355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карвелл ди Лихтенштейн » Скарбо. Аптечные хроники (СИ) » Текст книги (страница 10)
Скарбо. Аптечные хроники (СИ)
  • Текст добавлен: 2 декабря 2017, 19:30

Текст книги "Скарбо. Аптечные хроники (СИ)"


Автор книги: Карвелл ди Лихтенштейн



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 11 страниц)

глава 24

В холодном воздухе резко пахло гарью, Мельхиор, серый, сгорбленный  и усталый, рассказывал Сильвестру, что трупов, к счастью, нет. Всех спасла старуха-служанка, вовремя забила тревогу. Агриппину удалось вытащить раньше, чем обрушился коридор, на соседние дома пламя не перекинулось, спасибо святому Николаю (Джон вздрогнул), ну конечно, есть обожженные, и тряпки с мазью очень пригодились. Надо еще будет, довольно сильно пострадали трое из дома Фридрика, там уже стены начали тлеть. Мельхиор, собственно, для того и вернулся, чтобы приготовить повязки на смену. О деньгах Фридрик сказал, что лично придет к вам.


Оказалось, что не все так страшно. Полностью выгорела кухня и спальня, немало вещей оказались попорченными жаром, вонь пожарища, потеки воды, обугленные балки, но в целом дом не слишком пострадал, и на половине дочери и зятя вполне можно было жить. В Скарбо считали, что вдова Герхарда легко отделалась. Через три часа госпожа Агриппина внезапно оступилась и тяжело рухнула на пол, лицо ее налилось темной багровой кровью, глаза закатились, руки зашарили по половицам, излилась моча. Дочь и служанка бросились поднимать ее, как уж сумели перенесли на кровать и побежали в аптеку. Когда Сильвестр пришел, тоже скоро, почти бегом, Агриппина криво и отчаянно улыбалась ему половиной рта, в глазах плескался ужас и стыд. Сильвестр велел ей открыть рот и показать язык, почти не взглянул на него и резко распорядился  принести мокрые полотенца.Сам обложил ими голову больной, прицыкнул на рыдающих домочадцев и велел женщинам срезать с отяжелевшей и враз подурневшей Агриппины все шнуровки и душные одежды, обмыть теплой водой, по возможности, не тревожа, а также положить в ноги  завернутые в полотно фляги с кипятком. Агриппина лежала неподвижно, по щеке ее текла мутная слезка.

«Мало нам горя, мало убытка, так еще и мамочка вот при смерти», – всхлипывала дочка, а зять только молча скрежетал зубами и теребил кисточку на поясе. «Не глупи, дитя, Бог милостив, глядишь, обойдется, – буркнул Сильвестр. – От вас теперь все зависит. Смотрите, чтобы в доме было тихо и покойно, я пришлю питье, будете поить строго как должно, и Мельхиор еще придет. Авось выкарабкаемся. Сама-то ты жить хочешь? Не приспела пора еще? – глянул он на Агриппину. Та жалко попыталась улыбнуться, поводила глазами вправо-влево – мол нет, не пора. – Ну вот, – ухмыльнулся лекарь, – значит, все остальное в Его воле и наших руках».

 * * *

В котелочке, остывая, упревали корни пиона. Джон терпеливо растирал можжевельник и лавр, и рассеянно вспоминал, как рассыпалась по траве жирная черная земля, как отец Инна рассекал безобразные клубки, похожие на сплетенных змей, как весело было летом. От радости и праздника не осталось ни следа. Более того, тяжелый сон все еще постанывал где-то в голове, горло слегка саднило и, судя по всему, начинался озноб. Про Агриппину он узнал раньше, чем весь город, и потому, когда потянулись слухи, Джон не ловил их, по обыкновению, а от души желал, чтобы все сплетницы, сколько их есть, провалились в ад, к сковородкам и чертям. Добрая  тетка Агриппина лежала сырой колодой, помочь ей может только молитва и труд, в том числе труд аптекарева ученика, отнюдь не забывшего, как   появлялись из сундука чудесные дары, пропахшие полынью и пижмой,  как ласково женские руки гладили его по рыжеватым вихрам, успокаивая и утешая. Да какая же она ведьма, у кого язык повернулся так ее назвать? Джон тер и тер пестиком по ступке, от души умоляя Господа благословить его работу и сделать мазь воистину чудодейственной. Мельхиор, после бессонной ночи, по благословению Сильвестра, прилегший было отдохнуть, поднялся, забрал у мальчика ступку и ловко вмешал в пахучую смесь должное количество масла. Теперь с этой мазью нужно будет отправиться в дом Герхарда и втирать, втирать ее в бессильное тело несчастной вдовы. Не хотелось покидать теплую кухню, родную и уютную, напоенную запахами добрых трав, но деваться некуда, самые мысли эти Мельхиор откинул, как  неудачные и неуместные искушения, и вышел из аптеки. Перед  обгорелым домом Агриппины уже не толпились зеваки, но пара нищих неохотно отошла от крыльца, видимо, надеялись на любопытных, чтоб рассказать, как дела обстоят, заодно и подзаработать.

 * * *

В доме, враз нежилом, затоптанном и остывшем, стоял кислый холодный запах горелого, монах прошел туда, где лежала на широкой кровати несчастная вдова. В комнатушке было жарко натоплено, Агриппина с трудом скосила глаза на пришедшего, попыталась что-то сказать, дернула уголком непослушного рта. Опять  беззвучно заплакала. Мельхиор устало кивнул домочадцам, пододвинул невысокую скамеечку, растер покрасневшие и озябшие ладони, пути-то от аптеки всего ничего, но касаться больного надлежит теплыми руками. Вдова лежала перед ним большая, плотская, в чем-то отталкивающая. Она была как поверженная башня, как молнией сраженная смоковница, в недрах ее шипели змеи, разбитое тело Агриппины молча вопило о помощи, хотело властвовать. Мельхиор достал плошку с мазью и откинув одеяло, стал растирать белую неподвижную ногу от бедра к стопе. Дочь и служанка стояли поодаль, не сводя внимательных глаз с молодого монаха, зорко сторожа каждое его движение. «Смотрите, – пробормотал Мельхиор, – смотрите и делайте потом так же». Усердно разглаживая скованную параличом плоть, травник старался не думать ни о чем, кроме одного: вот перед ним лежит Божья тварь, живая душа, которая боится смерти и более всего сейчас нуждается в милосердии Отца Небесного. И потому как в одночасье Агриппина лишилась всего, даже свободы самостоятельно двинуть рукой или ногой, зависит она  сейчас от милосердия всех собравшихся, и даже от его, горе-лекаря, толики милосердия, ибо все, что она теперь может сделать сама, – это тихо поплакать. В этот момент Мельхиор по-детски, от всего сердца почувствовал, что Агриппина, чужая в городе, страдающая всю жизнь от этой скрытой ненависти, скопившая на сердце шрамы от соседских обид, эта самая Агриппина тоже есть Христос. И в тот же самый миг руки Мельхиора нащупали, увидели кончиками пальцев, ладонями, всей кожей, как тяжелая неотступная нелюбовь скапливается внутри слабой дышащей человеческой плоти, как застывает она плотным злым комом, отравляя и створаживая кровь, губя сердце, как трудно потом преодолеть чужие недобрые слова и поступки, раз навсегда принятые в душу. «Господи, – взмолился травник, – как же Ты нас таких выдерживаешь?»


Сгибая и разгибая в коленях тяжелые безответные ноги, чуть встряхивая, гладя и согревая в ладонях дряблые предплечья, жирные от мази, Мельхиор повторял про себя венчик милосердия, ритмично накручивал виток за витком знакомые с детства слова, пока не набрел ладонями на некую темную реку, катящуюся по бессильному телу в тяжелом ритме сердцебиения. С этого мгновения Мельхиор не помнил уже почти ничего. В бесконечном терпении он следовал за молитвой, пульсацией крови, не обращая внимания ни на усталость, ни на тяжелую одурь этого дня, но тут его смяла, подгребла под себя сила совсем иная, холодная и темная. Молитвенная нить, задающая ритм и смысл всему действию, разорвалась, скомкалась, он вдруг как-то позабыл, что за слово должно быть следующим, а потом и вовсе потерял рассудок, помнил только ощущение огромного могущества, проходящего через него, но к нему не имеющее ни малейшего отношения. Агриппина больше не плакала, ее поглотила темная река, собственно, именно она-то и была средоточием телесной жизни Агриппины, именно ее и требовалось очистить, разогреть и растормошить мерными и сильными движениями, чтобы она смогла вымыть и вынести все наносное, ненужное. Ничего, кроме этой реки не имело значения, прервать ее нервный, сумасшедший ритм было немыслимо, руки лекаря яростно работали так, будто были осведомленнее его самого, отдельно от души, но не механически, а словно в них непостижимым образом влилось некое знание, древнейшее, чем то, что преподал ему старый Сильвестр. И знание было недобрым. Остановился Мельхиор только когда наваждение оставило его так же внезапно, как и захватило. Что и как он делал, уже не помнил. Сколько прошло времени – не знал. Кажется, много, потому что дрова в небольшой печке успели прогореть, и служанка пихала в пространство, полное жара и углей, новое расколотое полешко, дочка ушла, очевидно, последовав благому примеру трудолюбивого лекаря. Но почему же он так устал? И почему чувствует себя, как исчерпаный колодец, у которого внутри только скверна, муть и тинистая поросль на камнях? Мельхиор встал, Агриппина улыбнулась ему краешком губ, служанка выслушала его последние наставления – держать в тепле, ни в коем случае не тревожить и выполнять все назначения Сильвестра неукоснительно.

 * * *

Выйдя из дома Агриппины, травник отправился к отцу Сильвестру и себе же не веря, стыдясь, рассказал, как заснул или что-то вроде того прямо во время врачебной своей работы, и сам не понял, что и как делал. Как будто какая сила его захватила и вела, и непохоже, чтобы благая. Кажется, вреда он госпоже Агриппине причинить не успел, но и польза сомнительная от такой практики. Что же я за слуга Христов, если меня так легко победить? И что теперь делать, как очищаться – непонятно. Изгаженный теперь весь изнутри, как... девица непотребная... И учитель... из послушания я туда пойду, конечно, коли надо будет. Но мне страшно.


Сильвестр невесело хмыкнул, велел тщательно подготовиться и завтра же с утра пойти исповедаться, даже лучше, если в монастырь, но ненадолго, потому как работы много. Ну а пока умойся-ка, да руки ополосни потщательнее, да не бери на себя больше, чем можешь и должен. Весь вечер Мельхиор был сосредоточен, повторял про себя покаянный псалом,  и всякий раз, взывая «многократно омой меня», вздыхал. Сильвестр запретил Джону мешать человеку беседовать с Господом, а то бы Мельхиор и раньше узнал, что какие-то пьяницы устроили драку прямо под окном Агриппины, а еще к крыльцу кто-то привязал дохлую кошку. Милосердие в Скарбо было в чести, но не по отношению к ведьме, отмеченной Божьей немилостью.

* * *

Через три дня, не выдержав молчаливого неодобрения города, зять пришел в аптеку и долго о чем-то говорил с Сильвестром. Они вдвоем уходили, потом Сильвестр шепотом бранился по-нездешнему, а на удивленный взгляд Джона резко замолчал и вдруг совершенно неожиданно выдохнул «как дети малые, как звери несмысленные, не ведают, что творят!». Спустя немногое время зять Агриппины, наскоро распродав кое-какое имущество, увез жену и тещу в город, откуда был родом, Агриппина была в полубесчувствии, всякому было ясно: живую не довезут. Дом продавать не стали – то ли дельного покупателя не нашлось, то ли решили не торопиться, а иные говорили, что полумертвая Агриппина рыдала навзрыд до тех пор, пока зятюшка именем Христа Бога нашего не поклялся ей  не совершать торгов. Говорили, отъезд был затеян для того, чтобы можно было похоронить покойницу в освященной земле и не караулить потом могилу, а то бы не миновать позора и осквернения. Да может, отец Альберт бы и отпевать не стал.

 * * *

Без тетки Агриппины в Скарбо не стало легче. Про нее еще некоторое время судачили, прикидывали, как оно пойдет на новом месте, да устроятся ли еще, сходились в одном – поделом ей, греховоднице, людей-то обманешь, а Бога – никогда. Но все ж таки Джон жалел ее, поминал в молитвах, а потом как-то сами собой завертелись такие дела, что стало не до Агриппины. Однажды до смерти перепуганный Заглотыш шепотом признался приятелю, что мельком видел Фила. Тот промелькнул в каком-то окне, или в дальнем переулке, Заглотыш бы его не признал, кабы не Филова ухмылка. Джон так и не понял, переспросил – что это, мол, за убивец-страховидла, если такого ужасу нагнал на повидавшего виды приятеля. Заглотыш странно взглянул и пояснил: да тот малец, горбатый, что пропал тогда. Он все с этой твоей колдовкой шарился, вроде тебя дурак был, а потом сгинул. Правильно ее пожгли, ой, мало только! Джон вспыхнул и хотел было съездить Заглотышу по уху, да тот неожиданно ловко отпрянул и запустил в Джона камнем. Они не разговаривали почти три дня, потом не выдержали, помирились, но об Агриппине больше не поминали.


глава 25

Как-то раз по дороге к пекарю Джону встретились двое, парень и девица, оба по виду не нищие, одетые чисто и добротно. Они подошли к ученику аптекаря и молча остановились рядом с ним. Тот здорово струхнул, стиснул в кулаке свою мелкую денежку, уже прикинул, не закричать ли, не воры ли это, но девица внезапно улыбнулась и взглянула Джону в глаза. Зубы у нее были мелкие и острые, а потом нахалка протянула руку и коснулась его рыжеватых вихров. Девкин ухажер стоял рядом с ней и не произносил ни слова, а девка, улыбнувшись еще раз, вдруг сказала: «Пошли с нами, меньшой братик, ты такой же!». Джон вывернулся из-под ее руки и бросился в хлебную лавку со всех ног, как в укрытие. На обратном пути, чуть успокоив расходившееся сердце, он озирался, робея и надеясь, но никого больше не увидел, а еще через пару дней и сам бы не смог сказать, не приснилась ли ему странная  парочка. Долго еще, даже против собственной воли, Джон вспоминал, как девичья рука с обкусанными ногтями касается его волос и лба, как весело ухмылялся незнакомый взрослый парень, вспоминал и краснел, сам не понимая отчего. Никто и никогда еще не называл его меньшим братиком. Никто и никогда не говорил, как человек одной с ним крови и тайны. Почему-то рассказать об этой встрече или сне он не смог бы никому, особенно Мельхиору, это было странно, постыдно и пленительно.


А в аптеке готовились, совсем скоро должны были приехать визитаторы, и потому следовало бы подумать, как их встретить, что за вопросы могут быть предложены, да и вообще невесело было, и старый Сильвестр, уж на что твердый орешек, а молился ежевечерне, чтобы Господь упас их от строгой проверки и «соглядатаи» отъехали бы ни с чем.

* * *

В феврале холода унялись, город подобрался и готовился к посту, а до того – к карнавалу. Праздник должен был пройти весело, но чинно, как и подобает городскому увеселению. Похоже, готовились к нему все, даже Заглотыш под большим секретом сообщал приятелю, как нищие выстроятся в колонну и пройдут по площади, все, сколько их ни есть. Хьюго будет навроде как король, в золотой короне и бархатном плаще, а в королевы на сей год собираются нарядить Агнесску, его родную сеструху. Белокурую Агнессу Джон пару раз видел, она и вправду была красавицей, кабы не вечно чумазое личико и не грубо подмалеванные глаза и губки. Промышляла Заглотышева сестренка в той части города, куда Джону был путь заказан. Давясь от смеха, брат королевы рассказал, какую шутку решил отмочить Хьюго на этом каранавале: король и королева нищих будут сами раздавать милостыню. Швырять в народ мелкие монетки, а монетки эти будут... да ну, не скажу, а то секрета на получится. Джон не понимал, откуда это у нищего Хьюго всамделишная золотая корона, да еще и с рубинами, и чем это нищие будут оделять толпу, но спрашивать не стал. Заглотыш и так важничал сверх всякой меры, кроме того, кто их, нищих, разберет, может,  на самом-то деле они и вовсе не нищие никакие, а богачи богатские, просто золото свое прячут, как гномы под землей. Только выставишь себя лишний раз дураком, чего не хватало. Но слухи о карнавале Джон ловил и собирал. Само слово "карнавал" щекотало язык, будоражило не хуже чем Антониевы россказни про тигерусов и мантикору. Одно только пугало: а вдруг карнавал – совсем не то место, куда должно ходить монастырскому ученику, а потому никуда его не отпустят? У отца Николая они и слова такого не слыхали. За неделю до праздника весь город гудел, готовился, только в аптеке будто и не замечали ни общего оживления, ни шушуканья. Джон просто изнывал от желания и надежды. К Сильвестру соваться было совсем боязно, и потому, набравшись смелости, как-то вечером перед тем как уснуть, он подобрался к Мельхиору, чтобы спросить уж напрямик. Мельхиор, выслушав сбивчивый Джонов рассказ о чудном чуде "карнавале", хмыкнул и заметил: "Да глупости это, малыш, глупости и суета. Но чего ж, сходи, коли желаешь, поглазей. Но уж будь любезен, чтобы после процессии мигом вернулся, а то потом всякое начнется, да и Сильвестр не похвалит". Джон мигом успокоился и с того момента бегал, мурлыкая себе под нос песенку, какую то и дело наигрывали музыканты на базаре, развеселую плясовую. "Скоро-скоро, очень скоро у нас будет карнавал", – и с этой песенкой быстрее бежалось по обледеневшим улицам, чище мылись полы, легче перетирались неподатливые корешки, даже злющие луковицы веселее превращались в кашицу, а после в мазь.

* * *

В канун карнавала Джон ворочался с боку на бок, не в силах заснуть, а ночью все просыпался от ужаса – не прозевал ли он свое счастье. Наряжаться пришлось недолго, собрался да подпоясался, да Мельхиор сунул ему пару ломтей хлеба с мясом и монетку для праздника. Базарная площадь оказалась запружена народом – крестьяне, их жены и дети, подмастерья, побродяжки, стражники, веселые девки, уже поддатые парни. На карнавал в Скарбо сходились из соседних селений – еще бы, есть на что поглазеть. Вовсю торговали орехами, семечками, мелкими пирожками и горячим питьем. Чистая публика сидела у окошек на вторых этажах, заранее выкупив это право у хозяев домишек. Раз-два в год жилье с видом на рынок стоило недешево. Джон где ужом ввинчиваясь меж людьми, где пихаясь, но сумел таки пробраться почти в первый ряд. Пару раз ему съездили по шее, и то беззлобно, больше для порядка. Кругом галдели, судачили, грызли орехи и перебрасывались шуточками, чье-то дитя в сотый раз тянуло «ну ма-а-а-ам, ну скоро?», парни пытались заигрывать с девушками, Джона притиснули к какому-то дяде, дядя потел, чесался и кисло пах овчиной и пивом. Монетку аптекарский ученик сунул в колпак, а хлеб с мясом, чуть подумав, сжевал прямо тут. Пожалуй, еще года два назад он бы и не поверил, что есть на свете такая прорва людей, да и вообще мир окажется таким огромным.

* * *

Наконец народ притих, чтобы взволноваться с новой силой. Вдали рычали и ухали барабаны, бряцали бубны, рассыпались звоном бубенцы, гнусаво завывали рожки, а вскоре показалась и сама процессия. Ничего смешнее и пестрее Джон в жизни не видывал. Впереди на огромном жирном битюге везли тряпичную куклу – богато разодетую толстуху. Ее размалеванное лицо лучилось довольством, на шее висели фривольные бусы из яблок и морковок, здоровенные груди, перекрученные мешки с песком, болтались из стороны в сторону, почти вываливаясь из платья. На всклокоченной голове красотки красовалась корона с ослиными ушами. Следом за ней ехал тощий и мрачный тип в черном,  под плащ он то и дело прятал или окорок, или пирог и озирался с жадным видом, словно кто пытался отобрать у него еду. Люди засвистели, заулюлюкали, в толстуху полетели огрызки, одно яблоко, почти целое, шмякнуло куклу по носу. То были госпожа матушка Глупость и Великий Пост. На пузатенькой коняшке восседал Колбасный епископ, глава кабаков и трактиров – он благословлял всех направо и налево здоровенной колбасой, а сам сидел задом наперед, паства орала и кланялась, как будто не было у взрослых людей большего счастья, чем всласть поголосить и похохотать над шутовскими проделками. Раз за разом Великий Пост покушался отобрать у соседа колбасу, но Епископ замахивался на него, и Пост отступал. На длинных ногах взад и вперед расхаживали великаны со страшными харями, трубы ревели, а следом шли себе самые разные люди, разных степеней почтенности. Два подмастерья перчаточника тащили воздетую на палке огромную перчатку, надутую наподобие меха. Перчатка кланялась и приветствовала толпу, шуты в пестрых колпаках слаженно и ритмично колотили по кастрюлям, по барабанам, по ребристым доскам, крутили трещотки, визжали девки, хохотал добрый люд по обе стороны карнавальной дороги. Процессия плавно двигалась по  снегу, серое ватное небо нависало над площадью, мир вертелся каруселью. Джон купил себе орехов и кисло-сладких сушеных яблок и был совершенно счастлив. Через некоторое время потянулась череда нищих. В корявые санки были впряжены четверо здоровенных шутов, наряженных лошадками. "Лошади" мотали головами, вспрыгивали, вскидывали ноги, хлопая друг дружку по крепким задам, шарахались от толпы, плясали и били в воздухе копытами. В санях мужчина в короне, ухмыляясь, обнимал за талию молоденькую девушку в шикарном зеленом платье. Та глуповато улыбалась и махала рукавами, как мельница. Джон так и впился взглядом в таинственного короля нищих. Сам Хьюго, кошмар и кумир Заглотыша, пасущий своих вонючих калек посохом железным и скорпионами, средь бела дня проезжал по Скарбо. Единственный глаз шутовского короля смотрел на толпу с ленивым настороженным презрением, немытые рыжие патлы свисали, едва прикрывая обрубленное ухо. Корона на нем и впрямь сияла желтым металлом, с плеч свисал недлинный плащ цвета переспелой сливы, а за поясом торчала короткая плеть. У ног Хьюго сидел белокурый мальчик-паж в бархатном кафтане того же сливового цвета, он сжимал большущий мешок. Время от времени сани останавливались, тогда Хьюго кивал, королева нищих расточала воздушные поцелуи во все стороны, а паж распахивал мешок и горстями расшвыривал что-то в толпу. Зеваки бросались ловить подачки королевской четы, а потом сани катили себе дальше, под хохот, свист и брань. За санями маршировала целая армия калек и уродов, в лохмотьях, кто на костылях, кто еле ковыляя, страшные старухи тащили пищащих младенцев, умотанных в тряпье, проходили грязные оборванцы, где-то в середине процессии вышагивал важный Заглотыш, Джон замахал руками и запрыгал, чтобы привлечь внимание приятеля, но тот и ухом не повел. Размалеванные нищие девки, опухшие бабы в коросте и с подбитыми глазами, слепцы, изъязвленные, трясучие, припадочные, – все они, выстроившись в ряды, тащились за своим королем. На костылях у многих ради праздника были повязаны цветные лоскутки, вонь от заживо гниющих тел стояла адская, нищие корчились и гримасничали, девки призывно визжали, публика хохотала и швыряла в армию нищих пирожки и огрызки. Вот лошади-шуты снова заржали и встали, по знаку Хьюго паж залез в мешок обеими руками и... на толпу градом посыпались корки, кости и прочая дрянь вперемешку с монетами и дорогими сластями. Везунчики ловили на лету монетки, выхватывали дармовые пряники и чернослив прямо из-под носа зазевавшихся соседей, прочие брезгливо стряхивая с себя мусор и всякую дрянь, от души желая чертову мальчишке провалиться к черту на вилы. Джон сумел ухватить себе изрядный кусок коврижки и чуть не лопнул со смеху, когда гнилая луковица метко шлепнулась на тетку, стоявшую рядом с ним, потому забава, придуманная нищими, ему пришлась по душе. Заглотышева сестричка вертелась и улыбалась, словно кукла-дергунчик, платье с чужого плеча висело на ней, как на вешалке. Видно, прежняя его хозяйка была куда пышнее и грудастее. Щедро одарив горожан, сани поползли дальше, а нищие под барабаны и развеселые дудки гнусавым хором затянули "Мiserere".

* * *

Процессия отправилась дальше, к церкви, кто-то пошел за ними, иные собрались продолжать праздник в кабаках или по своим компаниям, шуты рассыпались по площади и соседним улочкам и кривлялись напропалую. Но увеселения на том не кончились. Снова где-то за домами рассыпались звяканьем бубны, и грошовые дудочки фальцетом не в лад засвистали песенку про осла. Народ зашевелился, заоглядывался, подгулявший грамотей подхватил куплет, кто-то заплясал на месте под бойкий мотивчик. Песенку Джон вспомнил сразу же: не раз и не два ее пели воспитанники отца Николая, только тогда он никак не мог запомнить ее слова, потому что в латыни был не силен. И вот из узенького кривого переулка, как горох из драного кармана, посыпались новые ряженые. Впереди прыгали два дурака-глашатая и орали "Осел идет! Почет царю ослу!".  И вправду, наряженный ослик, весь в бубенцах и кистях, вышагивал следом, а за ним семеро здоровенных парней в серых масках навроде волчьих морд и еще один, в высокой митре. В руках он держал кнут и крепкую палку с завитушкой на рукояти – точь в точь епископский посох, – а поверх одежки был облачен в орнат из драной овчины. У всех к колпакам были пришиты холщовые ослиные уши. Шли молодцы громко топая и вид имели весьма внушительный. Народ на площади взорвался воплями и свистом, но фамильярничать как-то не спешили. За молодцами семенили пятеро девиц, опустив очи долу и кокетливо поддерживая овчинные передники. Личики их были густо покрыты белилами и присыпаны мукой, щеки горели круглым свекольным румянцем, на головах прелестниц красовались холщовые велоны с ослиными ушами. "Внемлите царю ослу своему", – взревел ослиный епископ и щелкнул кнутом. "И-ааааа! И-аааа!" – грохнули ряженые, из толпы по-ослиному кричали те, кому по нраву пришлась веселая забава. Ослик шарахнулся от грохота и воплей и тоже заорал, ко всеобщей радости. "Царь осел говорит: пришла пора покаяться. Вы каетесь, похабники и распутники?" – грозно вопросил епископ. "Да-а-а!" – в полном восторге орали люди. "А вы, срамники и маловеры, каетесь?"  "Иа-а-а-а-а!" – изнемогали от хохота горожане. "Так поклонитесь своему царю, дети мои!" – милостиво кивнул епископ, точь в точь как отец Альберт, и вознеся посох, ловко раскрутил его над головой на зависть буйным подмастерьям. Площадь с дружным хохотом упала на колени прямо в заплеванный полурастаявший снег. Шуты-музыканты вновь грянули ослиный гимн, царь-осел пошел обходить рынок. Всякий раз, когда осел останавливался и начинал орать,  ослиные братья и сестры, а с ними и народ, вторили ему нестройным оглушительным ревом. "Эй, похабники, грешники и семя нечестивое, – вопросил ослиный епископ, щелкая кнутом,– милости, поди хотите, а не справедливости? Любви, а не кары?" "Кары!" – заорал рядом с Джоном какой-то пьяный зевака. В тот же миг пара ослиных братьев, протолкавшись к дуралею, с двух сторон съездили ему по морде, подняли, отряхнули, вновь поставили на ноги – и все под гогот толпы. Стражник неподалеку и бровью не повел – сам напросился, дурак, на то и карнавал. "Любви! Любви хотим!" – орали все. "Ну раз уж любви, получайте и любовь! – гаркнул вожак ряженой компании, – Что ж, ословы невесты и братцы, несите дерьмецам любовь!" И под музыку по площади рассыпались девки в велонах и  плечистые молодцы, крепко обнимая и целуя взасос всех, кто попадется на дороге. Епископ стоял, держа осла в поводу, и хохотал, глядя, как братцы со вкусом лапают веселых горожанок прямо на глазах мужей, как одуревшие от дарового счастья зеваки, выпачканные мукой и белилами, утирают губы после сочного поцелуя. Ряженая девка пробежала мимо Джона и вдруг остановилась, обернулась и посмотрела прямо ему в глаза. "Ох, братик-красавчик, да ты какой сладкий!" – выдохнула она и притиснула его к себе. Джон в ужасе бился и вырывался, бесстыдные уста блудницы влепились ему в ухо, нос его уперся прямо в потную девкину подмышку. Соседи вокруг, веселые парни, которые и сами бы не прочь оказаться на его месте, ржали в голос и наперебой отпускали соленые шуточки. Наконец-то оттолкнув прилипчивую чертовку, Джон, пунцовый и чуть не плачущий, выкрикнул: "Да провались ты... беска сраная... дрянь!", развернулся и плюнул ей под ноги. Ближайший ослиный братец шагнул к нему, уже готовясь растереть обидчика в прах, но девка не озлилась, только вдруг озорно улыбнулась: "Ты же лекаренок, так? Кровь покажет, сердце скажет, меньшой братик! Не сердись до времени", – и бегло махнула остолбеневшему Джону рукой с обкусанными ногтями. В следующий миг ослова невеста с хохотом повисла на шеях сразу двух подмастерьев, а Джон что есть силы пробивался через плотные ряды людей, телег, каких-то бочонков домой, туда, где только и ждало спасение от нежданной скверны карнавала. Он уже покинул площадь, когда вновь грохнули бубны и тамбурины, и на вопль ослиного епископа: "А теперь молиться пойдем, блудники окаянные!" разлетелся над Скарбо клич в сто глоток: "Иа-а-а-а! Иа-а-а-а-а! Иа-а-а-а!"

* * *

В аптеке Джонов сбивчивый покаянный рассказ выслушали спокойно, Мельхиор только покачал головой и обронил: "Раньше надо было удирать, дурачок!". "В другой раз не пущу", – заметил Сильвестр. "Я и сам не пойду!" – угрюмо отозвался Джон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю