Текст книги "Как бы нам расстаться "
Автор книги: Кэрен Бришо
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
– Тебе лучше бы было поверить в то, что Бог есть, – сказал Джона, помогая мне выкарабкиваться и хромать к дому. – Ведь надо же, чтобы кто-то о тебе позаботился.
– Для этого у меня есть ты.
Он не улыбнулся.
Если здесь и было что-то от шутки, то очень немного.
Я надеялась, что мама уже легла. Но мне не повезло. Она ела пекановое печенье (малышка Джина сидела рядом с ней в коляске, все еще раскачиваясь по инерции взад-вперед, уже укачав себя этими движениями и крепко уснув) и смотрела телевизор.
– О Боже! – сказала мама, увидев мою ногу. Потом она повернулась к Джонзу: – Это ты во всем виноват.
– Оставь его, мама, – сказала я. Но прозвучало это глуповато, потому что я только что с помощью плоскогубцев, взятых из ящика со всяким инструментом, вытащила из своей ноги целое бревно. На пол хлынула кровь.
– Вот что случается, когда ты шатаешься по всему городу, – сказала мама, протягивая мне полотенце. – Бывает больно.
– Больно мне, – ответила я. – Только мне.
Говорить этого было нельзя. Я не пыталась защититься, но, как бы то ни было, теперь мама повернулась к Джонзу. Она кричала прямо ему в лицо что-то о... грязи и разврате. Не помню, что она ему говорила, но помню, что ее тон привел меня в ярость, и я встала между ними и отпихнула ее...
Ну, не совсем отпихнула. Я не собиралась толкать ее, но вся моя нога была покрыта кровеостанавливающим гелем, пол был скользким от крови, а я бросилась к ним, стараясь встать между ней и Джонзом.
Она наклонилась назад и упала на стол. Мы уставились друг на друга; наверное, выглядели мы ужасно глупо, потому что рот у нее был открыт, да и у меня тоже.
– Ты понимаешь, что ты только что сделала? – спросила она, но это был один из тех вопросов, ответ на которые давать не требуется.
Я вся сжалась в ожидании пощечины, которой так и не последовало.
Не из-за того, что мама сдержала себя. Нет. Она бы непременно ударила меня. Но ее остановил Джонз, встав у нее на пути. Он уже был выше ее, но он ничего ей не сделал, даже не угрожал. Просто сделал шаг вперед, загородив меня, и сказал:
– Миссис Грей... Прошу вас. Ей же и так больно.
И мама пристально посмотрела на него снизу вверх, и лицо у нее было белым, напряженным и... испуганным.
– Во всем виноват только ты, – прошипела она, но это прозвучало так, как будто говорила она совсем не с Джоной.
– Во всем виноват ты, – говорит мама Дилену.
– Оставь его, – вопит Джина, идеально имитируя мамин крик. – Оставь его в покое.
– Джина, – говорит Дилен, касаясь ее плеча, – все в порядке.
– Уходи, – говорит ему мама. – Иди домой. Здесь из-за тебя слишком много неприятностей.
Он уходит, но перед этим Джина хватает в ладони его лицо и целует. Мама становится такой же красной, как сердечки на ее рубашке. Этот вызов подростка родительскому авторитету по наглости равнозначен высунутому в церкви языку. Но вот наш переулок освобожден от подростков, и открывается сезон охоты на Уичиту.
Но ничего не происходит.
Мама смотрит на машину.
– Это что, «шеви» Олсонов? – спрашивает она.
Я хлопаю крышкой багажника.
– Не знаю. Это та машина, в которой они приехали в Чикаго.
Тут мама наконец обращает внимание на меня.
– А ты подросла, – говорит она.
– Нет. Я такая же, как пять лет назад.
– Ты стала выше.
Я отрицательно качаю головой:
– Может быть, это из-за туфель.
Она смотрит вниз, на мои туфли на платформе.
– В таких нельзя водить машину, – говорит она. – Это опасно.
Я пожимаю плечами.
– Мы нормально доехали.
– А теперь, я думаю, тебе лучше развернуться и уехать, – говорит она. – И оставить меня расхлебывать всю эту кашу, которую заварила твоя сестра.
Вот, значит, как она все это себе представляла.
В голове у меня крутятся слова, просятся на язык, но я не даю им выйти наружу. Вокруг глаз у мамы морщинки, а под подбородком обвисла кожа – она вымоталась и постарела.
– А где папа? – спрашиваю я, вместо того чтобы уйти.
– На работе. Кому-то ведь надо оплачивать счета за все это. – Но это последнее сказано с оттенком (едва заметным)... чего-то. Эти слова обычно говорит отец, когда его золотые руки мастера-универсала должны послужить оправданием для ухода из дома. Кому-то ведь надо оплачивать счета за все это... Раньше мама такого никогда не говорила.
Я киваю:
– Да.
– Холодно, – говорит она, – я пойду в дом.
Я беру свою сумку и иду за ней.
Сколько бы времени я ни отсутствовала, наш дом в Хоуве никогда не кажется мне меньше, чем был раньше. Индия много раз говорила мне, что теперь, когда она выросла, все в родительском доме кажется ей маленьким. Раньше раковина была у нее над головой, а теперь она где-то чуть ли не у колен. И она чуть не проваливается в унитаз, потому что он оказался слишком низким. Когда я уезжала из дома, кухонная раковина была на уровне бедер. Там же она и осталась. И стол такой же пустой, и гостиная все так же заставлена мебелью, и все ступеньки на лестнице все на том же расстоянии друг от друга... Похоже, все равно, сколько я отсутствовала и на какой высоте раковины в тех квартирах, где я жила, – дом на Мейпл-стрит не меняется.
Даже занавески все те же.
Я ставлю сумку на пол рядом с кухонной дверью – может быть, в расчете на скорое бегство, не знаю, – подхожу к так и не изменившей своего положения раковине и наливаю себе полный стакан воды. В один из тех зеленых пластмассовых стаканчиков, которые так нравились мне, когда я была еще пятилетней девочкой. Потягивая воду, я задумчиво смотрю через окно на задний двор. Сегодня в сереньком штате Иллинойс очень серенький день. Серая пожухлая трава вдоль серого внутреннего забора, отражающаяся в серых лужах, окрашенных в цвет серого неба.
Чикаго... обратно в Чикаго, где Джонз сейчас размещает экспонаты выставки ткацкого ремесла. У сынов и дочерей этого бурно растущего города серый – далеко не самый популярный цвет[11]. Красные, голубые, желтые, зеленые нити... и руки Джоны, копающиеся в этой тканой радуге.
Пробуждаясь к жизни, взревел обогреватель, и поток воздуха над головой заколебал розовые занавески, окаймляющие окно. Я моргаю и возвращаюсь в серый хоувский мирок, где полы застелены пятнистым линолеумом и где мама разговаривает по телефону с кем-то по имени Дженевьев Олсон. Она вешает трубку.
– Они говорят, что машина их. Дилен взял ее у них напрокат. Оказывается, он стриг у них траву.
Я не в курсе, но киваю и в попытке скрыть свое замешательство отхлебываю воду.
– Отвезти ее им?
– Они пришлют за ней Тодда.
Я опять киваю, хотя не имею ни малейшего представления о том, кто этот таинственный Тодд. Или о том, как я теперь выберусь из Хоува. Скорее всего мне придется взять машину напрокат, и это больно ударит по моему карману, если вообще не превысит кредит.
Что не сулит на будущее ничего хорошего, если учесть, что я, вероятно, скоро стану завсегдатаем очереди на бирже труда.
– Хочешь есть? – спрашивает мама.
При мысли о том, как я буду выкручиваться, стараясь оплатить счета за будущий месяц, у меня к горлу подкатывает тошнота, но...
– Еще бы, – произношу я вслух. Потому что приготовление еды займет нас на какое-то время.
– Тогда давай шевелись, – отвечает она, слегка прикасаясь к моей руке, чтобы, подвинув меня, подойти к раковине.
Она в первый раз прикасается ко мне.
Я сбежала из Хоува в семнадцать лет и не подъезжала к нему ближе чем на сто миль, пока мне не исполнилось двадцать три года. Но и тогда я приехала только потому, что меня попросил Джона. У него умерла мать, и он не хотел отправляться на похороны один. Я допустила ошибку, остановившись у своих родителей на те сорок восемь часов, что мы провели в городе. Надо было остановиться в мотеле. В номере с пропахшим сигаретным дымом покрывалом на кровати и унитазом, запечатанным бумагой с надписью «подвергнуто санитарной обработке», мне было бы спокойнее и уютнее.
– Можешь остановиться в своей старой комнате, – сказала мама, – но спать тебе придется на диване внизу.
– Хорошо, – согласилась я.
– Теперь я использую твою комнату для шитья.
– Да? Как мило.
Я даже не спросила почему. Мама не шьет. Никогда не шила и шить не будет. Она едва может прикрепить на место отлетевшую пуговицу. Но то, что в моей комнате теперь шьют, я запомнила.
Наверху все было по-другому. Стены в моей комнате были выкрашены в матово-розовый цвет. Книги исчезли. Не было и кровати. В чулане от пола до потолка – полки, заставленные коробками. Исчезла вся мебель, кроме туалетного столика, на котором пылилась швейная машинка.
Окно, через которое я выбиралась, чтобы встретиться с Джоной, было наглухо заколочено.
– Я отдала все вещи в благотворительный центр, – сказала мама из-за моей спины.
Я пожала плечами и попыталась не замечать жгучего перченого рассола, разъедающего мне глаза.
– Надеюсь, они им пригодились.
– Ну, ты-то все равно всем этим уже не пользовалась.
– Конечно. – Я не смогла удержаться и уставилась на окно. Конечно, я не жалела обо всех этих мягких игрушках (только один медвежонок до сих пор сидел у меня на постели в Чикаго). Я ничего не имела против того, что их отдали. Я ничего не имела против того, что и книги мои отдали в этот благотворительный центр, – может быть, какой-нибудь ребенок вдруг возьмет да и прочтет одну из них. Я не жалела даже о том, что закрашены потайные надписи, нацарапанные мною в детстве на двери чулана.
Но мне было жалко окна.
– Можешь повесить то, что тебе нужно из вещей, внизу, в прачечной, – сказала мама. – Здесь, в чулане, места нет.
– Хорошо, – ответила я.
– Всегда надо иметь запасную комнату. Для гостей.
– И для шитья.
Молчание.
– И для шитья тоже, – сказала она после паузы.
И после того как мы таким образом убедили друг друга в том, что нам обеим нет никакого дела до пустых комнат, она оставила меня «устраиваться». На такое «устройство», когда негде спать и негде повесить иссиня-черное платье, которое я приготовила для похорон, много времени не нужно. Поэтому я подошла к туалетному столику и выдвинула средний ящик. Я не просто открыла его, я вытащила его из стола. Потом встала на колени и заглянула внутрь, посмотрев поверх опорных планок на нижнюю сторону столешницы.
Она все еще была там.
Пачка сигарет, аккуратно приклеенная лентой в том месте, где ее никто бы не заметил и где она не упала бы в ящик.
В первый раз после пересечения границ Хоува я улыбнулась.
– Что ты там делаешь? – спросила мама, появившись в дверях.
Я просунула руку между планками и потянула за пожелтевшую высохшую ленту, отклеив ее от древесины. Встав, я прошла через всю комнату и, коснувшись руки матери, положила пачку ей на ладонь.
– Вот, это ты пропустила, – сказала я.
Так мы коснулись друг друга в первый раз за шесть лет.
– Ладно, шевелись, – говорит мама, слегка касаясь моей руки, чтобы подвинуть меня и пройти к раковине.
Так мы в первый раз касаемся друг друга.
– Почему ты не отнесла сумку к себе в комнату? – спрашивает она, моя руки.
Я колеблюсь.
– Может быть, я останусь здесь, внизу. Раз уж я буду здесь спать...
С тех пор как я положила пачку сигарет в мамину руку, я уже не видела, как выглядит моя комната. Года четыре назад, а может быть, пять, я приезжала в Хоув на Рождество – если это можно так назвать. Это было большой ошибкой, но в Чикаго стояла холодная, сухая зима, и из-за того, что день за днем мне приходилось жить при минусовой температуре, но без снега, я впала в слезливую сентиментальность. Проштудировав популярную книжку по психологической самопомощи «Как победить уныние», взятую в библиотеке, я решила посмотреть, смогу ли я «открыть себя» путем «погружения в вибрации своего детства».
И, решив ковать железо, пока горячо, я сорвалась и поехала.
Вернувшись в Чикаго, я «погрузила» эту книжку в «вибрации» огня, горевшего в бочке какого-то бродяги. За удовольствие «потерять» эту бесполезную бредятину в библиотеке с меня содрали шестьдесят долларов.
Я тихо улыбалась, подписывая чек на эти шестьдесят долларов и внося в строку памяти на чеке эту свою улыбку.
Никогда больше не буду ни во что «погружаться»!
– Мне удобнее будет спать внизу, – говорю я.
– Пожалуйста, если хочешь, – говорит мама, при этом из холодильника торчит только ее затянутый в розовое низ, а верх глубоко погружен в овощной контейнер. – Но тут тебе будет беспокойно, потому что на этой неделе много ответных игр.
Сказанное относится к Финальной четверке. Иначе говоря, к баскетболу.
– И сегодня тоже? – спрашиваю я.
– И сегодня, и завтра.
– Но я не собираюсь оставаться здесь завтра.
– Как устроишься, – говорит мама, не обращая на меня внимания, – возвращайся и порежь сельдерей, хорошо?
Все свое недовольство жизнью я вымещаю на пучке ни в чем не повинного сельдерея, всаживая нож глубоко в разделочную доску, положенную поверх кухонной раковины, и мысленно слыша вопли этого зеленого страдальца. За окном на заднем дворе черно от скворцов, дерущихся за место в луже, лед на которой солнце позднего дня превратило в воду. Люси, не подвластная времени кошка из соседнего дома, крадется под живой изгородью из барбариса. Почти прижавшись животом к земле, она быстро перебегает к пучку высокой травы – очередному укрытию на пути к добыче. Сидящий на нижней ветке скворец видит ее и поднимает крик. Остальные скворцы взлетают с земли – закрученной в штопор волной, – и Люси набрасывается на нервного кардинала, слишком глупого, чтобы понять намек, очевидный для скворцов.
Я слышу, как позади меня в кухню входит Джина.
– Ты замечала, что Люси никогда не удается поймать скворца? – спрашиваю я ее.
– Нет. Делать мне нечего.
– Вполне вероятно. – Я отрубаю еще несколько сельдерейных голов. Зовите меня просто Дама Червей. Или ее звали Дамой Пик? Ну, ту, что играла в крокет птицей вместо клюшки[12]...
– А где мама? – спрашивает Джина, сдергивая крышечку с банки колы. Чисто автоматически я бросаю взгляд на часы. Старые привычки изживать непросто. Сейчас одна минута шестого, но ко мне это не имеет никакого отношения.
– Я знаю, сколько сейчас времени, – говорит Джина, правильно поняв мой взгляд.
– Надо же, какие способности! – И я сбрасываю порезанный сельдерей с доски в глубокую сковородку, где шипят лук и сливочное масло. Оливковое масло в Хоуве не признают. По крайней мере, в этом доме.
– Я спросила, где мама, – повторяет она.
Снаружи хлопает дверца машины.
– Отлично, – говорит Джина. – Приехал отец.
Я ставлю доску в мойку и открываю кран, чтобы смыть вовремя не сбежавшие сельдереинки.
Отец хлопает кухонной дверью, и они с Джиной обнимаются. Затем он трясет пальцем перед ее носом и говорит:
– Ты так напугала мать, что она чуть не умерла.
Его голос – прямая противоположность тому, что я слышала вчера по телефону. Но в этом весь отец. Всегда сух. Всегда отстранен. И всегда готов убедить вас, что все в порядке.
Выглядит он все так же. Те же коричневые брюки, тот же коричневый галстук, те же русые волосы. Только теперь прическа приобрела оттенок «краски для мужчин». Интересно, его красит Долорес или он сам втирает в волосы краску, стоя перед зеркалом в посеребренной раме в ванной комнате наверху?
Отец сжимает мне плечи и целует в щеку. Все аккуратно, все прилично, все как полагается.
– Ну, как ты, Уичита? – спрашивает он, как будто только сегодня утром мы с ним вместе ели блины.
– Привет, пап.
И тут он меня удивляет.
– Как хорошо, что ты вернулась, – говорит он. И не дав мне даже осознать свое удивление, он поворачивается к Джине: – А кто хочет посмотреть представление перед матчем?
– Я! – кричит она. И улыбается самой широкой улыбкой, какую я видела за последнюю неделю.
Позже, жуя перед телевизором спагетти и хватая стакан чая (без кофеина!) со льдом каждый раз, когда наша команда забрасывает мяч в корзину, а Джина с отцом своими воодушевленными ударами чуть не опрокидывают карточный столик, я чувствую себя так, как будто я смотрю на свое детство в каком-то жутком реалити-шоу. Не то чтобы я любила спорт или – тем более – смотрела игры вместе с отцом. Но каждый раз, когда стаканы подпрыгивают и вот-вот упадут, в комнату влетает мама и смотрит на ковер. Джина делает вид, что она ничего не замечает. А отец притворяется, что не бьет по столику нарочно.
Да, в доме ничего не изменилось.
За исключением окна в моей комнате.
Глава 16
После того как матч заканчивается и все расходятся по кроватям, я сую нос в телефонный справочник и нахожу номер ближайшей конторы по прокату автомобилей. Единственной конторы. С каким-то зловещим названием. Она принадлежит некоему Скалетти. Похоже, Неряха Джеф или кто-то из его родственников решил поддержать экономику города. Контора откроется завтра утром, в восемь, и я смогу выбраться из этого дома и из этого города еще до того, как кто-нибудь проснется и сможет меня остановить.
Диван-кровать проржавела, и ее заклинило, потому, подергав и потянув ее туда-сюда и несколько раз прищемив пальцы, я, задохнувшись, рухнула на так и не разложенный диван. Мне точно надо бросать курить. Ни один двадцативосьмилетний человек не должен задыхаться после непродолжительной борьбы с упрямой мебелью. Я лежу на спине, не отводя глаз от потолка и представляя в разных видах почерневшие легкие или что там еще страдает у курильщиков.
В моем случае «положительные утверждения» не работают. Ну, все эти психологические установки, направленные на выработку уверенности в себе, типа: «Я замечательная женщина», «У меня нет никотиновой зависимости», «У меня ровное, глубокое дыхание и белые зубы». Это никогда не срабатывало. Никогда и никак.
«Отрицательные утверждения» тоже пустая трата сил и времени, потому что и воображаемая картина черных легких результата не дает. Пальцы у меня подергиваются, и я не могу отделаться от желания вновь испытать привычные ощущения от приема дозы никотина. Может быть, следовало бы научиться вызывать у себя воображаемый никотиновый кайф? «Итак, господа, – говорит нагловатый парнюга в плотно облегающих тренировочных штанах, – представьте себе, как никотин входит в вашу кровь. Давайте, давайте! Вды-хаем! Пошло тепло». Да...
Завтра же брошу курить.
Мне не хочется зажигать свет, поэтому я вслепую нашариваю засов на кухонной двери. Главное – найти его, остальное просто. Мои пальцы сразу вспоминают знакомую форму замка и все осязательные ощущения. И, сидя на леденящих зад бетонных ступенях, я пытаюсь получить удовольствие от дозы никотина, возвращающей мне душевное равновесие. Но это сложно, потому что с того места, где я сижу, я вижу дерево, которое служило мне лестницей при возвращении домой через окно, когда оно еще не было наглухо забито. Если свести глаза на переносице, то сквозь дым можно увидеть меня и Джонза, курящих первую в своей жизни сигарету. Ну, может быть, для него эта сигарета была и не первая, но для меня-то она точно была первой. Это первая и последняя дурная привычка, которую привил мне Джонз, потому что трудно перенять такую дурную привычку, как ожидание на рельсах несущегося прямо на тебя товарного поезда.
При мыслях о Джонзе у меня начинает щемить в груди. Наверное, это из-за дыма или из-за холодного, сухого воздуха, но кажется, что у меня удалили сердце. Я хотела только освободиться. Не повторять ошибки своих родителей. Существовать как самостоятельная личность. Вот-вот, именно это я сейчас и делаю. Существую.
– Ты когда-нибудь задумывалась, почему мы? – спросил Джонз в тот день, когда я написала свое имя на ветряной мельнице и таким образом оставила свой след в веках.
Мы сидели на его кровати, слушая, как дождь барабанит по крыше у нас над головами. Когда мы шли домой от ветряка, голубое небо заволокло черными тучами, и стали сверкать молнии. Остановившись на минутку у автоматов, тянувшихся вдоль всей стены продовольственного магазина, чтобы купить две баночки кока-колы, мы промокли насквозь. Я терла выданным мне полотенцем голову и думала над его вопросом.
– Ты имеешь в виду, Бог так распланировал или это результат эволюции? – спросила я, обмотав полотенце вокруг головы и опершись спиной о стену, оклеенную выцветшими обоями в полоску.
За окном из черных туч полыхнула молния, и по стеклам побежали целые реки воды. Я закрыла глаза и вдохнула запах комнаты Джоны, так отличавшийся от запаха моей комнаты. Окна от пола до потолка, отстающие обои, скрипучая медная кровать, деревянный пол и белый комод. Ничего больше. По сравнению с моей она казалась такой чистой... Мама все время покупала розовые занавески или что-нибудь из беленько-розовенькой мебели, продававшейся специально для девчоночьих комнат. Наверное, она думала, что, окружая меня соответствующими предметами, сможет сделать меня именно такой девочкой, какой ей хотелось.
– Ну, не так сложно, – ответил Джона. – Скорее, так: есть ли у нашего существования изначальная цель или все зависит только от нас?
Я сделала глоток колы из банки.
– По-моему, это то же самое. Направляет ли нас Бог или мы живем для того, чтобы жить.
Он закинул руки за голову, потом сцепил пальцы за шеей.
– Нет, не так. Не то же самое. Если бы это было так, то твое существование имело бы цель только в том случае, если бы ты верила в ту или иную форму божественного вмешательства.
Я подумала над этим.
– Так ты хочешь узнать, могут ли наши жизни иметь цель, если это не входит в какой-то высший план?
– Да. Что-то в этом роде.
– Как ты думаешь, Гансу нужен какой-нибудь божественный план? – спросила я. Ганс был метисом немецкой овчарки, который сменил лохматого и вечно блевавшего Шепа из нашего раннего школьного детства. У Ганса была отвратительная привычка кусать всех, кроме меня и Лиакосов, поэтому он не был нашим постоянным спутником в прогулках по городу, каким был старик Шеп, но тогда он лежал на кровати между нами и посмотрел на меня, когда я произнесла его имя.
Джонз не ответил: «Ганс ведь только собака». Он не сказал ни одной из тех глупостей, которые обычно говорил пастор из маминой церкви, когда кто-то из детей спрашивал, попадают ли собаки в рай. Пастор всегда отсылал домой плачущего ребенка, которому отвечал, что у собак нет души, и поэтому, когда они умирают, они просто перестают существовать. Что это не так, как с людьми, у которых душа есть и которые после смерти живут с Иисусом. Если только они не были плохими. Тогда они попадают к дьяволу. И все в том же роде. Ничего такого Джонз не сказал. Он просто посмотрел на Ганса.
– Не знаю, нужен ли ему план или у него он просто есть. Я хочу сказать, как так вышло, что он оказался здесь? – спросил он.
– Мне кажется, он сюда запрыгнул, – ответила я.
Джонз посмотрел на меня долгим взглядом.
– Я не шучу, – сказала я. – Мне кажется, он принял решение запрыгнуть к нам, поэтому он и здесь.
Ганс перевел взгляд с меня на Джону, а потом обратно. Помахал хвостом.
– Вот видишь? Он соглашается со мной, – сказала я, показывая своей банкой с колой на собачий хвост.
– Значит, ты думаешь, что все равно, почему мы здесь. Мы все равно должны сами принимать решения?
– Да, – сказала я. – Вот только к хорошему или к плохому это приведет?
Я удалила Джону из своей жизни не для того, чтобы сделать ему больно. И не потому, что хотела, чтобы мне вырезали сердце. Я просто хотела посмотреть, смогу ли я существовать без него.
Я сама приняла это решение, не зная, приведет это к хорошему или к плохому. Живи я в совершенном мире, я, наверное, была бы только рада принимать самостоятельные решения...
Я тушу сигарету, придавив ее каблуком, и по привычке хороню окурок в мульче среди маминых роз. Если бы можно было сделать археологический срез слоев земли на глубину одиннадцати лет, то там обнаружились бы сотни окурков, оставшихся от сигарет, выкуренных мною потихоньку летними вечерами на этих самых ступеньках. Встав, я сквозь дверь проскальзываю назад и плотно заворачиваюсь в одеяло, раскопанное в недрах чулана в зале еще до того, как я попыталась разложить диван. Я даже не даю себе труда раздеться, прежде чем рухнуть на этот самый диван. Утро в Хоуве наступает рано. А к утру меня здесь уже не будет.
** *
Когда внутренние часы пробуждают меня от беспокойного сна, скорее даже ночного кошмара, еще темно. Наверное, можно назвать ночным кошмаром курящих собак, дающих мне напрокат машину... Просто путаница из сумасшедших образов.
Вещи я упаковала еще вечером, сразу после ужина, хотя глагол «упаковала» чересчур солиден, потому что на самом деле я из сумки и не вытаскивала ничего, кроме зубной щетки и пары носков. Я складываю одеяло, натягиваю туфли и в неясной мути зимнего рассвета проскальзываю на кухню.
И останавливаюсь.
Вы когда-нибудь слышали о чувстве, что вы не одни в каком-то месте? Вы идете домой поздно ночью, ваши каблуки цокают по тротуару, и внезапно где-то на затылке появляется ощущение, что за спиной кто-то есть... Так вот, в кухне кто-то был. Кто-то сидел в темном пятне за маленьким столиком у окна. Мое все же не полностью удаленное сердце начинает колотиться о ребра, и я пытаюсь разобрать, кто или что это там сидит. «Всегда смотри на контур того, что ты хочешь разглядеть», – не раз говорил мне Джонз. Так. Темное в темноте чуть пошевелилось.
– Мама? – произносит тихий голосок, который я узнала только потому, что когда-то слышала его изо рта одной маленькой девочки.
– Джина? – спрашиваю я, включая свет и жмурясь. – Это я, Уичита.
– Мне нехорошо, – говорит Джина, и голос у нее все тот же, как у совсем маленькой девочки.
Я смотрю на дверь, выходящую на задний двор. Она манит, предлагает выйти отсюда на дорогу, ведущую к свободе. Так, значит, Джина подцепила грипп. «Ну, и что, ты-то здесь при чем?» – спрашивает меня зовущая к себе дверь.
Я перевожу глаза обратно на Джину. Она положила голову на сложенные на столе руки. Она такая бледная... По-настоящему пугающе бледная.
И тут я вижу кровь.
– Господи! – говорю я, потому что ничего другого мне в голову не приходит.
* * *
– Наверное, мне бы понравилось, – сказал Джонз. – Знать, что все решения были только моими, пусть даже они и оказались совершенно неверными.
Я пожала плечами, и позаимствованное у Джоны полотенце сползло с моей головы и мокрой кучей упало на хвост Гансу. Ганс взглянул на меня с укором.
– А я думала, что ты не веришь в разных там богов и в гороскопы, – сказала я Джоне, похлопывая Ганса и прося у него прощения.
– Я и не верю.
– Тогда с чего бы твоим решениям быть не твоими?
Он посмотрел на меня и задержал взгляд на секунду. На две. Я бы знала, о чем он думает, если бы мысли в его глазах не были так перепутаны.
– Потому что я боюсь, – сказал он наконец, – что мне придется повторять все ошибки моих родителей.
Я нахмурилась:
– Полный бред.
– Джина! – трясу я сестру за плечо. На ощупь она холодная.
Господи ты Боже мой! Что же происходит?
– Мама! – ору я, надеясь, что мой голос взлетит по лестнице наверх и прорвется сквозь маленькую машинку, звуки которой позволяют маме заглушить храп, свисты и стоны, по милости отца наполняющие наш дом по ночам. Наверху, над головой, что-то валится на пол. Как будто тело упало с кровати. – Мама, – зову я опять, – помоги, мама!
Я ищу раны. Это что, самоубийство? Но запястья Джины гладкие и белые. Значит, кровь идет из...
Ах, черт!
– Уичита? – кричит мама сверху вниз. – Это ты?
– Да. Я на кухне. – Я тянусь к телефону.
Мама спускается как раз в тот момент, когда оператор службы «911» берет трубку.
– Боже милостивый! – говорит мама, падая на колени перед Джиной.
– Нужна немедленная медицинская помощь, – говорю я в ответ на вопрос оператора. Адрес? И я начинаю диктовать свой чикагский адрес. Нет, минутку. Мейпл-стрит. Буду ли я здесь, когда приедет «скорая»? Да, черт подери. Я ее сестра. В любом случае кто-то здесь будет.
Мои знакомые, которым доводилось попадать в чрезвычайные ситуации, говорили мне, что в такие моменты время растягивается. Должно быть, я белая ворона, потому что передо мной все события того утра проносятся как при ускоренной перемотке видеопленки. Люди говорят, а головы у них дергаются из стороны в сторону, и рты двигаются слишком быстро. И всем приходится по два раза повторять мне сказанное: повторять эпизод с нормальной скоростью, чтобы я сумела понять, что происходит.
– Это выкидыш. Она не приходит в сознание, – говорит мне мама уже во второй раз, пока мы сидим в зале ожидания отделения «скорой помощи» в центральной больнице Хоува. Я прошу ее повторить, хотя догадалась, что случилось, еще тогда, когда звонила в службу спасения.
– Откуда ты знаешь? – спрашиваю я.
Мама смотрит вниз, на линолеум пола. Он белый в голубую крапинку.
– Это же ясно.
Ясно что? Я тоже смотрю на пол. Наискосок от меня на стуле ерзает отец. Эти стулья нарочно делают такими неудобными, чтобы в них надолго оставались только те, кто уже истекает кровью или впал в кому. А другие бы вставали и уходили, решив, что воспаление легких или сломанная рука причиняют им все же меньше мучений, чем сидение на этих стульях в ожидании приема врача.
Я кидаю взгляд на камеру слежения, нацеленную прямо на меня. Где-то наверху, возможно, в комнате отдыха, там, куда подает изображение эта камера, врачи, наверное, наблюдают, как больные ерзают и корчатся на этих стульях. Бьюсь об заклад, что это так. А расхожая шутка у них, наверное, такая: «Этот лох еще не сдох?» А может, они делают ставки у букмекера в этой своей комнате отдыха: «Вон, та деваха, на третьем стуле. Спорим, она не протянет больше полутора часов?»
Отец опять меняет положение. Скрещивает ноги. Снова вытягивает их. Я перевожу взгляд с его ботинок на лицо. Он смотрит на маму. Уголок рта у него дергается, меняя улыбку на угрюмую ухмылку, а потом на совсем уж хмурое выражение. Он ловит на себе мой взгляд и встает. Это движение такое быстрое, что я упираюсь глазами в пряжку его ремня, и я не вижу, что делается в уголке его рта, когда он говорит:
– Ну, я, наверное, пойду. Надо работать. Кто-то же должен оплачивать счета за все это.
– Сегодня суббота, Брэд, – говорит мама. Очень спокойно говорит.
Идущая на центральный пост сестра останавливается и смотрит отцу в лицо. Она стоит между мамой и отцом, а иначе, наверное, мама бросилась бы на него, как не подвластная времени кошка Люси на ничего не подозревающего кардинала...
– Работы полно, – отвечает отец. – И на субботу хватает. Позвони, когда будут новости.
И он уходит. Но я все же успеваю заметить спрятавшийся в подергивающемся уголке рта негасимый огонь раздражения и злобы. Это не из-за боязни, что на него может накинуться мама. Это из-за страха перед чем-то еще. Перед больницами, например. В больнице я видела его всего два раза: когда родилась Джина и когда умерла бабушка. Нет, правда, я не знаю, боится он больниц или нет. Может быть, он просто такой бесхребетный...