежно у меня все это вышло.

Молчание.

Я поднимаю глаза.

Он не отрываясь смотрит на стул перед моим письменным столом, темные волосы упали вниз, и я не вижу его лица. Я только знаю, что...

– Джона, – шепчу я.

Боже мой, я не хочу тебя обижать, но я не могу...

Он ловит мою мысль еще до того, как я успеваю ее закончить.

– Потом, – говорит он. И поворачивается, чтобы выйти.

– Джонз! – в этот раз это скорее крик о помощи.

Он останавливается, но не оборачивается ко мне. И я не знаю, что сказать, поэтому жду, что он обернется, и тогда мне не придется ничего говорить.

* * *

– Мама жалуется, что с ней никто не хочет разговаривать, – сказала я Джонзу.

Это было во второй половине дня того воскресенья, когда я убежала из дома и мы сидели на качелях в центре парка и ели фисташки. Мы обычно запускали руку в глубину пакета, выбирали там орех побольше, разламывали скорлупу пополам, чтобы достать зеленоватую мякоть, и потом соревновались, кто сможет прожевать свою добычу как можно громче и неопрятнее. Обычно выигрывал Джонз, но и я изо всех сил старалась жевать так, как, по словам мамы, жевать было нельзя ни в коем случае. То есть с широко открытым ртом, так что видно, что ты ешь, и хлопая губами. Совсем здорово было, если изо рта свешивалась ниточка слюны или даже две, но мне никогда не удавалось достичь нужной вязкости.

– Но ты же с ней говоришь, – сказал Джонз, подбрасывая пустые скорлупки.

– Нет, не говорю. Все время говорит она. Она – говорит – мне.

– Родители всегда так. – Он даже набрал в грудь воздуха, слегка выпятив ее, как будто мысль, которую он высказал, была очень глубокой и важной. Затем он выпустил воздух. Грудь опала, и он потянулся к пакету за фисташкой. – Другие они только по телевизору. Но это все враки.

Я поковыряла носком песок. Джона закрутил цепи своих качелей так, что его ноги оторвались от земли, и стал вертеться вокруг своей оси. Чтобы не вытошнить съеденные фисташки, я закрыла глаза.

– Прости, – сказал Джонз, когда его качели перестали вертеться.

– Да ничего. Но с тобой-то мы разговариваем. Почему?

Он посмотрел на меня.

– Потому, что нам можно и не говорить.

Я нахмурилась.

– Нет, правда. – Он закрыл глаза. – Вот о чем я сейчас думаю?

– Тебе хочется еще фисташку, и потом тебе хочется опять покрутиться на качелях, пока я не блеванула на тебя.

Он открыл глаза.

– Вот видишь. Нам не обязательно говорить. Мы и так знаем друг друга.

Я жду, пока Джонз обернется ко мне, и тогда мне не придется ничего говорить.

На какой-то момент я становлюсь планетой, бешено вращающейся вокруг собственной оси и готовой врезаться в соседнюю планету и взорваться, разлетевшись на миллион миллиардов частиц... Затем он оборачивается и смотрит на меня.

И улыбается.

– Это тебе. – Он роется во внутреннем кармане куртки и бросает мне пакетик фисташек фабричной расфасовки.

Я наклоняюсь вперед и ловлю его. Пока – пока! – ничего не меняется.

Глава 6

Во всем виноват Юджин Шиффелин – поклонник Шекспира, нью-йоркский производитель лекарств, решивший, что в небе Нового Света должны парить все птицы, упомянутые великим бардом. Но это никак не получалось: то погибали дрозды, то жаворонки... А потом, году в 1890, Шиффелин ввез в страну скворцов.

У Шекспира скворцы упоминаются не так уж часто. Да что там – всего в одной строке. В одной из пьес о Генрихах, кажется, в «Генрихе IV». Но одной строки Шекспира было достаточно, чтобы в Нью-Йорк привезли сотню скворцов. Пернатые иммигранты поселились на задворках Американского музея национальной истории. Сначала все решили, что это мило, но потом они изгадили весь музей. К сегодняшнему дню первая сотня скворцов превратилась в двести миллионов, а то и больше птиц.

Пятьдесят лет назад скворцы уже водились на всем пространстве от Аляски до Флориды. Клевались, вопили, гадили, дрались, плодились и размножались. Как и их человеческие собратья, они душу вытрясали из тех птиц, которые осмеливались заявлять права на их законную североамериканскую собственность, разносили болезни, дрались за места для гнезд, пожирали все, что попадало в поле их зрения, и от этого гадили еще больше.

Департамент сельского хозяйства даже обнародовал рецепт пирога из скворцов. Но напрасно: думаю, для людей это было бы сродни каннибализму или чему-то в этом роде.

Стоя у окна (один из плюсов моего кабинета – неплохой вид из окна), я перебрасываю пакетик фисташек из одной руки в другую и сквозь покрытое морозным рисунком стекло смотрю на скворцов, прилепившихся к выступу стены. Из-за холода они нахохлились, и в солнечных лучах их черные перья отливают багряным, розовым, голубым и серым. Один скворец откидывает голову назад и разражается песней, чем-то напоминающей пение Кенни. Сидящий рядом хватает его за перья на спине.

Пространство за окном взрывается черными крыльями, и скворцы, как лемминги в тундре, густой волной срываются с выступа. Но, в отличие от леммингов, они благополучно садятся на страховочную сетку из деревьев, окаймляющих улицу.

– Уичита!

Я оборачиваюсь и вижу в дверях Дженет, охранницу музея.

– Привет, – говорю я.

Она входит и закрывает за собой дверь.

– Я просто хотела узнать... Я хочу сказать, у меня к тебе вопрос. Может быть, ты сможешь мне помочь.

Я с трудом сдерживаю вздох. Два часа комканого сна – недостаточная подготовка к такому разговору. Интересно, кем мне сегодня предстоит стать? Вчера я была Ральфом Лореном. На прошлой неделе была особая комбинация: дама из «Спросите Эми» плюс отец-исповедник, в комплекте. Возможно, сегодня мне придется отрастить бороду и сменить имя на «Зигмунд». Фрейд, естественно.

Дженет поправляет ремень, как у Бэтмена, и пистолет на нем и садится на стул, который проигнорировал Джонз.

– Как тебе эти сережки? – спрашивает она.

А-а. Сегодня я опять Ральф Лорен.

Я смотрю на ее серьги и так сжимаю пакетик с фисташками, что многие из них оказываются задавленными насмерть. Ральфу Лорену такое терпеть не приходится. Серьги квадратные, с темно-красными камнями, все завитые-перевитые, как лабиринт. Они свисают у Дженет до плеч.

– Миленькие.

– Ты правда так думаешь? Они идут к форме?

Коричневые хлопчатобумажные брюки и красный лабиринт в ушах... Я пожимаю плечами: мне не хочется размазывать по столу эту женщину с пистолетом на боку.

– Ну...

– Нет, ну правда? Идут?

– Ты знаешь, я не особенно в этом разбираюсь.

– А Кенни они понравятся, как ты думаешь?

– Кенни? – Разговор будет об отношениях с мужчиной? И я мысленно влезаю в шкуру психоаналитика и становлюсь доктором Рут, доктором Лорой... кто там еще по этой части?

– Я просто хотела узнать... – Она прокашливается. При каждом ее движении на стуле скрипят ботинки, упирающиеся в пол. – Про... Кенни.

Так, Кенни. На прошлой неделе это был...

А как же Тимоти? – спрашиваю я. – Я думала...

Она машет рукой, и на минуту становятся видны и другие украшения. Кольцо с красным камнем, например, под пару к серьгам.

– Он, похоже, гей.

– Он не гей.

– Он сказал, что он гей.

Тимоти не гей. Я чуть не подвела его, уничтожив его алиби. Если он узнает, то убьет меня.

– Хм... Наверное, я ошиблась.

Дженет хихикает:

– Закоренелый педрила.

– Что?

– Ну, педик. Сама знаешь. – Она опять поправляет кобуру с пистолетом. Я и сама догадывалась. Ну, что Тимоти – гей.

Я киваю головой и решаю не вступать в дискуссию.

– Вот как.

Молчание. Она скребет себе плечо, и царапающий звук эхом отскакивает от стен.

– Это будет событие месяца, – наконец говорит она. – Я в ударе.

Я улыбаюсь. Довольно кисло. Безнадежного пациента вывезли на солнышко.

– Черт, – продолжает она. – Если бы вы с Джоной не были такими не-разлей-вода, я занялась бы им.

Безнадежный пациент кашляет и отходит в мир иной.

– Это у тебя фисташки? – спрашивает Дженет.

Я заставляю себя кивнуть. Затем протягиваю ей пакетик.

– Спасибо. Пойду посмотрю, где Кенни. – В дверях она останавливается и опять поворачивается ко мне. – По-моему, у него отличное чувство юмора, как ты считаешь? В последнем номере «Космополитена» писали, что мужчины с юмором в постели что надо.

– Точно. Еще бы.

Она кладет ладонь на пистолет и поглаживает его.

– Знаешь, девушке бывает нужен не только такой пистолет.

Фрейд отдыхает!

Потом она уходит, унося мои фисташки.

Надеюсь, у Кенни помимо юмора есть еще и дубинка.

За окном пролетают скворцы, и их тени проносятся по моему письменному столу.

– Клянусь, я их всех когда-нибудь потравлю, – сказала мама как-то утром в марте одиннадцать лет назад. – Только посмотри. Они же повсюду!

Из кухонного окна я посмотрела на ковер из скворцов и подумала о том, что осталось два месяца до того, как я уеду из этого городишки. Два месяца до того, как у меня будет достаточно денег, чтобы купить себе что-нибудь на четырех колесах, которое вывезет меня за пределы Хоува.

– Они делают только то, что в них заложила природа, – ответила я.

– Они опять заняли все домики для ласточек, – сказала мама.

– У нас ласточки никогда и не жили.

– Ты на это посмотри, – и она показала на существо с куцым хвостом, запихивающее солому в бутыль из тыквы, висящую на шесте. – Вот поэтому я их и потравлю.

– А им, может быть, хотелось бы отравить тебя, – сказала я. – Ведь ты только и делаешь, что разрушаешь их дома. Ты же вытаскиваешь солому и траву и разбрасываешь по земле.

Мамины пальцы стиснули край раковины.

– Ты хочешь сказать, что я местный специалист по разрушению чужих домов? – спросила она.

Это был единственный раз, когда она сказала хоть что-то о Долорес.

* * *

Скворцы проносятся мимо моего окна. Такая черная туча. Я слежу за фигурами, которые они образуют в полете, и мечтаю о том, чтобы оказаться в своей кровати, закутаться в шерстяные одеяла... Но моя кровать занята. Мечта с легким шипением испаряется, и я думаю, не поможет ли мне сигарета... если, конечно, удастся открыть окно.

Я – без особого усердия – тяну вверх раму окна, и тут звонит телефон.

– У вас здесь нет ничего, кроме сои и готовых завтраков, – говорит Джина, когда я беру трубку.

– Есть молоко, – замечаю я.

– Обезжиренное. Такая гадость.

– Тогда купи пирожков в магазине на улице.

– Я не люблю пирожки.

– А что ты любишь?

– Не знаю.

– Сделай себе бутерброд с арахисовым маслом и желе. В одном из навесных шкафов есть арахисовое масло.

– Я не люблю арахисовое масло.

Я представляю себе, как хватаю ее клювом за перья на затылке и изо всех сил трясу. Это помогает.

– Спустись вниз и пройди два квартала направо, там есть супермаркет, – громко говорю я, мысленно выплюнув изо рта перья. – Купишь там, что тебе хочется.

– А вы с ней хоть когда-нибудь ходите в гастроном?

– Только раз в две недели – по вторникам в полнолуние.

– Что?

– Да ничего. Удачной охоты. На продукты. – И я вешаю трубку, пока не выдернула провода и не отстегала эту маленькую сучку.

Телефон звонит опять.

– Ты прямо как мама, – говорит Джина. – У тебя даже голос был такой же, как у нее. Плаксивый. Такой: «А-а-а, а-а-а, а-а-а».

И вешает трубку.

Я неотрывно смотрю на телефон. Это что – шестнадцать лет? Я тоже так себя вела в шестнадцать?

Но я не моя мать.

– Я не разрушаю чужие дома, – сказала мама. Кожа на костяшках пальцев у нее побелела от напряжения.

Я протянула руку к буфету, чтобы взять один из бесплатных стаканов «Бургер Кинг», которые я притащила с работы, и налила себе воды.

– Тогда почему ты не уйдешь? – спросила я. – Ноги у тебя есть?

– Почему ты так на меня злишься? – сказала она. – Что толку в твоей злости?

Я вышла и пошла подальше от дома. То есть сделала то, чего, как я уже понимала, мама не сделает никогда.

Я не моя мать.

Я знаю, как уйти.

Джонз просовывает голову ко мне в кабинет.

– Что с Дженет? – спрашивает он, как будто утром у нас не было никакого молчаливого разговора.

– У нее очередной брачный период.

Его лицо передергивается. Невольное проявление беспокойства и отвращения.

– Она взяла мои фисташки, – говорю я, но думаю совсем не о зеленоватых орешках. Я думаю о том, что сказала Джина.

– Пошли поедим? – предлагает Джонз.

Я моргаю.

– Что-то не хочется... Я плохо спала.

– С каких это пор утомление стало влиять на твой аппетит?

– С тех пор, как Джина явилась ко мне беременная, – бормочу я.

В его мозгу разом вскипают два чувства. Я ощущаю это, хотя выражение его лица совсем не меняется. Первое – это удивление. Второе... Это смесь грусти с тревогой и с небольшой порцией ревности. Потому, что я опять не впустила его в свой мир.

Я с повышенным вниманием рассматриваю степлер на своем столе.

– Могу предположить, что она была уже далеко от Хоува, когда позвонила тебе, – говорит он.

– Да, она была в Джолиете, – отвечаю я.

– А что насчет ее беременности?

– Она привезла папашу на буксире.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю