Текст книги "Неоконченный поиск. Интеллектуальная автобиография"
Автор книги: Карл Поппер
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)
5. Одна из первых философских проблем: БЕСКОНЕЧНОСТЬ
Я долгое время верил в то, что существуют настоящие философские проблемы, которые не являются просто головоломками, возникающими из-за неправильного использования языка. Некоторые из этих проблем по-детски очевидны. Случилось так, что я натолкнулся на одну из них, когда я был еще ребенком, наверное, около восьми лет от роду.
Однажды я что-то услышал о солнечной системе и о бесконечности пространства (без сомнения, ньютонова пространства) и забеспокоился: я не мог себе представить ни того, что пространство конечно (иначе что же за его пределами?), ни того, что оно бесконечно. Мой отец предложил мне спросить об этом одного из его братьев, который, по его мнению, очень хорошо умел объяснять такие вещи. Дядя спросил меня сначала, трудно ли мне представить ряд чисел, следующих одно за другим. У меня такой проблемы не было. Тогда он попросил меня представить кучу кирпичей и добавить к ней один кирпич, и еще один кирпич, и так без конца; эта куча никогда не заполнит все пространство вселенной. Я согласился, несколько неохотно, с тем, что это был весьма поучительный пример, хотя и не был полностью им удовлетворен. Конечно, я не мог сформулировать того, что именно меня по-прежнему не устраивало: это было различие между потенциальной и актуальной бесконечностью и невозможность редуцирования актуальной бесконечности к потенциальной. Эта проблема была, конечно же, частью (пространственной частью) первой антиномии Канта, и она (в особенности, если к ней добавить часть, касающуюся времени) является серьезной и до сих пор нерешенной[7]7
7 Эта проблема была недавно выведена на новый уровень в работе Абрахама Робинсона о бесконечно малых; см. Abraham Robinson, Non-Standard Analysis (Amsterdam: North-Holland Publishing Company, 1966).
[Закрыть] философской проблемой – особенно когда надежды Эйнштейна решить ее, показав, что Вселенная является закрытым пространством Римана с конечным радиусом, оказались более или менее под спудом. Конечно, мне и в голову не приходило, что волнующая меня проблема могла оказаться открытой. Напротив, я думал, что это был вопрос, на который интеллигентный взрослый человек вроде моего дяди должен знать ответ, тогда как я был все еще слишком невежествен, или, быть может, слишком молод, или слишком глуп, чтобы понять его до конца.
Я помню несколько таких проблем – серьезных проблем, не головоломок – в более старшем возрасте, когда мне было двенадцать или тринадцать лет; например, проблема происхождения жизни, оставленная открытой теорией Дарвина, или то, является ли жизнь просто химическим процессом (я склонялся к теории, что организмы – это пламя).
Мне кажется, что с этими проблемами неизбежно сталкивается каждый, кто когда-либо слышал о Дарвине, будь то взрослый или ребенок. Тот факт, что в связи с ними проводятся экспериментальные исследования, не делают их не-философ-скими. И менее всего следует нам провозглашать в приказном тоне, что философских проблем не существует или что они не-разрешаемы (хотя, возможно, они и разлагаемы на более простые задачи).
Мой собственный подход к таким проблемам в течение долгого времени оставался неизменным. Я никогда не допускал возможности, что какая-нибудь из проблем, беспокоивших меня, не была давно решена, и еще менее того, что она может оказаться новой. Я не сомневался, что люди вроде великого Вильгельма Оствальда, редактора журнала Das monistische Jahrhundert (т. е. «Век монизма»), знали все ответы. Мои трудности, полагал я, возникали всецело в силу ограниченности моего понимания.
6. Моя ПЕРВАЯ ФИЛОСОФСКАЯ НЕУДАЧА: ПРОБЛЕМА ЭССЕНЦИАЛИЗМА
Я помню первое обсуждение первого философского вопроса, которому суждено было стать решающим для моего интеллектуального развития. Вопрос возник из-за моего отрицания подхода, приписывающего важность словам и их смыслу (или их «истинному смыслу»).
Мне, должно быть, было около пятнадцати. Отец рекомендовал мне прочесть какие-то тома автобиографии Стриндберга. Я не помню, какой из отрывков побудил меня в разговоре с отцом раскритиковать то, что мне показалось обскурантистским в подходе Стриндберга: его попытку извлечь что-то важное из «истинного» смысла некоторых слов. Но я помню, что когда я пытался настаивать на своих возражениях, то был взволнован и даже шокирован тем, что мой отец не понимает, о чем я говорю. Вопрос казался мне ясным и становился для меня тем яснее, чем дольше мы его обсуждали. Когда мы оставили его поздно ночью, я понял, что мне не удалось оказать на отца почти никакого воздействия. В вопросе о важности между нами лежала настоящая пропасть. Я помню, как после этой дискуссии я пообещал себе никогда не забывать о принципе никогда не спорь о словах и их смыслах, потому что такие споры всегда лицемерны и неглубоки. Более того, я помню, что у меня не было сомнений в том, что этот простой принцип должен быть хорошо известен и общепринят; я подозревал, что и Стриндберг, и мой отец отставали от жизни в этих вопросах.
Много лет спустя я обнаружил, что был к ним несправедлив и что вера в важность смыслов слов, особенно определений, является почти всеобщей. Подход, который я позднее назвал «эссенциализмом», по-прежнему широко распространен, и чувство неудачи, которое я почувствовал тогда, будучи школьником, часто возвращалось ко мне и в более зрелые годы.
Впервые это чувство неудачи повторилось, когда я пытался прочесть кое-какие книги по философии из библиотеки моего отца. Вскоре я обнаружил, что подход Стриндберга и моего отца является достаточно универсальным. Это создавало для меня огромные трудности и внушало нелюбовь к философии. Мой отец предложил мне почитать Спинозу (возможно, в качестве лекарства). К сожалению, я начал не с его «Писем», а с «Этики» и «Основ философии Декарта», обе из которых были полны определений, которые казались мне произвольными, бессмысленными и проблематичными, если там вообще можно было отыскать какую-нибудь проблему. Это на всю жизнь привило мне нелюбовь к теоретизированию о Боге. (Теология, как я и сейчас полагаю, происходит от недостатка веры).
Кроме того, мне казалось, что сходство методов геометрии, самого моего любимого школьного предмета, с modo geometrico Спинозы было весьма поверхностным. С Кантом было по-другому. Несмотря на то, что «Критика» показалась мне очень трудной, я видел, что в ней говорится о реальных проблемах. Я помню, как после попытки прочесть (полагаю, с не очень большим пониманием, но точно с увлечением) Предисловие ко второму изданию «Критики» (в издании Бенно Эрдманна), я перевернул страницы и был поражен и озадачен странной конструкцией антиномий. Сути я не понял. Я не мог понять, что Кант (или любой другой человек) имеет в виду, когда говорит, что разум может себе противоречить. Тем не менее в таблице Первой Антиномии я видел, что речь идет о реальных проблемах; кроме того, из Предисловия я понял, что математики и физики должны понимать эти вещи.
Но здесь, кажется мне, я должен обратиться к вопросу, лежащему в основе того спора, воздействие которого на меня я так хорошо помню. Это вопрос, который до сих пор разделяет меня и моих современников. А поскольку вышло так, что он сыграл очень важную роль в моей зрелой жизни, я решил остановиться на нем более подробно, даже за счет длинного отступления.
7. Пространное отступление об эссенциализме: ЧТО РАЗДЕЛЯЕТ МЕНЯ И БОЛЬШИНСТВО СОВРЕМЕННЫХ ФИЛОСОФОВ
Я называю это отступлением по двум причинам. Во-первых, формулировка моего анти-эссенциализма, приведенная в третьем абзаце настоящей главы, несомненно, несет на себе отпечаток позднейших размышлений. Во-вторых, потому что нижеследующие части настоящей главы посвящены не столько продолжению рассказа о моем интеллектуальном развитии (хотя и эта тема не будет здесь забыта), сколько обсуждению вопроса, прояснением которого я занимался всю жизнь.
Я не хочу, чтобы вы подумали, будто нижеследующая формулировка была у меня на уме, когда мне было пятнадцать лет, и все же теперь я не нахожу лучшего способа, чем этот, чтобы передать суть подхода, к которому я пришел во время разговора с отцом, упомянутого в прошлой главе.
Никогда не позволяй себе быть втянутым в серьезное обсуждение проблем^ касающихся слов и их смыслов. Всерьез должны обсуждаться только факты и утверждения о фактах: теории и гипотезы; проблемы, которые они решают, и проблемы, которые они ставят.
Ниже я буду ссылаться на эту часть совета самому себе как на мое анти-эссенциалистское заклинание. Не считая упоминания теорий и гипотез, которое является, скорее всего, продуктом гораздо более поздних размышлений, это заклинание довольно хорошо артикулирует чувства, которые я испытал глубоко внутри себя, когда обнаружил ловушку, расставленную нашим беспокойством и спорами по поводу слов и их смыслов. Как я думаю до сих пор, в этом и состоит самый верный путь к интеллектуальной гибели: в забвении реальных проблем во имя проблем вербальных.
Однако мои собственные мысли на эту тему долгое время отравлялись моей наивной, но стойкой верой в то, что все это должно быть хорошо известно, особенно философам, если только они идут в ногу со временем. Эта вера побудила меня позднее, когда я стал более серьезно читать книги по философии, попытаться отождествить мою проблему – относительной неважности слов – с какой-нибудь из стандартных философских проблем. Так я решил, что она тесно связана с классической проблемой универсалий. И хотя я довольно скоро осознал, что она не тождественна этой классической проблеме, я прилагал огромные усилия, чтобы рассматривать ее как разновидность классической проблемы. Это было ошибкой. Однако в результате я глубоко заинтересовался проблемой универсалий и ее историей; и вскоре я пришел к выводу, что за классической проблемой общих понятий и их смысла (значения или денотата) таится более глубокая и важная проблема всеобщих законов и их истинности, иначе говоря, проблема регулярностей.
Проблема универсалий до сих пор трактуется так, как если бы она была проблемой слов или использования языка; или проблемой сходства ситуаций и того, как они отражаются сходствами нашего лингвистического символизма. Однако мне представлялось очевидным, что это более общая проблема, что фундаментально это проблема сходного реагирования на биологически сходные ситуации. Поскольку все (или почти все) реакции с биологической точки зрения обладают ценностью предвосхищения, мы приходим к проблеме предвосхищения или ожидания, а затем – к проблеме адаптации к регулярностям.
Далее, на протяжении всей своей жизни я не только верил в существование того, что философы называют «внешним миром», но и считал противоположную точку зрения не заслуживающей серьезного рассмотрения. Это не означает, что я никогда не обсуждал этот вопрос сам с собой или что я не экспериментировал, например, с «нейтральным монизмом» или сходными идеалистическими направлениями. Тем не менее я всегда был сторонником «реализма»; а это заставило меня прочувствовать тот факт, что в контексте проблемы универсалий термин «реализм» употребляется в совершенно другом смысле, для обозначения позиций, противоположных номинализму. Для того, чтобы избежать этого довольно двусмысленного употребления, во время работы над «Нищетой историцизма» (вероятно, в 1935 году, см. «Историческое замечание» к книжному изданию этой работы) я изобрел термин «эссенциализм»[8]8
8 Термин «эссенциализм» (сейчас широко используемый) и в особенности его применение к определениям («эссенциалистские определения»), насколько я помню, был впервые введен в главе 10 «Нищеты» [1944(a)]; см. особенно с. 94–97; [1957(g)] и позднейшие издания, стр. 27–30; а также в моем «Открытом обществе», Vol. I [1945(c)], с. 8–20, 274-86; [1950(a)], с. 206–18, 621-38; [1962(c)], [1963(1)], и позднейшие издания: Vol. I, с. 29–32; Vol. И, с. 9–21, 287–301. На стр. 202 «Определения» Ричарда Робинсона (Richard Robinson. Definition. – Oxford: Oxford University Press, 1950) имеется ссылка на издание моего «Открытого общества» 1945 года [1945(c)], Vol. II, с. 9–20; и то, что он говорит, например, на с. 153–157 (ср. с «произнесениями» на с. 158), а также на с. 162–65, в некоторых отношениях сходно с тем, что я говорю на страницах моей книги, на которые он ссылается (хотя его замечание на с. 71 по поводу Эйнштейна и одновременности не согласуется с тем, что я говорю в [1945(c)], с. 18 и далее, 108 и далее; [1950(a)], с. 216 и далее, 406; [1962(c)] и [1963(1)], Vol. II, с. 20, 220). Ср. также с Paul Edwards, ed., Тhe Encyclopedia of Philosophy (New York: MacMillan Company and Free Press, 1967; London: Collier Macmillan, 1967), Vol. II, c. 314-17. «Эссенциализм» там обсуждается довольно подробно в статье под названием Definition (в авторском указателе Библиографии ссылка на Робинсона).
[Закрыть] в качестве имени для любой (классической) позиции, противоположной номина лизму, в особенности для теорий Платона и Аристотеля (и, среди современников, для «интуиции сущностей» Гуссерля).
По меньшей мере лет за десять до того, как я выбрал это название, я осознал, что моя собственная проблема, в отличие от классической проблемы универсалий (и ее биологического варианта) была проблемой метода. В конечном счете, то, что я изначально запечатлел в своей голове, было заклинание думать и действовать каким-то одним образом, а не другим. Вот почему задолго до того, как я изобрел термины «эссенциализм» и «анти-эссенциализм», я ограничивал термин «номинализм» термином «методологический», используя имя «методологический номинализм» для подходов, удовлетворяющих моему заклинанию. (Теперь я полагаю, что это название не совсем правильно. Выбор слова «номинализм» был обусловлен моим старанием отождествить мой подход с какой-нибудь хорошо известной позицией или, по крайней мере, найти сходства между ним и какой-нибудь такой позицией. Однако классический «номинализм» был позицией, которую я никогда не разделял.)
В начале 1920-х годов мне пришлось вступить в две дискуссии с людьми, имеющими влияние в этих вопросах. Первым моим оппонентом был Карл Поланьи, экономист и политический теоретик. Поланьи считал, что то, что я описываю как «методологический номинализм», является характерным для естественных, но не для общественных наук. Вторая дискуссия, состоявшаяся несколько позднее, была с Генрихом Гомперцем, глубоко оригинальным мыслителем с бесконечной эрудицией, который шокировал меня, назвав мою позицию «реализмом» в обоих смыслах этого слова.
Сегодня я думаю, что и По ланьи, и Гомперц были правы. По-ланьи был прав, потому что естественные науки по большей части свободны от вербальных дискуссий, в то время как в общественных науках они во многих формах все еще неистовствуют. Мне теперь следует сказать[9]9
9 (Добавлено при правке корректуры). По предложению сэра Джона Экклса я недавно поменял термины «первый», «второй» и «третий» миры на «мир 1», «мир 2» и «мир 3». Что касается моей прежней терминологии, см. [1968(г)] и [1968(s)]; по поводу предложения сэра Джона см. его книгу «Лицом к лицу с реальностью» (John Eccles. Facing Reality. New York, Heidelberg and Berlin: Springer-Verlag, 1970). Это предложение поступило слишком поздно, чтобы я мог включить его в первоначальный текст настоящей книги за исключением одного или двух мест. (Добавлено в 1975: Я теперь до некоторой степени отредактировал текст.) См. также примеч. 293 ниже, а также The Self, особенно главу Р2.
[Закрыть], что общественные отношения принадлежат тому, что я не так давно назвал «третьим миром» или лучше «миром 3», – миру теорий, книг и проблем; миру, который всегда, начиная с Платона – рассматривавшего его как мир понятий, – изучался, главным образом, эссенциалистами. Гомперц был прав, потому что реалист, верящий в существование «внешнего мира», с необходимостью верит в наличие не хаоса, а космоса, то есть в существование регулярностей. И хотя в себе я чувствовал больше противоречий с классическим эссенциализмом, чем с номинализмом, я тогда не понимал, что, замещая проблему существования сходств проблемой биологической адаптации к регулярностям, я стоял ближе к реализму, чем к номинализму.
Для того, чтобы обрисовать вещи в том виде, в каком я вижу их сейчас, я воспользуюсь таблицей идей, которую я впервые опубликовал в работе «Об источниках знания и невежества»[10]10
10 Ежегодная Философская Лекция (Annual Philosophical Lecture, British Academy, 1960 [1960(d)], [1961(f)]; перепечатано в «Предположениях и опровержениях» [1963(a)], см. особенно с. 19 и далее. См. также с. 349 моей «Эпистемологии без субъекта познания» [1968(s)], а также главу 3 моей [1972(a)]. (Таблица, воспроизведенная здесь, является небольшой модификацией оригинала.)
[Закрыть].
Сама по себе эта таблица довольно тривиальна: логическая аналогия между левой и правой ее сторонами хорошо установлена. Однако ее можно использовать для того, чтобы вернуться к моему заклинанию, которое теперь можно переформулировать следующим образом.
Несмотря на полную логическую аналогию между левой и правой сторонами этой таблицы, левая сторона философски неважна, в то время как правая философски бесконечно важна[11]11
11 См. 3-е издание «Предположений и опровержений» [1969(h)], с. 28, введенный в это издание пункт 9. (Пункт 9 в ранних изданиях теперь идет под номером 10.)
[Закрыть].
Из этого следует, что философии значений и философии языка (пока они занимаются словами) идут по неверному пути. В области интеллекта единственными вещами, достойными наших устремлений, могут быть только истинные теории или теории у приблизившиеся к истине, – во всяком случае, оказавшиеся ближе к ней, чем другие (соперничающие) теории, например более старые.
Я полагаю, что с этим утверждением может согласиться большинство людей; однако кое-кто может захотеть привести следующие доводы. Вопрос, является ли теория истинной, или новой, или интеллектуально значимой, зависит от ее смысла; а смысл теории (если она сформулирована грамматически недвусмысленно) является функцией смыслов слов, в которых эта теория сформулирована. (Здесь, как в математике, термин «функция» включен для объяснения порядка аргументации.)
Этот взгляд на смысл теории кажется почти очевидным; он широко распространен и часто бессознательно принимается как нечто само собой разумеющееся[12]12
12 Даже Готлоб Фреге не формулирует его во вполне явном виде, хотя он несомненно имплицитно содержится в его «Sinn und Bedeutung» (О смысле и значении), и он даже приводит аргументы в его пользу. См. также Peter Geach and Max Black (eds) Translations from the Philosophical Writings of Gottlob Frege (Oxford: Blackwell, 1952), pp. 56–78.
[Закрыть]. Тем не менее в нем едва ли содержится хотя бы толика истины. Я бы противопоставил ему следующую грубую формулировку.
Отношение между теорией (или утверждением) и словами, использованными для ее формулировки, аналогично отношению между написанным словом и буквами, использованными для его написания.
Ясно, что буквы не имеют «смысла» в том смысле, в каком его имеют слова; хотя мы и должны знать буквы (то есть в каком-то смысле их «смысл»), если мы хотим узнать слова и различать их смыслы. Примерно то же самое можно сказать о словах и утверждениях или теориях.
Буквы играют чисто техническую или прагматическую роль в формулировании слов. На мой взгляд, слова также играют чисто техническую и прагматическую роль в формулировании теорий. Таким образом, и буквы, и слова являются просто средствами для достижения целей (различных целей), а единственно интеллектуально важными целями являются: формулирование проблем, пробное предложение теорий для их решения и критическое обсуждение соперничающих теорий. Критическое обсуждение оценивает представленные теории с точки зрения их рациональной и интеллектуальной ценности для решения поставленной проблемы, а также в отношении их истинности или близости к истине. Истина является главным регулирующим принципом в критике теорий; другим принципом является их способность ставить новые проблемы и решать их (см. мою работу «Предположения и опровержения», гл.10).
Существует несколько превосходных примеров, показывающих, как теории T1 и Т2, будучи сформулированными в совершенно различных терминах (терминах, которые не поддаются однозначному переводу друг в друга), тем не менее могут быть логически эквивалентными, так что мы может сказать, что T1 и Т2 являются просто разными формулировками одной и той же теории. Это показывает, что ошибочно рассматривать логический «смысл» теории как функцию «смыслов» слов. (Для того, чтобы установить эквивалентность T1 и Т2, может оказаться необходимым построить более богатую теорию Т3, в которую можно было бы перевести T1 и Т2. В качестве примеров можно привести различные аксиоматизации проективной геометрии, а также волновые и корпускулярные формализмы квантовой механики, эквивалентность которых можно установить путем перевода обоих на операционный язык).[13]13
13 См. мою статью «Квантовая механика без «наблюдателя»» [1967(к)]; см. особенно с. 11–15, где обсуждается настоящая проблема. (Кстати, эта частная эквивалентность в ней подвергается сомнению.)
[Закрыть]
Конечно, вполне очевидно, что изменение одного слова может радикально переменить смысл утверждения, точно так же как перемена одной буквы может радикально изменить смысл слова, а вместе с ним и теории. Это понимает любой, кто проявляет интерес, например, к интерпретации Парменида. Тем не менее ошибки переписчиков или типографов хотя и могут роковым образом вводить в заблуждение, все же в большинстве случаев поддаются исправлению путем размышления над контекстом.
Всякий, кто когда-нибудь занимался переводом или кто думал об этом, знает, что не существует такой вещи, как грамматически правильный и при этом почти буквальный перевод любого интересного текста. Любой хороший перевод является интерпретацией первоначального текста; и я даже пошел бы так далеко, чтобы сказать, что любой хороший перевод нетривиального текста должен быть теоретической реконструкцией.
Таким образом, он может даже содержать какие-то комментарии. Любой хороший перевод должен быть одновременно близким и свободным. Кстати, ошибочно полагать, что при попытке перевести фрагмент чисто теоретического произведения эстетические соображения маловажны. Стоит только вспомнить о теориях вроде теории Ньютона или Эйнштейна, чтобы понять, что перевод, сохраняющий содержание теории, но не передающий ее определенную внутреннюю симметрию, может быть вполне неудачным, – до такой степени, что любой, кому был показан только этот перевод и кто самостояьельно открыл эту симметрию, мог бы с полным правом ощущать, что это он сам сделал первоначальный вклад, что это он сам открыл теорему, даже если эта теорема была интересна, главным образом, по эстетическим основаниям. (Сходным образом, поэтический перевод Ксенофана, Парменида, Эмпедокла или Лукреция при прочих равных условиях предпочтительнее прозаического перевода).[14]14
14 Едва ли это можно перевести в прозу (Парменид, фрагменты 14–15): Свет ночезарный, чужой, вкруг Земли бродящий… Вечно свой взор обращая к лучам лучезарного Солнца.
[Закрыть]
В любом случае, хотя перевод может оказаться плохим из-за того, что он недостаточно точен, совершенно точного перевода трудного текста просто не существует. А если два языка имеют разную структуру, некоторые теории могут быть почти непереводимы (что было прекрасно показано Бенджаменом Ли Уор-фом[15]15
15 См. Benjamin Lee Whorf, Language, Thought, and Reality (Cambridge, Mass.: M. I. T. Press, 1956).
[Закрыть]). Конечно, если языки близкородственны, как, скажем, латинский и греческий, то введение нескольких вновь изобретенных слов может оказаться достаточным для осуществления перевода. Но в других случаях на месте перевода может оказаться подробный комментарий[16]16
16 Готлоб Фреге предполагает – ошибочно, по моему мнению – в работе «Der Gedanke», Beit rach zur Philos, d. deutschen Idealismus, 1 (1918-19), 58–77 (превосходно переведенной А. М. и Marcelle Quinton как «The Thought: A Logical Inquiry» – «Мысль: Логическое исследование», Mind, n.s. 65 [1956], 289–311), что только для эмоциональных аспектов речи «совершенный (vollkommene) перевод почти невозможен» (с. 63, с. 295 перевода) и что «чем более чисто научной является презентация… тем легче ее переводить» (ibid.). Забавно, что Фреге продолжает, совершенно справедливо утверждая, что для содержания мысли совершенно безразлично, какой из четырех немецких синонимов слова «лошадь» (Pferd, Ross, Gaul, Mähre – они отличаются только эмоциональным содержанием: Mähre, в частности, не обязательно в любом контексте будет женской особью) мы выберем для любой формулировки. Однако эта очень простая и не эмоциональная мысль Фреге оказалась, по-видимому, непереводимой на английский язык, потому что в английском языке, кажется, нет трех хороших синонимов для слова «лошадь». Переводчику поэтому пришлось становиться комментатором и искать какое-нибудь общеупотре-бимое английское слово, которое имело бы три хороших синонима – предпочтительно с бросающимися в глаза эмоциональными или поэтическими ассоциациями.
[Закрыть].
Если принять во внимание все сказанное, то идея точного языка, или точности в языке, оказывается совершенно несостоятельной. Если бы нам понадобилось вставить термин «Точность» в «Таблицу идей» (см. выше), то она была бы помещена в ее левую часть (потому что лингвистическая точность утверждения на самом деле полностью зависела бы от точности использованных слов); ее аналогом с правой стороны была бы «Очевидность». Однако я не включил эти две идеи, потому что моя таблица построена так, что все идеи с правой стороны имеют ценность; а как точность, так и очевидность являются ложными идеалами. Их невозможно достичь, и потому они опасно обманчивы, если их некритично принимать в качестве путеводных. Стремление к точности аналогично стремлению к очевидности, и обе их не стоит преследовать.
Я не утверждаю, конечно, что увеличение точности, скажем, предсказания или даже формулировки может иногда не быть крайне желательным результатом. Я утверждаю только, что всегда не рекомендуется пытаться увеличивать точность – особенно лингвистическую точность – ради нее самой, так как это обычно ведет к потере ясности, равно как и тратить время на подготовительную работу, которая часто оказывается бесполезной, потому что ее обгонит реальное развитие объекта: никогда не старайтесь быть более точными, чем того требует проблемная ситуация.
Я бы, пожалуй, сформулировал свою позицию следующим образом. Всякий рост ясности сам по себе является интеллектуальной ценностью; рост точности обладает только прагматической ценностью в качестве средства для достижения цели – а цель обычно состоит в повышении проверяемости и открытости для критики, требуемых проблемной ситуацией (которая, например, может требовать, чтобы мы оценили две соперничающие теории, дающие предсказания, различимые только при увеличении точности наших измерений).[17]17
17 См., например, главу 37 моей «Логики научного открытия» [1934(b)], [1966(e)] и позднейшие издания, а также ее английский перевод [1959(a)] и позднейшие издания. Пример, который я имел в виду, касается гравитационного смещения.
[Закрыть]
Вскоре станет понятно, что эти взгляды сильно отличаются от тех, которых придерживаются многие современные философы науки. Их отношение к точности, как мне кажется, проистекает из тех дней, когда математика и физика считались Точными Науками. На ученых, а также на научно озабоченных философов это оказывало большое впечатление. Они чувствовали почти что своим долгом жить в соответствии или в подражании этой «точности», вероятно, надеясь, что плодотворность вырастет из этой точности как побочный продукт. Но плодотворность – это результат не точности, а способности видеть новые проблемы там, где раньше их никто не видел, и находить новые пути их решения.
Однако я пока отложу мои замечания по истории современной философии до конца этого отступления и снова обращусь к вопросу смысла или значения утверждения или теории. Помня о моем собственном заклинании никогда не ссориться по поводу слов, я вполне готов согласиться (пожав плечами), что могут существовать смыслы слова «смысл», при которых смысл теории полностью зависит от смысла слов, использованных в самом процессе явной формулировки этой теории. (Возможно, в их число входит «смысл» Фреге, хотя многое из того, что он сказал, говорит не в пользу этого.) Я также не отрицаю, что, как правило, мы должны знать слова, чтобы понять теорию (хотя это правило далеко не является всеобщим, о чем говорит нам существование неявных определений). Но то, что делает теорию интересной и значимой, – то, что мы пытаемся понять, если мы хотим понять теорию, – заключается в чем-то другом. Формулируя идею в чисто интуитивном и, быть может, немного сыром виде, это «что-то» состоит в логических взаимоотношениях теории с господствующей проблемной ситуацией, которая и делает ее интересной; в ее взаимоотношениях с предшествующими и соперничающими теориями; в ее способности решать существующие проблемы и ставить новые. Иначе говоря, смысл или значимость теории в такой трактовке зависит от всеобъемлющего контекста, хотя, конечно, значимость этого контекста, в свою очередь, зависит от различных теорий, проблем и проблемных ситуаций, из которых он состоит.
Интересно, что эта, несомненно, смутная (и, как кто-нибудь скажет, «монистическая») идея значимости теории может быть в значительной степени проанализирована и прояснена в чисто логических терминах – с помощью идеи содержания утверждения или теории.
В целом, существуют две интуитивно очень различных, но логически почти тождественных идеи содержания, которые я иногда называл «логическим содержанием» и «информационным содержанием»; специальный случай последнего я также называл «эмпирическим содержанием». Логическое содержание утверждения или теории может быть определено тем, что Тарский называл «классом следствий», то есть классом всех (нетавтологичных) следствий, которые можно вывести из утверждений теории.
Для определения информационного содержания (как я его назвал) нам необходимо рассмотреть интуитивную идею, что утверждения или теории говорят нам тем больше, «чем больше они запрещают» или исключают[18]18
18 Об этой идее и цитату в кавычках см. в главе 6 моей «Логики научного открытия» [1934(b)], с. 13; [1966(e)], с. 15; «Sie sagen umso mehr, je mehr sie verbieten»; а также ее английский перевод [1959(a)] и позднейшие издания, с. 41: «Чем больше они запрещают, тем больше они говорят». Эта идея была принята Рудольфом Карнапом в главе 23 его «Введения в семантику» (Rudolf Carnap Introduction to Semantics. - Cambridge, Mass.: Harvard University Press, 1942); см. особенно c. 151. Там Карнап приписывает эту идею Витгенштейну, «по аберрации памяти», как он сам признается в главе 73 «Логических оснований вероятности» (Rudolf Carnap Logical Foundations of Probability. - Chicago: University of Chicago Press, 1950), c. 406, где он приписывает ее мне. Карнап пишет там: «Утвердительная способность предложения состоит в исключении определенных возможных случаев». Я должен теперь подчеркнуть, что эти «случаи» в науке являются теориями (гипотезами) более высокого или низкого уровня универсальности. (Даже то, что я называл «базовыми утверждениями» в Логике научного открытия, является, как я здесь подчеркнул, гипотезами, хотя и низкой степени универсальности.)
[Закрыть]. Эта интуитивная идея приводит к определению информационного содержания, которое кое-кому показалось абсурдным: информационное содержание теории состоит из множества утверждений, несовместимых с данной теорией[19]19
19 Подмножество информационного содержания, состоящее из базовых утверждений (эмпирических утверждений), в Логике научного открытия я называл классом «потенциальных фальсификаторов» теории, или ее «эмпирическим содержанием».
[Закрыть].
Однако с первого взгляда видно, что элементы этого множества и элементы логического содержания находятся в отношении взаимно однозначного соответствия: каждому элементу из одного множества соответствует элемент из другого, а именно его отрицание.
Отсюда мы видим, что всегда, когда логическая сила, или мощность, или информационный объем теории возрастают или убывают, ее логическое содержание и информационное содержание также возрастают или убывают. Это показывает, что две эти идеи очень сходны между собой: существует взаимно однозначное соответствие между тем, что может быть сказано об одной из них, и тем, что может быть сказано о другой. Таким образом, мое определение информационного содержания оказалось не полностью абсурдным.
Но существуют и два различия. Например, для логического содержания справедлив закон транзитивности: если b является элементом содержания a, a с – элементом содержания b, то с также является элементом содержания а. Несмотря на то, что, конечно же, существует соответствующее правило и для информационного содержания, оно состоит не в простом законе транзитивности, вроде приведенного[20]20
20 Так как не-a принадлежит информационному содержанию а, в а информационному содержанию не-а, но а не принадлежит своему собственному информационному содержанию (если только оно не самопротиворечиво).
[Закрыть].
Более того, содержание любого (не-тавтологичного) утверждения – скажем, теории t – бесконечно. Представим себе бесконечный список утверждений а, b, с…, которые попарно противоречивы, но из которых по отдельности не следует t. (Для большинства t адекватным для а будет «число планет равно 0», для b «число планет равно 1» и т. д.). Тогда утверждение «t или а, или и t и а» будет логически выводимо из t; то же самое верно относительно b и любого другого утверждения из списка. Из наших допущений относительно a, b, с… можно легко показать, что ни одна из пар в последовательности «t или а, или u t и a», «t или b, или и tub» не является взаимовыводимой; то есть ни одно из этих утверждений логически не следует из другого. Таким образом, логическое содержание t должно быть бесконечным.
Этот элементарный результат, касающийся логического содержания любой нетавтологичной теории, конечно же, хорошо известен. Аргументация здесь тривиальна, поскольку она основана на тривиальной операции с логическим (нестрогим) «или»[21]21
21 Доказательство (которое в представленной здесь частной форме было продемонстрировано мне Дэвидом Миллером) достаточно прямолинейно. Утверждение «b или t, или и b, и t» следует из «а или t, или и a, ut» у если и только если оно следует из а; то есть если и только если теория t следует из «а а не-b». Однако поскольку а и b противоречат друг другу (по допущению), последнее утверждение эквивалентно а. Таким образом, «b или t, или ubyut» следует из «а или t, или а и t», если и только если t следует из а, a это, по предположению, неверно.
[Закрыть]. Поэтому может возникнуть вопрос, не является ли бесконечность содержания вообще тривиальной проблемой, базирующейся просто на утверждениях типа «t или а, или и t и а», которые появляются в результате тривиального метода ослабления t. Однако в контексте информационного содержания становится ясным, что вопрос не настолько тривиален, как кажется.
Пусть рассматриваемой нами теорией будет теория гравитации Ньютона, назовем ее N. Тогда любое утверждение или любая теория, несовместимые с N, будут принадлежать информационному содержанию N. Назовем теорию гравитации Эйнштейна Е. Поскольку эти две теории несовместимы, каждая принадлежит информационному содержанию другой; каждая из них исключает, или не допускает, или запрещает другую.
Это показывает очень интуитивным образом, что информационное содержание теории t бесконечно в далеко не тривиальном смысле: любая теория, несовместимая с t, а потому и любая будущая теория, которая однажды превзойдет t (скажем, после того, как некий решающий эксперимент выскажется не в пользу t), очевидно принадлежит информационному содержанию t. Но не менее очевидно и то, что мы не можем знать или конструировать эти теории заранее: Ньютон не мог предвидеть Эйнштейна и его последователей.
Конечно, теперь легко обнаружить в точности сходную, но немного менее интуитивную ситуацию, касающуюся логического содержания: поскольку Е принадлежит информационному содержанию N, не-Е принадлежит логическому содержанию N: не-Е выводится из N – факт, который также не мог быть известным ни Ньютону, ни кому-нибудь до того, как была открыта Е.
В своих лекциях я часто описывал эту ситуацию такими словами: мы никогда не знаем, о чем говорим. Потому что когда мы выдвигаем теорию или пытаемся понять теорию, мы также выдвигаем или пытаемся понять ее логические следствия, то есть все те утверждения, которые из нее вытекают. Но это, как мы только что видели, бесполезное занятие: существует бесконечное множество непредсказуемых нетривиальных утверждений, принадлежащих информационному содержанию любой теории, и точно соответствующее ему бесконечное множество утверждений, принадлежащих ее логическому содержанию. Поэтому мы никогда не можем знать или понимать всех следствий любой теории или ее полной значимости.
Этот результат, как мне кажется, является удивительным только до тех пор, пока мы говорим о логическом содержании; но когда речь идет об информационном содержании, он выглядит вполне естественным. (В печатной форме я видел его только однажды[22]22
22 J. W. Н. Watkins, Hobbes System of Ideas (London: Hutchinson, 1965) c. 22 и далее; второе издание, 1973, с. 8 и далее.
[Закрыть], хотя и ссылался на него в моих лекциях на протяжении многих лет). Он показывает, помимо всего прочего, что понимание теории – это всегда бесконечный процесс и что в принципе теории могут пониматься каждый раз все лучше. Он также показывает, что если мы хотим понять теорию лучше, то в первую очередь мы должны открыть ее логические взаимоотношения с существующими теориями, которые образуют то, что мы можем назвать «проблемной ситуацией» в определенный момент времени.