Текст книги "Вкус яблочных зёрен (ЛП)"
Автор книги: Катарина Хагена
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)
меня сейчас видел. К счастью, что мужчина был такой милый. Вероятно, он должен быть
таким, да и Мира уже заняла все другие качества. Она была дикой – он послушным. Она
бросалась в глаза – он делался невидимым. Она уходила – он оставался. Мира хотела
драмы – он покоя. И так как Макс был милым, мы конечно никогда его не замечали. "Какая
девочка, которая держит что-то в себе, заметит такого славного парня?"
Но теперь я его заметила и спрашивала себя: "Почему я заметила Макса? Смерть и
эротика всегда идут вместе, но помимо этого? То, что прямо сейчас у нас обоих никого не
было?" Я оставила Джона потому, что хотела "домой", и каждый человек знает, что со
своими желаниями нужно быть осторожнее, потому что они могут исполниться. Макс явился
с домом. Дом. Разделённое забвение было точно такой же сильной связью, как общая память.
Пожалуй, ещё сильнее.
И вместе с тем ещё была раскрыта тайна мужчины с бутылкой на кладбище. Ничто не
остается тайным в деревне, во-первых не для меня. Наверное, это было также известно всем
– Макс жил здесь и красил курятник Берты.
«И что Макс тогда заметил?» День в шлюзе был одним из первых летних дней. Я
вспоминаю колоссальные зелёные рои мух, когда мы ехали на велосипедах через коровьи
пастбища к каналу. Розмари носила тонкую фиолетовую одежду, и встречный воздушный
поток задувал воздух в пышные рукава, сшитые из тонкого прозрачного материала. Её руки
мерцали белизной сквозь завесу ткани, и это выглядело так, словно из её плеч тянулись две
морские змеи. Чтобы можно было ехать, она натянула платье выше колен и прищемила его
бельевыми прищепками горизонтально воздушному потоку. Должно быть, я ехала позади
неё, так как видела веснушки на коленных впадинах Розмари. Но, вероятно, так было при
другой велосипедной прогулке.
Абсолютно уверена, что тогда я уже носила зелёный цвет от тёти Инги. Поэтому
чувствовала себя в поездке как речная нимфа и на обратном пути как вздутый утопленник.
Мира носила чёрное.
Мы взяли купальные принадлежности из багажников, бросили велосипеды выше берега
реки и помчались вниз по одной из узких тропинок рыбаков. Я положила свое гигантское
полотенце на плечи и попыталась так раздеваться. Кроме нас здесь никого не было. Мира и
Розмари засмеялись, когда увидели меня:
– Почему ты должна прятаться? Почему ты должна от кого-то отворачиваться?
Всё же я стыдилась своего тела только потому, что у меня не было ничего такого, чего
можно было бы стыдиться. У Розмари были маленькие твёрдые груди со строптивыми
розовыми сосками, а Мира имела удивительно большую грудь, которую не предполагали её
узкие плечи под чёрными джемперами. У меня не было ничего. Ничего правильного. Это
больше не было таким плоским, как год назад, когда я ещё совсем свободно плавала в
трусиках. Что-то там уже было, но было странно, неприятно и на ощупь казалось
фальшивым. Я не понимала, почему девочка в плавательном бассейне всегда должна
переодеваться в общей раздевалке, пока некоторые дамы делают это в отдельных кабинках.
Наоборот было бы рациональнее: несовершенство нуждается в утаивании. Такое отличие
было ничем иным, как колорадскими жуками в произведениях искусства. Мне было уже
понятно, к какой из двух групп я принадлежу.
Мы улеглись на деревянный мостик и сравнивали наши цвета кожи. Все были очень
бледные. Хотя у меня были светлые волосы, но из всех троих девочек моя кожа была темнее
и желтоватого оттенка, у Миры – алебастровой, а у Розмари – голубоватой с прожилками и
веснушками. В этом случае мы сравнивали наши тела. Розмари говорила о груди, что за это
время она стала, как правило, меньше. Я не понимала, почему сестра так говорила.
– По каким правилам, грудь становилась больше или меньше? И какое правило даёт
моей груди оставаться такой?
Мира и Розмари громко хохотали. Я краснела, волновалась и только понимала, что я
чего-то не знаю, но должна была знать. Мои глаза жгло, и чтобы не завыть, я кусала щеки
внутри.
Мира взяла себя в руки первой и спросила, не объясняла ли мне моя мама, что у
женщин один раз в месяц приходит кровь? Я была в ужасе. Кровь. От этого я не могла
ничего сказать. Такая неизвестность мне напоминала что-то мрачное; то, что моя мать
называла "дни", и связанное с тем, что вы не могли заниматься спортом. Я была зла на мою
мать, Миру и Розмари, и с удовольствием наступила бы на них. В самую середину их
студенистых грудей медуз.
– Смотри, она на самом деле не знает об этом, Мира! – кричала Розмари, восхищаясь
по-настоящему.
– Да, правда. Как мило!
– Конечно, я знаю. Я только не знала, что это называется "менструация". Мы дома
называем их "дни".
– Окей, ты знаешь, что надо брать, чтобы не протекало?
– Да, конечно.
– И? Что?
Я молчала и снова кусала свои щеки изнутри. Это причиняло боль, и я переводила
разговор на другую тему. Но языком я могла ощупывать отпечаток моих зубов. Я не хотела
признавать, как мало знаю, но также не хотела сменить тему, потому что должна была
выведать абсолютно всё.
Розмари смотрела на меня. Она лежала посередине, и её глаза блестели серебром как
кожа тонких рыб в канале; и понимала то, что происходило во мне.
– Говорю тебе: тампоны и прокладки. Мира, объясни ей, как функционирует тампон.
То, что сказала тогда Мира, мучило меня: толстые жёсткие чистые палочки из ваты,
которые толкают в себя снизу, а нитка свисает куда-то наружу и опять кровь, кровь, кровь.
Мне стало нехорошо. Поднявшись, я прыгнула в воду. И услышала позади себя, как
смеялись Розмари и Мира. Когда я снова выбралась из воды, обе говорили о моём весе.
– ...и наша маленькая Ирис тоже имеет свою прекрасную и толстую задницу.
Розмари вызывающе на меня посмотрела, а Мира фыркнула:
– Всё происходит от "Шогеттена" ( прим. пер. – шоколад) твоего деда.
Правильно, я не была худой и, даже не стройной. У меня была толстая попа, полные
ноги и никакой груди, но круглый живот. Я была самой некрасивой из нас троих. Розмари
была загадочной, Мира – порочной, а я – жирной. Тоже правильно, я слишком много ела.
Я любила читать и при этом есть. Хлеб после одного, печенье после другого, а сладкое и
солёное в постоянном чередовании.
Это было чудесно: истории о любви с сыром "Гауда", приключенческие романы с
орехами в шоколаде, семейные трагедии с мюсли, сказки с мягкой сливочной карамелью и
рыцарские сказания со слоёным печеньем "Принценролле". Со многими книгами прекраснее
всего всегда было съедать: лучшие мясные фрикадельки, крупу, куриную грудку и кольцо
колбасы. Когда я бродила в поисках еды по нашей кухне, моя мать надувала нижнюю губу,
по особенному кивая мне и говоря о том, что подаётся в час ужина – хорошо, или что я
могла бы обращать немного внимания на свою талию. "Почему она всегда говорила, что это
всё хорошо, если как раз всё было плохо?"
Она знала, что унижала меня этим предложением. Оскорблённая, я пойду в мою
комнату, не стану приходить к ужину, а позднее тайно стащу миндаль с плиткой шоколада и
возьму с собой в кровать. Я стану читать, есть, и отчаянно молчать или буду маленьким
лордом, потерпевшим крушение на одиноком островке, бегая по болотам с растрёпанными
волосами или убивая дракона. Вместе с миндалём я крошила мою ярость и отвращение к
себе самой, проглатывая то и другое с плиткой шоколада. И до тех пор, пока я читала и ела,
всё было хорошо. Я была всем, чем могла быть, но только не самой собой. И ни за какие
деньги я не могла перестать читать.
В тот день в шлюзе я не читала. Я стояла мокрая на тропинке и замерзала под
взглядами обеих девочек. Смотря на свои ноги, я рассматривала свой белый и широкий
живот, выступающий вперёд.
Розмари вскочила.
– Пошли, мы будем прыгать с моста.
Мира медленно встала и потянулась. В своём бикини она смотрелась как чёрно-белая
пятнистая кошка.
– Так надо?
Она зевнула.
– Да, так надо, моя сладость. Давай с нами, Ирис.
Мира воспротивилась:
– Детишки, идите играть в другом месте и дайте пожалуйста взрослым немного
отдохнуть, ага?
Розмари рассматривала меня, и её глаза цвета воды переливались разными цветами.
Она протянула мне руку. Я с благодарностью схватила её и мы вместе помчались к мосту.
Мира медленно следовала за нами.
Мост был выше, чем мы думали, но не такой высокий, чтобы мы не могли не
отважиться на это. В разгар лета взрослые мальчики спрыгивали здесь вниз. Сегодня на
деревянном мосту никого не было.
– Смотри, Мира, там внизу сидит твой младший брат. Эй! Неудачник!
Розмари была права. Там внизу на полотенце сидел Макс со своим другом. Они ели
сливочное печенье и нас ещё не видели. Когда Розмари крикнула, они посмотрели вверх.
– Окей. Кто первый? – спросила Розмари.
– Я.
Я не боялась прыгнуть, потому что хорошо плавала. Хотя так было уже некрасиво, но
зато отважно.
– Нет, Мира прыгнет первой.
– Почему? Пусть Ирис, если она хочет.
– Но я хочу, чтобы прыгнула ты, Мира.
– Но я не хочу прыгать.
– Ну, ладно, садись на перила.
– Я охотно так сделаю, но на этом всё.
– Уже понятно.
Розмари снова посмотрела на меня своим переливающимся разными красками
взглядом. Я неожиданно поняла, что хочет сестра. Она и Мира как раз высмеивали меня, но
теперь кузина стала моей союзницей. Некоторое время назад я всё ещё была рассержена,
однако почувствовала себя польщённой. Я кивнула Розмари, и она кивнула в ответ. Мира
сидела на перилах, а её ноги свисали в воду.
– Тебе щекотно, Мира?
– Ты знаешь, что да.
– Тебе здесь щекотно? – Розмари немного поколола по её спине.
– Нет, пусти.
– Или здесь? – Розмари лениво щекотала возле её плеча.
– Отойди, Розмари.
Я встала рядом с ними и закричала:
– Или здесь?
И потом сильно ущипнула Миру за бок. Вздрогнув, она закричала, потеряла равновесие
и упала с моста. Розмари и я не смотрели друг на друга. Мы нагнулись через перила и
смотрели, что Мира станет делать, когда снова всплывёт.
Мы ждали.
Ничего.
Она не появлялась снова.
Перед тем, как я побежала, то увидела, как Макс бросился в воду так, что вокруг него
разлетелись брызги.
Когда я снова вынырнула, Макс уже тащил сестру в направлении берега. Она кашляла,
но плыла. Пошатываясь, Мира прошла по земле и легла в высокую траву на берегу. Макс
сидел рядом с ней. Они не разговаривали друг с другом. Когда я поднялась из воды, Розмари
прибежала к нам сверху. Рассмотрев нас троих по очереди, он плюнул в воду, встал и ушёл.
Макс вскочил в мокрых плавках на велосипед и уехал.
Розмари и я стояли рядом с Мирой, которая всё ещё закрывала глаза и быстро дышала.
– Она не в себе.
Я выпалила:
– Мне жаль, Мира, я...
И начала плакать.
Розмари молчала и смотрела на Миру. Наконец, когда она открыла глаза, чтобы
посмотреть на Розмари, то откинула голову и засмеялась. Маленький красный рот Миры
скривился – это было от боли, ненависти или она тоже хотела заплакать? Её рот раскрылся,
раздался короткий дребезжащий звук, после которого подруга начала смеяться. Сначала
тихо, а потом громче, беспомощнее и пронзительнее.
– Макс?
– Хм?
– Тогда в шлюзе…
– Хм?
– Мне очень жаль. Я спрашиваю себя…
– Хм?
– Я спрашиваю себя, имело ли это отношение к смерти Розмари?
– Понятия не имею, но я не верю, что так было не один раз в тоже лето. Ведь всё было
давно. Как ты там сейчас?
– Ах. Понятия не имею.
– Ты знаешь, может быть, всё было связано с этим. Возможно, действительно не
причём и те пари ( прим. пер. – ставки) и то, что здесь стоит курятник, и ещё несколько
тысяч других вещей. Ты понимаешь?
– Хм.
Я смахнула волосы со лба. Мы красили дальше. Было ещё тепло. Закрашивание
немного помогало, но красную надпись можно было ещё хорошо прочитать. "Нацист".
Хиннерк сам часто употреблял слово "социал-демократ". Он не любил социал-демократов,
но это было невозможно пропустить мимо ушей. Дедушка ругал правых, левых, партии и
политиков. Хиннерк совершенно презирал коррумпированный сброд, и частенько охотно
сообщал об этом всем вокруг: тем, кто хотел слушать, и тем, кто не хотел. К примеру, мой
отец не желал всё слышать, ведь он сам был членом Общинного совета, и самостоятельно
выложил возле нашего дома в Боотсхавене велосипедную площадку, сделал ночные
отключающиеся подвесные лампы на безлюдных улицах и перекрестках с круговым
движением.
Как рассказывала Харриет, Хиннерк в войну писал стихи, когда больше не мог
работать адвокатом. Он был отправлен к денацификации в Южную Германию. Мой дед был
не простым членом партии, и я не могла открыто признаться в этом Максу. Я знала от
Харриет, что Хиннерк был вторым районным судьей, был удачлив и не должен был
подписываться под плохими судебными приговорами. Моя мать, которая часто брала его под
защиту, рассказывала, что господин Райманн – кузнец и признанный коммунист, был
оправдан. Дед сидел возле господина Райманна как ученик в мастерской. Вид раскалённого
металла пугал его, но в то же время восхищал. Он любил шипение, и то, как вода испускает
пар. Готовые подковы, которые доставались из воды, казались ему браком. Они были
твёрдые и шероховатые, коричневые и неживые, хотя перед этим светились красным
магическим цветом, будто имели свою собственную жизнь. Хиннерк сначала должен был в
школе выучить немецкий литературный язык. Криста говорила, что учитель спрашивал у
первоклассников значение выражения "никогда не мучайте животное шутя, потому что оно,
как и ты, чувствует боль". Тогда вызывался Хиннерк и говорил: "Даже если загнан в угол".
Дед был удачливым. Его родители уступили стремлению пастора и послали мальчика в
среднюю школу. После окончания войны отец Хиннерка хотел забрать его, но тот остался в
школе. После этого моя мать имела привычку говорить: "Если бы первая мировая война
окончилась раньше на полгода, то Хиннерк не посещал бы школу, не учился бы, никогда не
женился бы на Берте, никогда не получил бы Кристу и никогда не было бы меня – Ирис".
Мне рано стало ясно, что школа была важна. Жизненно важна.
Когда вторая мировая война закончилась, Хиннерк был уже главой семьи и не было
никакого одержимого страстью вспыльчивого человека. Он хотел быть не военным, не
призванным на военную службу, а заботиться о лагере военнопленных в городе и приходить
домой поесть, как обычно. Хиннерк Люншен гордился собой. Ему ничего не было подарено
и не положено в колыбель. У него была сила воли, ясная голова, самообладание и это кое к
чему его привело. Дед был спортивным, хорошо носил форму и статно в ней выглядел. И
обнаружил, что большинство идей нацистов для таких мужчин, как он. Только Хиннерк не
нуждался в людях второго сорта. Быть сверхчеловеком для него было вполне достаточно. Он
презирал людей, которые унижали других, чтобы возвыситься самим. И понимал, что доктор
Хиннерк Люншен не нужен как нотариус. Разумеется, он достал для своего старого
школьного товарища Иоганна Вейлля необходимые документы для того, чтобы тот смог
выехать за границу к своим родственникам в Англию. Это было всё-таки дело чести. Дед
никогда не говорил об этом, но Иоганн Вейль написал нам письмо, когда ему обходным
путём был послан некролог Хиннерка. Это было через полгода после смерти деда. Инга
сняла с него ксерокопию и послала своей сестре Кристе. Послание было вежливым и
отстранённым, ведь у этого мужчины не осталось дружеских чувств к моему дедушке. Я не
хотела знать, как в то время Хиннерк покровительствовал ему. Я также не знала, был ли мой
дедушка антисемитом. Во всяком случае, трудно кого-то найти, с кем он когда-нибудь не
ссорился. Но письмо говорило совершенно ясно, что Хиннерк помогал своему школьному
товарищу. Это было большим облегчением для всей семьи.
Конечно, он тоже поссорился с нацистами, так как презирал дураков, а многие нацисты
были глупее деда. Хиннерк также находил глупой войну, которую вести дальше шансов
больше не было, и говорил это по вечерам, когда заходил в Титйенс за пивом. В трактире
молча сидела женщина. Мы никогда так и не узнали кто это. Была ли она женой мужчины,
которому Хиннерк предъявил иск или вынес обвинительный приговор? Унижала ли она
когда-то Хиннерка? Он был достаточно разумным, чтобы быстро обнаруживать слабости в
людях, довольно остроумным, чтобы язвительно их описывать, но был недостаточно
мудрым, чтобы сопротивляться искушению, что собственно и делал. Фрау Кооп однажды
говорила, что у Хиннерка в городе была любовница – темноволосая красивая женщина. Она
сама видела её фотографию в письменном столе Хиннерка. Мы с Розмари были удивлены,
что фрау Кооп кинулась в стол Хиннерка посмотреть на фотографию таинственной
темноволосой женщины. Инга утверждала, что знала это фото, которое было
фотоотпечатком той фотографии, которая была сделан Бертой сестре Анне. Во всяком
случае, Хиннерк сказал, что не знает молчаливую женщину из Титйенса. Всё-таки она
должна была его знать или, по крайней мере, осведомлена о нём. Потому что женщина
публично обвинила Хиннерка. Таким образом, районный судья, доктор Хиннерк Люншен, к
ужасу всей семьи, ещё незадолго до конца войны, почти в 40 лет, был солдатом. Хиннерк
ненавидел насилие. Он ненавидел и презирал своего грубого отца, а сейчас должен был
уходить и стрелять в людей, но ещё хуже, даже застрелиться сам. Дедушка больше не спал,
сидел ночи напролёт у открытого окна своего кабинета и смотрел в темноту. В то время
липы во дворе уже были высокими. Это было осенью, и мощёная подъездная дорога к дому
была покрыта жёлтыми листьями в форме сердечка. В день перед отъездом Хиннерк вышел
из НСДАП ( прим.пер.:НСДАП – национал-социалистическая рабочая партия Германии) и
получил воспаление лёгких.
В поезде у него поднялась температура и Хиннерк очень ослаб. Из-за своего состояния
он не отправился в Россию, а остался в лазарете. Правда, дедушка не получил никакого
пенициллина, но выздоровел. Только после этого его отправили на фронт, в Данию, в январе
1945 года. Там Хиннерк попал в лагерь для военнопленных, а после окончания войны в
лагерь для интернированных лиц ( прим. пер.: лагерь для иностранных граждан, лишенных
свободы передвижения и выезда за пределы страны) в Южной Германии. Я узнала от
Кристы, что письма Берты Хиннерку переписывались и мой отец зачитывал их мне вслух.
Берта переписывала свиней, которых покупала, и сестра Хиннерка Эмма разместила их у
себя во дворе. И как нарочно, из всех многочисленных свиней, которых имела её невестка,
умерла именно её свинья. Так глупо. Не то, чтобы Берта могла отличить свою свинью от
других. Нет, но она должна была так думать. Что ей оставалось. Потом бабушка написала
Хиннерку. И зимой у неё был велосипед мужчины, которому отец Берты сделал одолжение.
Он привёз ему топор, потому что инструмент того сломался. Берта вкалывала, не покладая
рук, и смогла сохранить свою семью. У неё была Урсель – корова. В дом прибыли чужие
люди, беженцы из Восточной Пруссии, которые стали тут квартировать. "Это было трудно,
– писала Берта, – когда нужно было делиться кухней". После войны в доме также жили
английские солдаты. Они просто так устроили костёр в кухне на полу. Военные были ужасно
шумные, но дружелюбные к детям. Берта рассказывала о потоке беженцев, который
спускался по главной улице. Девочки стояли у ограды и смотрели, как ежедневно сотни
людей с лошадьми, сумками, ручными тележками и корзинами проходили мимо дома. Они
находила это очень волнующим. В течениё недели они загрузили всё, что смогли найти в
доме, в детскую коляску двухлетней Харриет, одели её в то, что смогла найти в шкафах, и
заковыляли гуськом по двору.
– Мы играем в беженцев, – говорили они своей матери, и "конвоировали" себя в
курятник.
Берта написала об этом своему мужу. Она проехала через всю Германию, чтобы
навестить его. Без детей.
А потом Хиннерк вернулся. Он не был расстроенным, злым или больным. Дедушка был
не таким, как раньше, не угрюмым и не мягким. Хиннерк был просто весёлый только дома.
Он хотел, чтобы всё было, как раньше, и взял себя в руки. Только самая младшая дочь
Харриет была ещё младенцем, когда Хиннерк уходил. И с тех пор он называл её Фёдор. "Кто
был этот Фёдор?" Криста и Инга расписывали себе, что Федор должен был быть маленьким
русским мальчиком с раскосыми светло-голубыми глазами и растрёпанными тёмными
волосами, который спас моему дедушке жизнь, потому что тайно держал его в доме на
дереве и сохранил ему жизнь коркой хлеба. Но Хиннерк не дошёл до России.
После возвращения Хиннерка домой, Берта без ропота отступила на второй план. Она
показала ему расчётную книжку, которую он проверил, и позволила ему принять решение,
будет ли Урсель оставаться или продаваться. Дедушка хотел оставить её, и корова осталась,
хотя с трудом давала молоко. Чужие люди всё ещё жили на верхнем этаже дома, что не
нравилось Хиннерку. Он ругал славную старую супружескую пару, когда они могли это
слышать. Всем вдруг стало слишком тесно. И Берта, которая до сих пор замечательно делила
кухню с чужой супружеской парой, должна была планировать: кто, когда и где будет иметь
право там находиться. Ей было стыдно, но она так делала.
Несмотря на то, что Хиннерк вышел из партии, он был вторым районным судьёй, и
занимал высокий пост во время нацистского режима, из-за чего потерял свой допуск
адвоката. Вскоре он был отправлен американцами в лагерь денацификации ( прим. пер.:
комплекс мероприятий, направленных на очищение послевоенного немецкого и австрийского
общества; проводилась по инициативе союзников по антигитлеровской коалиции после
победы над нацистской Германией и основывалась на решениях Потсдамской конференции).
Моя мать рассказывала мне, что она и её сестры несколько месяцев должны были аккуратно
одеваться. Они поехали по железной дороге в Дармштадт, чтобы навестить своего отца.
Когда Инге было восемь, девочка спросила, что он делает здесь целый день, но Хиннерк
только посмотрел на неё и ничего не сказал.
На обратном пути после этого посещения Берта разъяснила своей дочери, что её отец
проверяется там ещё англичанами и американцами для того, чтобы снова работать. Моя мать
призналась мне, что много лет постоянно представляла что-то вроде юридического экзамена,
но только на английском.
Когда Хиннерк вернулся, то получил назад адвокатский пропуск и не тратил пустых
слов в течение полутора лет. И не о прошедших до этого годах.
Инга рассказывала, что Хиннерк дал указание составить завещание, чтобы после
смерти его дневники были сожжены. И что сёстры так бы и сделали.
– И ты раньше их не видела? – недоверчиво спросила Розмари.
– Нет, – сказала Инга, посмотрев на Розмари.
Хиннерк любил горящее пламя. Я часто видела его, разжигающим огонь в саду в
течение многих дней. Он стоял там и шевелил жар вилами. Когда Розмари, Мира и я
присоединялись к нему, он говорил:
– Вы знаете, имеются три вещи, на которые можно смотреть, не уставая. Первое —
вода, второе – огонь, и третье – несчастье других людей.
Пятно от пожара на кухонном полу, где английские солдаты разожгли огонь, всё-таки
ещё было видно. Но красная надпись на курятнике тем временем была скрыта под белой
краской. Ну, почти. Если только знать, что она там была, тогда она действительно была
заметной. Всё-таки я решила, что можно оставить и так. Я зашла за угол, чтобы увидеть
Макса. Он приложил большой малярный ролик к стене и теперь красил кистью.
– Ну, как, ты ещё долго?
Макс не смотрел на меня вверх и сосредоточенно красил дальше.
– Привет, Макс! Это я. С тобой всё хорошо? Ты придумываешь злую шутку? У тебя
судороги? Я должна тебе помочь?
Макс стремительно красил в середине стены.
– Нет, всё в порядке.
Я подошла ближе, но он встал у меня на пути и сказал:
– Ах, ты уже закончила со своей стеной? Пятно проявляется. Слово можно ещё
прочитать?
Ещё раз подвинув меня своим туловищем в сторону, он внимательно посмотрел на
меня и сказал:
– Стало уже хорошо.
– Его ещё видно.
– Да, но только если хочется увидеть.
Я пристально смотрела на белую стену.
– Боже мой, сейчас эта стена курятника представляет собой картину со смыслом или
что-то ещё?
Но Макс уже не слышал. Он снова скрылся позади дома. Наступили сумерки.
Окрашенная стена белоснежно светилась. "Почему он так смешно себя ведёт?" Я встала
рядом с ним, но адвокат всё ещё не смотрел вверх. Я видела, что Макс покрасил стену
неравномерно, не так, как с другой стороны. Нет, он что-то нарисовал сверху. Я мгновенно
подумала, что тут была ещё красная надпись, которую я пропустила взглядом, а Макс хотел
её от меня скрыть. Возможно, чтобы пощадить. Но потом я увидела, что он что-то убрал и
сам написал. Моё имя. Примерно дюжину раз.
– Ирис, я...
– Мне нравится стена.
Мы стояли вдвоём перед стеной и долгое время её разглядывали.
– Давай, уже хватит, Макс. Слишком темно для покраски.
– Ты иди. Я доделаю и будет готово.
– Не глупи.
– Нет, действительно, мне будет приятно. Кроме того, это была моя идея начать ещё
сегодня вечером.
– Пожалуйста.
Я повернулась и начала убирать свои малярные принадлежности.
– Оставь. Я всё уберу.
Я пожала плечами и долго шла через сад к входной двери. Когда я проходила мимо роз,
то точно установила, что вечером они пахнут тоскливее, чем в течение дня.
Я выпила большой стакан молока и взяла с собой в кровать книгу стихотворений
Хиннерка. Они были написаны шрифтом Зюттерлина ( прим. пер. – последняя широко
используемая форма куррента – немецкого готического курсива). "Но для чего я, в конце
концов, была библиотекарь?" Но сначала я должна была привыкнуть к его почерку. Первое
стихотворение было восьмистрочием о толстых и худых женщинах. Потом попалось
длинное о крестьянине, которого с притворной неуклюжестью разоблачил хитрый адвокат.
Также давался рифмованный рецепт предупреждения против болезни, который начинался
так: "Буковый орешек, белокопытник, вероника, дягиль и можжевельник, горчавка голубая,
не белая, медуница, следует глотать не разжёвывая..."
Я читала стихи о блуждающих огоньках на болотах, о старых давно обмелевших
гаванях в Гесте и пустом чёлне в полнолуние в сентябре. И всегда, после того, когда он
отчаливал, на следующий день в деревне не хватало ребёнка. Хиннерк писал о насыщенном
гуле, когда четверо мужчин на поле размахивают молотилом ( прим. пер. – прикреплённая к
рукоятке цепа короткая палка, которой бьют по снопу при молотьбе). Также имелось
стихотворение об эмигрантах в Америку. Другое называлось "24 августа" и посвящалось
дню отлёта аистов. И снова одно о подлёдном лове в озерце за деревней. Ещё я прочитала
похабное стихотворение о быке общины, который испортил корову, и её потом вынуждены
были зарезать.
И танцевальные вечера, проходившие на деревянных настилах Титйенса. И в конце ещё
находились два зловещих стихотворения. Одно называлось "Двенадцатый", действие
которого рассказывало о последних шести ночах старого и шести первых ночах нового года.
Тот, кто развешивал в это время бельё, получал саван. Кто вращал колесами, даже в прялке, к
тому подъезжала карета мертвеца. Так как в Гирске в это время по воздуху носился охотник
на оленей. Последнее стихотворение серой книги было написано о большом пожаре в
Боотсхавене в год рождения Хиннерка. Люди кричали как скот и скот кричал как люди, в то
время как сгорело полдеревни.
Я выключила лампу на ночном столике и пристально посмотрела сквозь черноту
комнаты. Мои глаза привыкли к темноте, узнавая контуры и тени. В серой книге Хиннерка
не было ни одного стихотворения о войне, и ничего, что позволяло бы судить, что стихи
были написаны в лагере, который специально служил для того, чтобы свои собственные
заключённые вызывали в памяти другие ужасные дни прошедших лет. Я думала о стихах,
которые обращались к деревне Хиннерка, и были наполнены любовью к местам его детства.
Детство, которое он так ненавидел.
И я поняла, что не только забвение было формой воспоминания, но и воспоминание
было формой забвения.