Текст книги "Как бы нам расстаться "
Автор книги: Кэрен Бришо
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 13 страниц)
Руки у меня заледенели от воды, поэтому только на третьей картофелине я замечаю розовые круги на воде. Раздвоенный нож для овощей почти срезал мне кожу на большом пальце, а я ничего не почувствовала. Я смотрю на кровь, каплями стекающую оттуда, где раньше был шрам от штопора, и...
Я тоскую по Джонзу.
Кровь капает на картофелины.
– Ты что, дорогая? – спрашивает мама, тряся меня за плечо и выводя из транса. – О Боже! – Это она увидела мой большой палец.
– Я порезалась, – отвечаю я. – Так глупо.
Но я имею в виду не палец.
Я думаю о скальпеле и о своем кабинете, и о том, что от меня отрезана половина. Потому что мы с Джонзом больше не одно целое, а в понедельник настанет день «Д», и Джона будет с Дженет. И нет никакой причины, по которой он должен думать обо мне, ведь я сказала ему, что...
Я хочу быть одна.
Где-то в груди у меня прерывается дыхание, но я сглатываю подступающий комок.
Мама хватает мою руку и держит ее под водой, пока кровотечение не останавливается. Осматривает порез.
– Надо отвезти тебя в больницу и наложить шов.
– Нет, – отвечаю я. – Не надо. Пройдет.
Я хочу быть одна.
Я заслужила, чтобы наша с Джоной «семейная метка» была уничтожена.
– Ничего страшного, – опять говорю я. – Я заклею пластырем, и все пройдет.
Наглая ложь.
– У тебя будет шрам, – говорит мама.
Я пожимаю плечами.
Она смотрит вниз, на картошку.
– Ты испортила... – она не договаривает: «Ты испортила картошку, залив ее всю своей кровью». – Пойду принесу пластырь, – говорит вместо этого она.
К тому времени, когда она возвращается, палец у меня начинает сильно болеть. Я вырезаю в пластыре уголки, чтобы обеспечить доступ воздуха, и накладываю его, стягивая концы пореза.
– Так не будет держаться, – говорит она.
– Может, будет, а может – нет.
– Прости меня.
– Да все в порядке.
– Нет, – говорит она. – Прости, что послала тебя сюда одну. Нам и в самом деле не нужно столько картошки, а сама я сейчас почти никогда не срезаю кожуру. Только тогда, когда готовлю пюре. Папе не нравится, когда в пюре попадается кожица, а мне кажется, что она делает пюре душистее. Не так уж это плохо.
Мы пристально смотрим друг на друга.
– Пошел он к черту, этот ужин, – говорит мама. – Давай-ка выпьем кофе с печеньем.
– Какого черта ты все это... – сказал отец, сильно хлопая входной дверью.
Я оторвалась от своего домашнего задания и подняла на него глаза. Я сидела за кухонным столом, разгадывая очередную математическую загадку, казавшуюся мне просто пыткой – кажется, это были дроби, – а солнце уже почти зашло.
– У них кончилось печенье, – ответила мама. Она положила кошелек на другой конец стола.
– ...Валялась на полу, как двухлетний ребенок, била по нему кулаками и вопила, и все из-за печенья! – продолжил отец.
– Брэд...
– Они позвонили мне на работу. Позвонили на работу, чтобы я пришел и забрал тебя. Теперь все знают.
– У меня будет ребенок, Брэд.
– Черт бы тебя побрал, Мэгги, сейчас не время шутки шутить... – Он осекся. – Ты серьезно?
Она кивнула головой, водя пальцем по рисунку кошелька из голубого винила.
– ...Твою мать! – сказал отец.
Мама нахмурилась:
– Не говори так.
– Буду говорить так, как захочу.
Я уткнулась в учебник математики, жалея, что цифры из него не могут схватить меня и забрать к себе.
Мама подошла к раковине и стала наливать воду в чайник.
– Что ты собираешься делать? – спросил отец.
– Вскипятить воду, чтобы попить горячего.
– Я имею в виду ребенка.
Вода перелилась через край чайника и потекла в отверстие раковины.
– Как хочешь, – сказал он. Опять хлопнула дверь черного хода. В этот раз за ушедшим отцом.
Я пыталась решить задачку о розничных ценах на пару туфель, делая вид, что не произошло ничего необычного. Мама села на другом конце стола и съела весь пакет печенья «Ореос», тщательно обмакивая каждое в чашку с быстрорастворимым кофе без кофеина.
Позже в тот вечер я услышала, как ее рвет в ванной комнате внизу.
А отец в ту ночь так и не вернулся.
Мама и я пристально смотрим друг на друга.
– Пошел он к черту, этот ужин, – говорит она. – Давай-ка лучше выпьем кофе с печеньем.
Сидя рядом с ней за столом, я раздумываю, не надо ли мне извиниться перед тем безымянным человеком, который выдумал фразу о совместной еде. Только мама ничего такого не говорит. Но ведь в той фразе говорилось о близости, а не о беседах.
Мама макает и ест.
Пальцами я обнимаю горячую кружку, стоящую передо мной, и стараюсь не вдыхать тошнотворный запах пеканов.
– А почему именно пекановое печенье? – спрашиваю я, когда кофе в моей кружке становится еле теплым.
– У бабушки была аллергия на орехи.
Я жду дальнейших объяснений, но их нет.
– А что случилось с теми разноцветными флакончиками, которые были у бабушки? – Даже не знаю, почему я об этом спрашиваю. Может быть, потому, что серый вечерний свет, пробившись сквозь запыленное окно кухни, стал еще серее.
– Отца весь день не было, – говорит мама. – И он даже не позвонил, чтобы узнать, как Джина добралась домой.
– Может быть, он думал, что ты ему позвонишь, – отвечаю я, забыв, что сегодня воскресенье. Забыв, что мобильный телефон остался у отца в кейсе в гостиной. Забыв о Долорес.
Она хмурится и смотрит на меня. Окунает в кофе еще одно печенье.
– По-моему, они на чердаке.
Итак, флакончики и маленький домик на самом деле существовали. И я могу хранить разноцветные воспоминания о том, как я играла на расцвеченном радугой паркете, в коробке из-под сигар. С чем же я играла? Я копаюсь в сокровищнице своей памяти, когда мама встает, чтобы сделать еще одну чашку кофе, и отвлекает меня.
– И те флакончики были не бабушкины, – говорит она. – Они были мои.
Я открываю рот, но она прерывает меня:
– Ой, посмотри. Папа приехал.
– Как Джина? – спрашивает отец, открывая дверь.
Мама доливает воды в чайник и ставит его на плиту. Затем накладывает в чашку растворимый кофе.
Молчание затягивается.
– С ней все хорошо, – говорю я в этот вакуум. – Она наверху. Спит.
Он кивает головой и поворачивается к маме.
– Почему ты мне не позвонила?
– И куда же это я должна была звонить? – спрашивает она.
Молчание.
Свистит чайник.
Отец протягивает руку и трясет ее за плечо.
– Мэгги! Что с тобой?
Она удивленно смотрит на него.
– Так ты все же был сегодня на работе? Когда ты не позвонил, я решила, что ты... – И она останавливается в наигранном изумлении. Потом улыбается: – Ну ладно, теперь я знаю. Хочешь есть?
Он отпускает ее плечо, как будто она вдруг превратилась в незнакомую женщину. Как будто он шел по улице, ища в Чикаго пропавшую провинциалку. Останавливал незнакомых женщин, обнимая их за плечи, и поворачивал к себе лицом, пытаясь узнать.
– Нет, – говорит он. – Я поел в городе. Кое с кем.
– Ну и хорошо, – отвечает улыбаясь мама. – Потому что мы не приготовили тебе ужин.
Лицо у него сводит судорогой, и оно покрывается морщинами, потом он кидает свое пальто на стол и идет в гостиную смотреть телевизор.
Мама спихивает его пальто на пол и садится за стол с очередной чашкой кофе. Берет шуршащий пакет с печеньем и шарит в нем в поисках последнего оставшегося лакомства.
– Можешь взять эти флакончики, – говорит она мне. – Если хочешь.
Глава 21
Летним вечером, в июне, в свой восьмой день рождения, я учила Джонза ездить на велосипеде. Мне подарили велосипед – голубой и блестящий, – и папа дал мне первые инструкции о том, как надо ездить. В тот день что-то случилось с телевизионным кабелем, и он не смог смотреть игры отборочного чемпионата по футболу. Но потом каким-то сверхъестественным образом кабель восстановился сам по себе, и отец ушел в дом, хотя я и просила его еще побыть со мной во дворе.
Он сделал вид, что не слышит меня.
Полная решимости, я продолжала сражаться с велосипедом до тех пор, пока он не покрылся черными синяками, а я – ссадинами. Вышла мама и попыталась заставить меня прекратить эту борьбу, но я стала вопить и молотить кулаками по тротуару. Думаю, что такое поведение показалось ей до боли знакомым, потому что она сразу оставила свои попытки и ушла. После весьма чувствительного столкновения с почтовым ящиком я увидела, как у меня над головой в небе завертелись звезды, и услышала приглушенный мамин голос, доносившийся из гостиной, где она разговаривала с отцом:
– Тебя ведь тоже могло не быть, – сказала она.
Лежа в канаве с разбитыми коленками, чувствуя, как в локти впивается гравий, я знала, что во что бы то ни стало научусь ездить на этом велосипеде, научусь, даже если это будет стоить мне жизни.
Потому что не хотела, чтобы мама и папа ссорились.
На протяжении полумили до дома Джоны, где я обнаружила его сидящим на переднем крыльце, я опрокинулась только один раз. Он ковырял ножом обратную сторону перил – вырезал зарубки на куске древесины, который мягко поглаживали руки стольких людей, входивших в дом и выходивших из него. Из-за занавесок раздавался женский голос, то взлетавший на высокие ноты, то падавший вниз. Такой предупреждающий паровозный гудок в форме человеческого голоса...
– Посмотри, как я умею! – сказала я Джонзу, нажимая на педали и несясь по тротуару, все еще наслаждаясь своим блестящим триумфом.
Он закрыл ножик и широко улыбнулся мне:
– Вот это да!
Обладание велосипедом было самой заветной мечтой, которую я, приближаясь к восьмилетнему рубежу, лелеяла в своем сердце. Как-то во время одного из походов в универмаг «Уол-Март», заметив, как я неотрывно смотрю на конструкцию из сверкающего металла, мама бросила мне намек: «Будь хорошей девочкой, и тогда, может быть, тебе купят велосипед».
И я позволила ей одевать меня в розовое четыре воскресенья подряд.
– Хочешь попробовать? – спросила я, но Джонз отрицательно покачал головой.
В животе у меня екнуло от разочарования.
– Не любишь кататься?
– Я не умею, – ответил он.
– Могу научить.
Он посмотрел на мои коленки.
– Сможешь?
И я, перетолковывая начальные сведения о том, как и что надо делать, заставила его сесть на велик. С которого он сразу же и сковырнулся.
– Со мной так же было, – сказала я, присаживаясь рядом с ним на корточки и испытывая некоторое волнение и самодовольство от того, что даже великий Джонз в первый раз упал.
– Нашла чему радоваться, – сказал он. Больше он не падал.
Вихляя из стороны в сторону, мы пытались ехать вдвоем, сидя на раме, когда на крыльцо вышел Зик, брат Джоны.
– Эй, Джонз, – позвал он, – иди сюда.
– Подожди минутку.
– Иди сейчас же.
Мы подвихляли к нему по тротуару, и Джонз соскочил с велосипеда.
– Ну, что случилось? – спросил он.
– Папа от нас ушел, – ответил Зик, снисходя с высот мудрости, обретенной за прожитые десять лет, до объяснений с восьмилетним братом.
– Ну и что?
– Он от нас ушел, – повторил Зик, делая на последнем слове особое ударение. – Мы никогда его больше не увидим.
Я уставилась на него. Отца Джоны я видела только однажды, давно, еще в первом классе. И о нем все время говорили, что он куда-нибудь «ушел». Но в этот раз «ушел» обрело гораздо большую стабильность, чем когда-либо раньше. В этот раз это могло означать только, что он...
– Он умер? – спросила я шепотом.
Зик скривился:
– Вот именно. Окочурился.
Джона побледнел:
– Врешь!
Его брат пожал плечами и пошел обратно в дом.
– Ты врешь! – опять сказал Джона и побежал следом на Зиком.
Следуя за Джоной, я тоже проскользнула в дверь. Я уже бывала в этом доме, хотя обычно мы бродили по огороду на задах, опекаемые Шепом. Этот дом хранил слишком много секретов. Они были спрятаны в досках пола под лестницей.
Сразу за дверью на полу лежал Шеп. Он распустил губы, и на собачьей морде написана была хандра. Я неуклюже села рядом и стала чесать его за ушами. Но собачий хвост даже не шевельнулся. В другом конце комнаты малыш Крейг в своем детском манежике вопил в полном расстройстве чувств.
Мать Джоны сидела на диване в гостиной. Она была маленькая и хорошенькая, не такая, как моя мама, которая дома носила свободные платья, чтобы скрыть складки жира на животе. Она обняла Джонза, но он сердито отпрянул от нее.
– Это все из-за тебя, – сказал он, – из-за тебя!
Его мать встала и вышла из комнаты.
– Да пойми ты, – сказала Кэро, старшая сестра Джоны. – Отец не хотел никого из нас. И тебя тоже.
Джонз вскочил и толкнул Кэро. Она с размаху села на стул. Он пробежал мимо меня и вылетел из комнаты. Я встала и побежала за ним. Оглянувшись на Кэро, я увидела, что она закрыла лицо подушкой, и плечи у нее вздрагивают.
Я колесила на своем велике по всему городу. Но так и не нашла Джону.
Когда я вернулась домой, лицо у мамы было лиловым. Я опоздала к ужину, и она волновалась, что я поехала куда-нибудь и разбилась «на этом велосипеде».
– Я искала Джону... – начала я.
– Сколько можно, одно и то же, – сказала мама.
– .. .Потому что он убежал, после того как узнал, что его папа умер.
– Если я тебе говорю, что... – И мамин голос замер.
Я внимательно посмотрела на нее. Потом на отца. Он наблюдал за мамой, и уголок рта у него подергивался.
– Он не умер, – сказал отец. – Он уехал из города.
Мама схватилась за кромку стола. Я села за стол напротив своей миски с холодным овощным супом и взяла ложку, надеясь, что если я начну есть, то никто и не вспомнит о моем опоздании.
– И никого с собой не взял, – добавил отец.
Откуда он знает? Ложка с супом застыла на полпути от миски к моему рту, и я уставилась на отца, собираясь задать ему вопрос, но отец не обращал на меня никакого внимания.
– Бедная Сорока-Белобока[17].
Что-то сдавливает мне легкие, и я просыпаюсь, хватая ртом воздух. Похоже на то, как если бы во сне я задержала дыхание. И я втягиваю воздух в легкие с жалобно-визгливым звуком.
Бедная Сорока-Белобока...
Чушь какая-то!
Я не вспоминала о том дне, когда ушел отец Джоны, с... со дня похорон его матери. Мы тогда стояли в траурном зале, и какая-то женщина прошептала что-то о ее бывшем муже. Этот шепот закружил меня и понес назад, в прошлое, и я вспомнила, как сидела рядом с Шепом, вспомнила страх и ярость на лице Джонза. Я тогда старалась, чтобы Джонз был подальше от той женщины. Не потому, что я думала, что он не сможет ответить на ее вопрос об отце, пропавшем пятнадцать лет назад или около того, а потому, что при ответе на этот вопрос ему придется сказать: «Я не знаю, где мой отец». Никто не должен говорить такое на похоронах матери.
Но и на похоронах я не соединила воспоминание о том, как ездила на велосипеде в поисках Джонза, с тем, что услышала тогда за холодным овощным супом.
Лежа в темноте на диванчике, я смотрю, как морозный узор ползет вверх по освещенному лунным светом окну в гостиной. Когда батареи разогреются, узор растает и лужицей сползет на подоконник, угрожая перелиться через его кромку и закапать на ковер, если только кто-то не промокнет воду посудным полотенцем.
Бедная Сорока-Белобока.
Что-то не дает мне покоя.
Я меняю позу, но сегодня я уже слишком много спала. И в животе у меня бурчит.
Разглядывание окна напоминает мне о флакончиках, которые мама разрешила взять. Почему-то мне сейчас кажется, что нужно подняться наверх, взять эти флакончики, отвезти их к себе в Чикаго и поставить на крохотное окошечко над раковиной. Индии они понравятся.
Натянув пару свитеров, я пробираюсь по лестнице наверх, а потом вниз, в зал, к двери, ведущей на лестницу на чердак. Когда в Хоуве строились самые первые дома, в тех, что повыше классом, были чердаки – такие помещения под самой крышей, где надо ходить согнувшись. Распрямиться во весь рост там нельзя. Поэтому если не хочется сгибаться под углом в девяносто градусов, то придется ползать. Тихо пробираясь по чердаку, я нащупываю веревку выключателя и зажигаю голую лампочку, висящую на одной из балок. Здесь холодно. Настолько холодно, что я вижу свое замерзающее дыхание. Я засовываю руки под мышки и оглядываю коробки, лежащие вдоль стен чердака.
Это не такой чердак, куда любят залезать дети. Здесь не видно старинных (как с пиратского корабля) сундуков, стоячих вешалок для пальто, неясных контуров портновских болванок, нет даже старых ламп. Вдоль одной стены располагаются коробки с надписями «Детская одежда Джины», «Старые игрушки Джины» и «Первые прогулочные платьица Джины». Коробок с надписью «Уичита» здесь нет. После того как я уехала в Чикаго, все мои вещи отправились в благотворительный центр. Видны освободившиеся места, где эти коробки стояли раньше.
Легкий, но болезненный укол.
Воспоминания хранятся в моей голове. Именно там, где надо.
Я не знаю, в какой коробке эти флакончики, и начинаю копаться наугад, стараясь не шуметь. Не хочу никого будить.
Флакончики я нахожу под желтым клетчатым платьем. Фасон начала семидесятых. Время, когда одежда была бесформенной и некрасивой. Тонкая ленточка-пояс завязывается бантиком под грудью. Талия «ампир». Маленькие рукавчики-фонарики, пышность которым придает резинка. Белые босоножки на платформе, которые можно было бы даже носить, не будь они еще безобразнее, чем теперешние варианты в стиле «ретро».
Босоножки лежат, брошенные поверх бутылочек. Я вынимаю их и отставляю в сторону. Что-то скользит в одной из босоножек и показывается кончиком в ее открытом носке. Сначала я не обращаю внимания, но потом вижу, что это фотография. Это само по себе странно, потому что мама помешана на фотографиях. Любую карточку она помещает в альбом и хранит кипы этих альбомов внизу.
Я вытаскиваю фото из босоножки. Это одна из тех квадратных карточек три на три дюйма, на которых цвета уже поблекли и приобрели красноватый оттенок. Слева мама – совсем как Джина – в желтом клетчатом платье. Судя по цветам в волосах, эту фотографию сделали во время прогулки. Она стоит рядом с парнем, лицо которого плохо видно из-за отпечатка губной помады, оставшегося на фотографии после поцелуя.
Я поднимаю карточку повыше к свету. И роняю ее.
Это Джонз.
Да нет же, ты что, с ума сошла?
Я поднимаю карточку. Нет, конечно, это не Джонз. Глаза другие. И лицо помягче. И потом, он же стоит рядом с моей мамой... Даже если прибавить ей несколько дюймов платформы босоножек... нет, он ниже Джонза.
Бедная Сорока-Белобока!
Господи Иисусе!
Вспышка.
Иногда моменты озарения бывают, как зажегшаяся в ночи лампочка, а иногда – как огни на стадионе, на которые жалуются астрономы, потому что они освещают все небо и мешают им наблюдать звезды. Эта вспышка освещает своим ярким и холодным светом так много разных событий моей жизни...
Я сижу в запыленном помещении, где хранятся вещи и где передвигаться можно только ползком, и мое дыхание оседает на поверхности карточки, затуманивая изображение.
Вот я стою между мамой и Джонзом, а из ноги у меня хлещет кровь. «Это все из-за тебя».
Вот я вижу на лице мамы улыбку, которой не видела у нее никогда, и она танцует с закрытыми глазами на импровизированной эстраде, в которую вдруг превратилась наша гостиная. «Что ты пытаешься сделать, Мэгги? Не играй со мной в эти игры».
А вот я жду, решит ли папа, что мне можно дружить с Джоной. «В чем дело, Мэгги? Ты боишься, что с ней будет то же, что и с тобой?»
Вот я вижу недобрый огонек в глазах медсестры. «Прямо как в старые времена, да?»
«Бедная Сорока-Белобока».
«Он уехал из города. И никого не взял с собой».
«Бедная Сорока-Белобока».
Вот я сижу на кровати, мокрые волосы падают мне на спину, а Джонз спрашивает меня: «Неужели мы обречены повторять ошибки своих родителей?»
Знал ли Джонз о моей маме и своем отце? А может быть, – я смотрю на карточку, – это просто ничего не значащая прогулка? Такое свидание, типа «Неряха Джеф плюс цветы в волосах»?
Нет.
Озарение слишком ясное, слишком яркое, просто слепящее.
Меня передергивает. И поэтому я не слышу, как открывается дверь.
До меня долетает звук шагов на лестнице, и кто-то выхватывает карточку у меня из рук.
– Где ты это нашла? – спрашивает мама. Она шипит на меня. Или шепчет. Может быть, она тоже просто не хочет никого будить.
Я показываю на коробку.
И в эту минуту понимаю, что вещи в этой коробке стоят сотен коробок из-под сигар. Платье, пара босоножек и ряд цветных флакончиков.
– Ах, мама, – говорю я и начинаю плакать.
Этих вещей так мало... Есть в этом что-то жалкое: их слишком мало, чтобы дать представление о таком важном периоде чьей-то жизни. Только несколько вещей.
– О чем ты плачешь? – шепчет она.
– Ни о чем, – отвечаю я и вытираю кулаком рассопливившийся нос. – Кое о чем. Неважно.
Она не спрашивает, что я имею в виду.
– Пошли вниз, – говорит она. – Ты замерзнешь.
Я отрицательно трясу головой.
– Я хочу забрать флаконы.
– Я разрешила тебе их взять? – удивленно спрашивает она.
– Да. Но я беру их не для себя.
Она прижимает к груди желтое платье и босоножки. Карточка исчезла, но, даже будучи спрятанной в квадратном накладном кармане маминого домашнего халата, она все равно стоит у нас обеих перед глазами.
– Что мне с этим делать? – спрашивает она.
Я пододвигаю коробку с надписью «Детская одежда Джины». Срываю ленту, склеивавшую отвороты коробки, и вываливаю детские вещи на пол.
– Клади сюда, – говорю я, подавая коробку маме.
Она складывает желтое клетчатое платье и кладет его в коробку на белые босоножки. Я не спрашиваю, положила ли она туда фотографию, просто закрываю картонные отвороты и кладу коробку поверх других.
– Надо было отдать и это в благотворительный центр, – говорит мама, глядя сверху вниз на груду детских слюнявчиков и носочков. – Не понимаю, почему я все это храню.
Зато я понимаю, но сейчас кажется лишним и бесполезным говорить что-то вроде «Ты их хранишь, чтобы сделать мне больно, мама. Сделать больно за то, что я оставила тебя. За то, что я уехала, хотя надо было уехать тебе».
Все это и так понятно.
– Пошли вниз, – опять говорит она. И с ловкостью жонглера балансируя коробкой с флаконами, я иду за ней вниз по ступеням, а потом в кухню, где рассвет окрашивает запыленное сероватое окно.
– Я тебя ненавижу! – закричала я в серый рассвет. Затем выбежала, не придержав внешнюю дверь с сеткой, и она хлопнула за моей спиной, когда я уже бежала по проходу, мимо птичьих кормушек, через ворота в частоколе забора – он был покрыт свежим слоем белил – к своей машине, стоившей мне половину всех скопленных денег.
– Вернись сейчас же, – кричала мне мама с парадного крыльца. – Куда это ты собралась?
Я не ответила. Забросила в машину сумку – небольшую, такую, куда вошли только самые необходимые вещи, такие как фотографии и журналы, и игрушечный мишка, и письмо с уведомлением о приеме в университет Чикаго. Забросила сумку на заднее сиденье и завела мотор. Мама выскочила из открытых ворот как раз в тот момент, когда я отъезжала от обочины.
И пока я ехала по знакомой дороге, протянувшейся вдоль железнодорожных путей, руки у меня тряслись. Я подъехала к дому Джоны, но не выключила мотор, потому что не знала, смогу ли снова его запустить. Мне было бы наплевать, если бы он заглох в миле от Хоува, но я бы не вынесла, если бы он отказал прежде, чем я смогу пересечь невидимую границу.
Я кинула в окно Джоны пригоршню гравия. Тридцать секунд спустя он открыл переднюю дверь и вышел ко мне. Скрестив руки, он оперся о перила и широко мне улыбнулся.
– Этот кусок дерьма, который так тут навонял, твой? – спросил Джона.
Я рассмеялась.
– Да.
– Знаешь, масло проходит в такую маленькую дырочку под капотом, – сказал он, жестами показывая, как это происходит. – А в бензобак наливают бензин. Это тебе не двухтактная газонокосилка.
– Ты едешь? – спросила я.
– Куда?
– В Чикаго. Или туда, где эта газонокосилка решит сломаться.
– Прямо сейчас?
Я кивнула. Он опять рассмеялся.
– Подожди. – Он открыл дверь и вошел внутрь тихого, спящего дома.
Спустя пять минут он уже бросил свою сумку на заднее сиденье рядом с моей.
А я узнала, как это – стоять перед несущимся на тебя товарным поездом, расставив руки, чтобы обнять весь мир – и жизнь, и смерть, и все-все, что еще немного – и собьет тебя с ног. А может, и не собьет.
Джонз позвонил своим с заправочной станции в семидесяти пяти милях от Хоува.
Я своим так и не позвонила.
С ловкостью жонглера балансируя коробкой с флаконами, я иду за мамой вниз по ступеням, а потом в кухню, где рассвет окрашивает запыленное сероватое окно.
– Я сварю кофе, – говорит она.
Я ставлю коробку на стол и вытаскиваю бутылочки. Под прогулочным платьицем они прекрасно сохранились и были такие же чистые, как когда их туда клали. Я их не мою, просто выстраиваю в линию на верхнем подоконнике сдвоенного кухонного окна. И тут же утреннее солнце начинает играть в радуге разноцветных стекол. Обернувшись, я вижу, что мама стоит, прислонившись к длинному рабочему столу, тянущемуся вдоль стены напротив окна. Разноцветные блики окружили ее, как церковные свечи, расставленные вокруг статуи Девы Марии.
– У тебя был выкидыш, да? – спрашиваю я. Но не жду ответа. – И отцом ребенка был Джеред Лиакос?
Она роняет голову на руки, и красные, голубые, золотистые и зеленые блики играют у нее в волосах, русых с проседью.
– Мне было шестнадцать, – говорит она.
Я киваю.
– После этого мама сказала мне, что нам с ним больше нельзя видеться. Она три дня продержала меня в запертой комнате. А потом отослала пожить остаток лета к сестре в Спрингфилд.
Я жду, что последует рассказ о том, как он ее отверг. Как она вернулась в Хоув, попыталась увидеться с Джередом, но у того уже была другая девушка, более красивая, с более тонкой талией. Но рассказа так и нет.
– И что случилось потом? – спрашиваю я.
Она отстраненно улыбается.
– Я подчинилась маме. Джеред пытался поговорить со мной, но я сказала, что не хочу его больше видеть.
Я хочу отойти от тебя.
Ах ты Господи!
– Что с тобой? – спрашивает мама.
– Мы повторяем ошибки своих родителей, – шепчу я в радужный рассвет.
Глава 22
Извлекать уроки из прошлого не так-то просто. Надо не только знать, что произошло, но еще и уметь узнавать события прошлого, когда они повторяются в настоящем. Но что делать, когда прошлое отказывается разглашать подробности?
Знал ли Джонз о Мэгги и Джереде? Представляя себе, что он знал об этом и не говорил мне, как хранил это от меня в тайне, я чувствую, что мозги у меня съеживаются от страха и отвращения... Но это все ерунда. Может быть, он хотел рассказать все в тот дождливый день. Может быть, он только догадывался. А может быть, лампочка озарения у него вообще не выключалась.
Все это ерунда.
– Мне надо ехать назад, в Чикаго, – говорю я в радужный рассвет.
– Прямо сейчас? – спрашивает мама.
Я натягиваю ботинки и кидаю в сумку носки и свитеры.
– Да.
Мне наплевать на день «Д», и на Дженет, и на то, есть ли у меня право просить у него прощения. Наплевать на то, можно ли сшить обратно разделенных сиамских близнецов. Может быть, их и не надо сшивать. Но мне все равно надо домой.
Домой, к своим.
Я открываю дверь и прохожу уже половину пути, когда вдруг до меня доходит, что там, у обочины, меня не ждет никакая «газонокосилка», что нет у меня и никакой другой машины и что мне придется долго идти по холоду к конторе проката.
И что я не попрощалась.
Мама в халате стоит прямо за основной дверью, руки у нее сложены на животе, а в кармане лежит запачканная губной помадой фотография.
Я открываю дверь и целую ее в щеку.
– Дилен любит ее, – говорю я. – Они, конечно, наделают глупостей. Но дай им их наделать. Он ее любит. Не разлучай их. Ни на время, ни навсегда.
Она слегка хмурится, но кивает.
Повернувшись, я спускаюсь с крыльца и ухожу от дома на Мейпл-стрит. Дома, где мужчине никогда не было хорошо, и он вымещал свою горечь на женщине, у которой так и не хватило смелости признать, что нельзя строить жизнь на том, что кто-то кому-то что-то должен. И, как скворцы в стае, они клевали друг друга, и кричали друг на друга, и боролись друг с другом.
Но, в отличие от скворцов, они никогда не помогали друг другу в трудную минуту.
Снег скрипит под моими ботинками.
А солнце надо мной посылает вниз свои лучи, и они поют в электрических проводах.
– Ты вся промокла, – сказал Джонз после того, как помог мне выбраться из сугроба. Он нагнулся, чтобы взять санки, и его щека потерлась сзади о мое плечо. Он схватил меня за плечи и повернул спиной к свету. – Насквозь.
– Со мной все в порядке, – сказала я, уже дрожа.
Он поднял глаза кверху и посмотрел на крутящийся снег. Не знаю, смотрел ли он вверх, чтобы сориентироваться или чтобы обрести выдержку. В тот момент я уже так сильно дрожала от холода, что мне было все равно.
– Пошли, – сказал он, протянув руку, чтобы взять мою.
– Моя сумка.
Он поднял ее и повесил себе на плечо.
– Бывают же такие идиотки, – сказал он, помогая мне перелезть через железную ограду, отделявшую холм от дорожки под ним. – Если бы не я, ты бы так и закоченела в этом сугробе.
– Если бы не ты, – произнесла я сквозь клацающие зубы, – я бы мирно лежала себе на диване и пила горячий шоколад, а не скатывалась бы в полночь на санках с холмов.
– Всегда я во всем виноват, да? – В сиянии фонаря сверкнула его улыбка.
– Конечно. – Я еле передвигала ноги по снегу.
– Спорим, я пронесу тебя целый квартал, – сказал он, когда мы наконец выбрались на тропинку.
Я отрицательно покачала головой.
Брови у него исчезли в волосах.
– Не хочешь?
– Не хочу. – Мне надо было напрягаться, чтобы говорить.
– «Универсальные перевозки» к вашим услугам, – сказал он. И бросил санки в ближайший мусорный контейнер.
Я хотела было запротестовать против ликвидации санок, но на это нужны были силы, а у меня их не было.
– Давай наверх, – сказал он, помогая мне залезть на цементный выступ. Потом он повернулся ко мне спиной. Я уставилась на него.
– ...Так глупо, – только и сумела я выдавить сквозь зубы.
– Залезай.
И в его голосе я услышала то, чего не слышала с того раза, когда провалилась между сиденьями на стадионе и залила всю кухню своей кровью.
– Вот увидишь, я выиграю, – сказал он.
– Да пошел ты, – пробормотала я и обхватила его руками за плечи, а ногами за талию.
И он нес меня всю дорогу, до самой двери.
Добравшись до прокатной конторы Скалетти, я вся дрожу. Машины, закрытые чехлами из снега, выстроились на площадке. В конторе горит свет и заметно какое-то движение, поэтому я начинаю барабанить замерзшим кулаком по стеклянной двери. Табличка «ЗАКРЫТО» мотается из стороны в сторону, также стуча по стеклу в такт моим ударам.
За дверью конторы показывается чья-то голова. Палец указывает мне на табличку. Я пожимаю плечами и воздеваю руки в немой мольбе. Голова придвигается ближе. Сквозь толстые модные очки меня сверлит чей-то взгляд. Ниже стекол очков раздраженно подергивается рот.
– Мы еще закрыты, – произносит человек, приоткрывая дверь. И для наглядности бьет рукой по табличке.
– Привет, Джеф, – выдаю я, стараясь говорить тем же тоном и с тем же акцентом, с которым говорила одиннадцать лет назад, когда еще не пообтесалась в Чикаго.