Текст книги "Неоконченный поиск. Интеллектуальная автобиография"
Автор книги: Карл Поппер
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
27. Ранняя работа в Англии
Хотя мне приходилось испытывать и печаль, и великую скорбь, что есть удел любого человека, мне кажется, что с тех пор, как мы вернулись в Англию, у меня не было ни одного часа, когда бы я был несчастен как философ. Я много работал, и мне часто приходилось сталкиваться с глубокими неразрешимыми проблемами. Но я испытывал величайшее счастье, когда я находил новые проблемы, боролся с ними и понемногу двигался вперед. Это казалось мне бесконечно лучше, чем жизнь, состоящая в простом созерцании (не говоря уже о божественном самосозерцании), которую рекомендовал нам Аристотель. Эта жизнь была очень беспокойной, но и высоко самодостаточной – автаркией в смысле Платона, хотя, конечно, ничья жизнь не может быть полной автаркией. Ни мне, ни моей жене не нравилось жить в Лондоне, но с тех пор, как в 1950 году мы переехали в город Пенн графства Букингемшир, я, мне кажется, стал самым счастливым философом из всех, которых встречал.
Все это имеет прямое отношение к моему интеллектуальному развитию, поскольку это чрезвычайно помогло мне в работе. Но тут была и обратная связь: один из множества источников моего счастья состоял в постоянном открытии новых сторон невероятного мира, в котором мы живем, и нашей невероятной роли в нем.
До нашего переезда в Букингемшир моя основная работа состояла в разработке «натуральной дедукции». Я начал ее в Новой Зеландии, к чему меня побудил своим пониманием этой проблемы и независимым развитием линии аргументации[210]210
210 На очень ранней стадии курса он сформулировал и сумел доказать правильность металингвистического правила косвенного доказательства:
Если а логически следует из не-a, то а может быть продемонстрировано.
[Закрыть]один из моих студентов в классе логики, Питер Мунц (ныне профессор истории в университете Виктории). (Он не смог припомнить этого случая.) После нашего возвращения в Англию я говорил о проблемах натуральной дедукции с Полом Бернейсом, специалистом в области теории множеств, и один раз с Бертраном Расселом. (Тарский интереса не проявил, что я могу хорошо понять, так как у него на уме были более важные идеи; но Эверт Берт заинтересовался этим всерьез.) Это была очень элементарная, но и странно красивая теория – более красивая и симметричная, чем другие известные мне тогда логические теории.
Общий интерес, вдохновивший меня на это исследование, возник от прочитанной Тарским на парижском конгрессе 1935 года статьи «О понятии логического следования»[211]211
211 Теперь в книге Tarski, Logic, Semantics, Metamathematics, с. 409–420 (см. примеч. 188 выше).
[Закрыть]. Эта статья, и особенно некоторые высказанные в ней сомнения[212]212
212 Там же, с. 419 и далее.
[Закрыть], натолкнула меня на две проблемы: (1) насколько далеко можно формулировать логику в терминах истины и выводимости, то есть трансляции истинности и ретрансляции ложности? И (2) насколько далеко можно характеризовать логические константы объектного языка как символы, функционирование которых может быть полностью описано в терминах выводимости (трансляции истинности)? Из этих двух проблем и из моих многочисленных попыток их решить[213]213
213 См. [1947(a)], [1947(b)], [1947(c)], [1948(b)], [1948)с)], [1948(e)], [1948(f)]. Эта тема теперь была развита Лейевским (Lejewski). См. его статью «Popper’s Theory of Formal or Deductive Interference», в книге The Philosophy of Karl Popper, ed. By Paul Arthur Schlipp, c. 632–670.
[Закрыть] возникло много других проблем. Однако в конце концов, после нескольких лет усилий, я отказался от их дальнейшей разработки, обнаружив совершенную мною ошибку, несмотря на то, что эта ошибка не была серьезной, и исправляя ее, я получил ряд интересных результатов. Их, однако, я никогда не публиковал[214]214
214 Ошибка была связана с правилами подстановки или замены выражений: я ошибочно полагал, что достаточно сформулировать эти правила в терминах взаимовыводимости, в то время как на самом деле требовалось тождество (выражений). Поясню это замечание: я постулировал, например, что, если в выражении а два (несвязанных) подвыражения х и у всегда, когда они встречаются, заменять на г, то получившееся выражение (если оно является утверждением) взаимовыводимо с результатом замены сначала х повсюду, где он встречается, на у, а затем у повсюду, где он встречается, на 2. На самом деле я должен был постулировать, что первый результат тождествен второму. Я понимал, что это утверждение сильнее, но я ошибочно полагал, что более слабого правила будет достаточно. Интересное (и до сих пор неопубликованное) заключение, к которому я пришел позднее, исправляя эту ошибку, состояло в обнаружении существенного различия между пропозициональной и функциональной логикой: если пропозициональная логика может быть сконструирована как теория множества утверждений, элементы которого частично упорядочены отношениями выводимости, то функциональная логика требует, кроме этого, морфологического подхода, поскольку она оперирует с подвыражениями выражений, используя понятия типа тождества (по отношению к выражениям). Однако, помимо идей тождества и подвыражения больше ничего не требуется; никаких дальнейших описаний, в особенности касающихся формы выражений.
[Закрыть].
В 1946 году я и Фриц Вайсман совершили поездку в Голландию для участия в конгрессе Международного общества изучения знаков (International Society for Signifies). Это положило начало тесным связям с голландскими учеными, продолжавшимся несколько лет. (Ранее меня в Англии посетил физик Дж. Клэй, который читал мою Logik der Forschung и с которым я поделился многими моими взглядами.) Именно по этому случаю я впервые встретился с Брауэром, основателем интуиционистской интерпретации математики, а также с Гейтингом, его главным учеником, А. Д. де Гротом, психологом и методологом, и братьями Юстусом и Германом Мейжер. Юстус очень заинтересовался моим «Открытым обществом» и почти сразу стал работать над первым переводом этой книги на голландский язык[215]215
215 [1950(d)].
[Закрыть].
В 1949 году я был произведен в звание профессора логики и научного метода Лондонского университета. Возможно, в благодарность за это я часто начинал мои лекции по научному методу с разъяснения того, почему этого предмета не существует – возможно, даже в большей степени, чем других несуществующих предметов. (Однако, в моих лекциях я никогда не повторялся: я никогда не использовал один и тот же конспект лекций два раза.)
Людьми, от которых в эти ранние годы в Англии я научился более всего, были Гомбрих, Хайек, Медавар и Роббинс, ни один из которых не являлся философом; кроме того, была также Теренция Хатчинсон, которая с большим пониманием дела писала о методах в экономике. Но то, чего мне более всего недоставало в эти дни, так это возможности длительной беседы с физиком, хотя я снова видел Шредингера в Лондоне и имел ценные диалоги с Артуром Марчем в Альпбахе, Тироль, и Вольфгангом Паули в Цюрихе.
28. Первая поездка в Соединенные Штаты. Встреча с Эйнштейном
В 1949 году я получил приглашение прочесть лекции памяти Уильяма Джеймса в Гарварде. Это привело к моей первой поездке в Америку и имело огромное значение для моей жизни. Когда я прочитал совершенно неожиданное письмо с этим приглашением от профессора Дональда Уильямса, я решил, что произошла ошибка: я подумал, что меня пригласили потому, что приняли за Иосифа Поппера-Линкоя.
В то время у меня в работе были три вещи: ряд статей о натуральной дедукции; различные аксиоматизации теории вероятностей и методология общественных наук. Единственной темой, которая, по-видимому, укладывалась в курс из восьми или десяти публичных лекций, была последняя из них, и поэтому я озаглавил лекции «Изучение природы и общества».
Мы отплыли в феврале 1950 года. Из членов философского факультета в Гарварде до этого я встречал только Куайна. Теперь я также познакомился с К. И. Льюисом, Дональдом Уильямсом и Мортоном Уайтом. Кроме того, впервые после 1936 года я встретил ряд своих старых друзей: математика Пауля Бошана, Герберта Фейгля, Филиппа Франка (который познакомил меня с великим физиком Перси Бриджменом, с которым мы быстро подружились), Юлиуса Крафта, Рихарда фон Мизеса, Франца Урбаха, Авраама Вальда и Виктора Вайскоп-фа. Кроме того, я впервые встретил Готфрида фон Хаберлера, который, как мне позднее сообщил Хайек, был, по видимому, первым экономистом, заинтересовавшимся моей теорией метода, Джорджа Сартона и И. Бернарда Коэна, историков науки, а также Джеймса Брайанта Конанта, президента Гарвардского университета.
Я полюбил Америку с первого взгляда, возможно, потому, что перед этим у меня были некоторые предубеждения против нее. В 1950 году там царил дух свободы и личной независимости, который не существовал в Европе и который, мне казалось, был даже сильнее, чем в Новой Зеландии, самой свободной стране из всех, которые я знал. Это были ранние дни маккартизма – крестового похода против коммунизма, предпринятого ныне полузабытым сенатором Маккарти, – но, судя по общей атмосфере, я полагал, что это движение, питавшееся страхами, в конце концов потерпит поражение. Вернувшись в Англию, я поспорил об этом с Бертраном Расселом.
Должен теперь отметить, что ситуация развивалась в совершенно другом направлении. Утверждение, что «здесь этого никогда не случится» всегда ошибочно: диктатура может произойти везде.
Тем, что наш визит оказал на нас такое огромное и длительное воздействие, мы обязаны Эйнштейну. Меня пригласили в Принстон, где я на семинаре прочитал статью «Индетерминизм в квантовой физике и в классической физике», являвшуюся конспектом гораздо более длинной статьи[216]216
216 [1950(b) и (с)].
[Закрыть]. Во время дискуссии Эйнштейн высказал несколько кратких слов согласия, а Бор говорил долго (до тех пор, пока в аудитории не остались только мы вдвоем), доказывая с помощью знаменитого эксперимента с двумя щелями, что ситуация в квантовой физике является совершенно новой и совершенно несравнимой с ситуацией в классической физике. Тот факт, что на моей лекции присутствовали и Эйнштейн, и Бор, я считаю самым большим комплиментом из всех, которые я когда-либо получал.
Я встречался с Эйнштейном и до этой лекции, сначала благодаря Паулю Оппенгейму, дома у которого мы остановились. Хотя я совершенно не хотел отнимать у Эйнштейна время, он заставил меня прийти еще раз. Всего мы встречались три раза. Главной темой нашего разговора был индетерминизм. Я пытался убедить его отказаться от детерминизма, который приводил к воззрению, что мир является замкнутой четырехмерной парменидовой вселенной, в которой изменения являются человеческой иллюзией, или очень близко к этому. (Он согласился, что таковы его воззрения, и во время обсуждения я называл его «Парменидом».) Я утверждал, что если люди и другие живые организмы могут испытывать изменения и настоящее течение времени, то они реальны. Их нельзя отмести посредством теории поочередного появления в нашем сознании временных срезов, которые в некотором смысле сосуществуют, потому что такого рода «появление в сознании» будет носить в точности тот же самый характер, что и очередность изменений, которую эта теория пытается отмести. Кроме того, я привел в некотором роде очевидные биологические аргументы: что развитие жизни и способ поведения живых организмов, особенно высших жизненных форм, на самом деле невозможно понять на основе какой-либо теории, интерпретирующей время как нечто вроде еще одной (анизотропной) пространственной координаты. В конце концов, мы не ощущаем пространственных координат. И это потому, что они просто не существуют: нам следует опасаться их гипостазирования; это конструкции, которые почти всецело произвольны. Почему же мы тогда должны ощущать временную координату – точнее, ту, которая соответствует нашей инерциальной системе, – не только как реальную, но и как абсолютную, то есть неизменную и не зависимую ни от чего, что мы можем сделать (за исключением изменения состояния движения).
Реальность времени и изменений казалась мне сутью реализма. (Я и до сих пор придерживаюсь этого мнения; так же считали и некоторые идеалистические оппоненты реализма – такие как Шредингер и Гедель.)
Незадолго до моего визита к Эйнштейну в серии «Библиотека современных философов» вышел том Шлиппа об Эйнштейне. В этом томе содержалась ставшая теперь знаменитой статья Геделя, в которой реальность пространства и времени оспаривалась с помощью аргументов, почерпнутых из двух теорий относительности Эйнштейна[217]217
217 См. Kurt Gödel, «A Remark About the Relationship Between Relativity Theory and Idealistic Philosophy», в Albert Einstein: Philosopher-Scientist, с. 555–562 (см. примеч. 122 выше). Аргументы Геделя были (а) философскими, (b) основанными на специальной теории относительности (см. особенно его примеч. 5) и (с) основанными на новых космологических решениях уравнений поля Эйнштейна, то есть на возможности существования замкнутых четырехмерных орбит во (вращающейся) Вселенной Геделя, как было описано им в статье «Аn Example of a New Type of Cosmological Solutions of Einstein’s Field Equations of Gravitation», Reviews of Modern Physics, 21 (1949), c. 447–450. (Результаты пункта (с) были поставлены под сомнение в статье S. Chandrasekhar and James P. Wright «The Geodesics in Godel’s Universe», Proceedings of the National Academy of Sciences, 47 [1961], c. 341–347. Обратите внимание однако, что, даже если замкнутые орбиты Геделя не соответствуют геодезии, это само по себе не будет опровержением его взглядов; поскольку никогда не подразумевалось, что орбиты Геделя являются полностью баллистическими или гравитационными: даже орбита ракеты, пущенной на Луну, лишь частично является таковой.)
[Закрыть]. Эйнштейн в этом томе выступил решительно в пользу реализма. И он явно был не согласен с идеализмом Геделя: в своем ответе он предположил, что решения космологических уравнений Геделя могут быть «исключены по физическим основаниям»[218]218
218 См. Schlipp, ed., Albert Einstein: Philosopher-Scientist, с. 688 (см. примеч. 122 выше). Я не только согласен с Эйнштейном, но пошел бы еще дальше и сказал следующее. Если бы существование (в физическом смысле) орбит Геделя было следствием теории Эйнштейна (что не так), то это можно было бы считать свидетельством против этой теории. Конечно, это не было бы окончательным аргументом: таких вещей не существует; и нам, возможно, пришлось бы принять орбиты Геделя. Я думаю, однако, что в этом случае мы должны были бы искать ей какую-нибудь альтернативу.
[Закрыть].
Теперь я пытался представить Эйнштейну-Пармениду возможно более убедительно мою точку зрения, состоящую в том, что в отношении идеалистического воззрения на время должна быть занята четкая позиция. Кроме того, я пытался показать, что, хотя идеалистическая точка зрения совместима и с детерминизмом, и с индетерминизмом, четкая позиция должна быть занята и в пользу «открытой» Вселенной – такой, в которой будущее никоим образом не содержится в прошлом и настоящем, хотя последние и накладывают на него жесткие ограничения. Я утверждал, что нам не следует отказываться от здравого смысла в угоду нашим теориям. Эйнштейн явно не хотел отвергать реализм (самые сильные аргументы в пользу которого находятся в области здравого смысла), но, по-видимому, также, как и я, готов был признать, что нам, возможно, придется от него отказаться, если против него будут выдвинуты очень мощные аргументы (скажем, геделевского типа). Поэтому я утверждал, что в отношении времени, а также индетерминизма (то есть неполноты физики) ситуация обстоит в точности так же, как и в отношении реализма. Апеллируя к его собственному стилю изложения вещей в теологических терминах, я говорил: если бы Бог захотел вложить в мир все с самого начала, то Он создал бы мир без изменений, без живых организмов и эволюции, а также без человека и его опыта изменений. Но, по-видимому, Он решил, что живая Вселенная с событиями, неожиданными даже для Него, была бы более интересной, чем мертвая.
Я также пытался ясно показать Эйнштейну, что такая позиция не обязательно вступает в противоречие с его критическим подходом к утверждению Бора о полноте квантовой механики; напротив, именно такая позиция предполагает, что мы всегда можем двигать наши проблемы вперед и что наука в целом может оказаться (в каком-то смысле) неполной.
Ведь мы всегда можем задать очередной почему-вопрос. Несмотря на то, что Ньютон верил в истинность своей теории, он не считал, что она дает окончательное объяснение всему, и пытался дать теологическое обоснование действию на расстоянии. Лейбниц не считал, что понятие механического толчка (действия на исчезающее малом расстоянии) является окончательным, и искал толкование в терминах отталкивания, которое позднее было предоставлено электрической теорией материи. Объяснение всегда неполно[219]219
219 Харальд Геффдинг писал (в Harald Hpffding, Den menneskelige Tanke [Copenhagen: Nordisk For lag, 1910], c. 303; в немецком переводе Der menschliche Gedanke [Leipzig: O. Riesland, 1911], c. 333): «Знание, которое описывает и объясняет нам мир, всегда является частью существующего мира; по этой причине постоянно появляются новые сущности, с которыми ему приходится иметь дело… У нас нет знаний за пределами нашего опыта, но мы не можем считать наш опыт полным ни на одной из стадий. Таким образом, знание, даже в своих высших проявлениях, предоставляет нам не более, чем сегмент существующего мира. Любая реальность, как мы увидим, сама является частью более широкой реальности».
(Я обязан этим отрывком Арне Петерсену.) Лучше всего эту идею неполноты можно выразить при помощи карты, на которой показан стол, на котором нарисована карта и сама эта карта. (См. также мой ответ Уоткинсу в «Ответах».)
[Закрыть]: мы всегда можем задать следующий почему-вопрос. А новый почему-вопрос может привести к созданию новой теории, которая не только «объясняет» старую, но и исправляет ее[220]220
220 Cм. мою статью [1948(d)], ныне [1963(a)], глава 16 и, в более полном объеме [1957(i)] и [1969(к)], ныне [1972(a)], глава 5.
[Закрыть].
Вот почему эволюция физики может быть бесконечным процессом исправления и все более точного приближения к истине. И даже если мы однажды достигнем стадии, когда наши теории не будут более открыты для исправлений просто потому, что они будут истинны, они все равно будут неполны – и это нам будет известно. Потому что в игру вступит знаменитая теорема неполноты Геделя: поскольку физика покоится на математических основаниях, то в лучшем случае нам потребуется бесконечная последовательность таких истинных теорий, чтобы получить ответы на те задачи, которые в каждой данной (формализованной) теории являются неразрешимыми.
Эти соображения не доказывают, что объективный физический мир является неполным или неопределенным: они только показывают существенную неполноту наших усилий[221]221
221 (Добавлено в 1975: См. теперь мою [1974z2].)
[Закрыть]. Но, кроме того, они показывают, что наука едва ли может (если может вообще) достигнуть такой стадии, когда она действительно сможет доказать, что физический мир является детерминистским. Почему бы тогда не согласиться с вердиктом здравого смысла – по крайней мере до тех пор, пока эти аргументы не будут опровергнуты?[222]222
222 Уильям Нил написал интересную бронебойную статью «Научная Революция Навсегда?» (William Kneale, «Scientific Revolution for Ever?», The British Journal for the Philosophy of Science, 19 [1968], c. 27–42), в которой он, по-видимому, что-то прочувствовал в изложенной выше позиции и подверг ее критике. Однако во многих подробностях он меня недопонял; например, он пишет на с. 36: «Потому что если нет истины, то не может быть и приближения к истине…» Это так. Но разве я когда-нибудь предлагал, что истины не существует? Множество истинных теоретических утверждений в физике может не подлежать (конечной) аксиоматизации; в свете теоремы Геделя это почти наверняка так. Но последовательность наших попыток создания все лучших и лучших конечных аксиоматизаций вполне может быть революционной последовательностью, в которой мы постоянно создаем новые теоретические и математические средства для все более полного приближения к этой недостижимой цели.
[Закрыть]
Вот сущность аргументации, с помощью которой я пытался обратить Эйнштейна-Парменида. Кроме того, мы кратко обсудили такие проблемы, как операционализм[223]223
223 См. «Предположения и опровержения» [1963(a)], с. 114 (прим. 30 к главе 3 и текст), а также третий абзац раздела 19 настоящей «Автобиографии».
[Закрыть], позитивизм, позитивистов и их странную боязнь метафизики, верификацию против фальсификации, фальсифицируемость и простоту. Я с удивлением узнал, что Эйнштейн полагал, будто мои идеи касательно простоты (в Logik der Forschung) были общепринятыми, так что всем теперь было известно, что более простая теория является предпочтительнее в силу ее большей способности исключать возможные состояния дел, то есть ее лучшей проверяемости[224]224
224 В письме от 15 июня 1935 года Эйнштейн одобрил мои взгляды, касающиеся «фальсифицируемости как решающего свойства любой теории о реальности».
[Закрыть].
Еще одной темой, которую мы обсудили, был Бор и принцип дополнительности – темой, неизбежной после участия Бора в дискуссии накануне вечером; и Эйнштейн еще раз в самых сильных выражениях подтвердил то, о чем он писал в сборнике Шлиппа: что он, несмотря на все свои усилия, не может понять то, что Бор имеет в виду под принципом дополнительности[225]225
225 См. Albert Einstein: Philosopher-Scientist, с. 674 (см. примеч. 122 выше); также по этому вопросу см. письмо Эйнштейна на с. 29 книги Schrodinger et al., Briefe zur Wellenmechanik, под ред. К. Przibram (Wien: Springer-Verlag, 1963); в англ, переводе, Letters on Wave Mechanics (London: Vision, 1967), письмо можно найти на с. 31 и далее.
[Закрыть]. Еще мне запомнились разрозненные замечания Эйнштейна о тривиальности, с физической точки зрения, теории атомной бомбы, что мне показалось некоторым преувеличением, имея в виду то, что Резерфорд считал невозможным использование атомной энергии. Быть может, эти замечания были несколько окрашены его нелюбовью к бомбе и ко всему, что с ней было связано, но нет сомнений в том, что он действительно имел в виду то, что говорил, как и в том, что по сути он был прав.
Трудно передать словами то впечатление, которое произвела на меня личность Эйнштейна. Возможно, до некоторой степени это передает то, что я чувствовал себя с ним, как у себя дома. Нельзя было не доверять ему, не полагаться внутренне на его прямоту, его доброту, его разумение, его мудрость, его почти детскую простоту. То, что такой неземной человек не только выжил, но и получил великую оценку и признание, кое-что говорит как о мире, в котором мы живем, вообще, так и об Америке в частности.
Во время моего визита в Принстон я также еще раз встретился с Куртом Геделем, и мы обсудили с ним и его статью в сборнике об Эйнштейне, и некоторые аспекты возможной значимости для физики его теоремы о неполноте.
Именно после нашей первой поездки в Америку мы переехали в город Пенн графства Букингемшир, который был тогда тихим и красивым местечком. Здесь я смог сделать больше, чем когда-либо прежде.
29. Проблемы и теории
Уже в 1937 году, пытаясь осмыслить знаменитую диалектическую триаду (тезис: антитезис: синтез), интерпретируя ее как форму метода проб и ошибок, я предположил, что все научные дискуссии начинаются с проблемы (П1), которой мы предлагаем некоторое пробное решение – пробную теорию (ПТ); эта теория затем критикуется в процессе элиминации ошибок (ЭО); и, как в случае с диалектикой, процесс возобновляется: теория и ее критическое рассмотрение порождают новые проблемы (П2)[226]226
226 См. мою статью «Что такое диалектика?», теперь глава 15 «Предположений и опровержений» [1963(a)]. Это стилистически доработанный вариант [1940(a)] с рядом новых примечаний. Отрывок, резюме которого дается в тексте, взят из «Предположений и опровержений», с. 313, первый новый абзац. Как показано в примеч. 3 к этой главе (прим. 1 в [1940(a)]), я считаю это описание (в котором я подчеркнул, что проверка теории является частью ее критики, то есть ЭО) обобщением научной процедуры, описанной в Logik der Forschung.
[Закрыть].
Позднее я схематизировал сказанное следующим образом:
П1 → ПТ → ЭО → П2
Этой схемой я нередко пользовался в моих лекциях. Мне нравилось подытоживать эту схему словами, что наука начинается с проблем и кончается проблемами. Однако такое резюме меня всегда немного беспокоило, так как любая научная проблема возникает, в свою очередь, в теоретическом контексте. Она пропитана теорией. Поэтому я обычно говорил, что мы можем начинать эту схему с любого места: мы можем начать с ПТ1 и закончить ПТ2; или мы можем начать с ЭО1 и закончить ЭО2. Однако я обычно добавлял, что теоретическое развитие часто начинается именно с некоторой практической проблемы; и хотя формулирование практической проблемы неизбежно влечет за собой теорию, практическая проблема сама по себе может просто «ощущаться»: она может быть «долингвистической»; мы – или амебы – можем ощущать холод или какое-нибудь другое раздражение, а это может заставить нас – или амебу – произвести какие-то пробные движения – быть может, теоретические движения, – чтобы избавиться от этого раздражения.
Однако проблема «Что возникает раньше, – проблема или теория?» так легко не решается[227]227
227 Сравните это с проблемой «Что было первым, курица или яйцо?» и «Что появляется первым, гипотеза или наблюдение?», которая обсуждается на с. 47 «Предположений и опровержений» [1963(a)]. См. также [1949(d)], теперь на английском как Приложение к [1972(a)], особенно с. 345 и далее.
[Закрыть]. На самом деле, я нашел ее неожиданно плодотворной и трудной. Ибо практические проблемы возникают потому, что нечто пошло не так, вследствие неожиданного события. Но это означает, что живой организм, будь то человек или амеба, перед этим уже приспособился (быть может, неумело) к окружающей среде, развив некоторое ожидание или какую-нибудь другую структуру (скажем, орган). Однако такое приспособление является досознательным развитием теории; а поскольку любая практическая проблема возникает относительно некоторого приспособления указанного рода, то практические проблемы, по сути, насыщены теориями.
Фактически, мы приходим к результату, который имеет неожиданно интересное следствие: первые теории – то есть первые пробные решения проблем – и первые проблемы должны были каким-то образом возникнуть одновременно.
Но это имеет и некоторые дальнейшие следствия:
Органические структуры и проблемы возникают одновременно. Или, иначе говоря, органические структуры являются структурами, вмещающими теорию и решающими проблемы.
Далее в главе 37 этой «Автобиографии» я вернусь к биологии и эволюционной теории. Здесь я хочу только отметить, что существуют некоторые тонкие вопросы, связанные с различиями между сформулированными теоретическими проблемами, с одной стороны, и проблемами, которые просто «ощущаются», а также практическими проблемами – с другой.
В числе этих вопросов можно назвать следующие:
(1) Отношение между сформулированной проблемой и сформулированным (пробным) решением должно рассматриваться как по сути логическое отношение.
(2) Отношение между «ощущаемой» (или практической) проблемой и решением, однако, является и фундаментальным биологическим отношением. Оно может быть важным для описания поведения индивидуальных живых организмов или теории эволюции вида или типа. (Большинство проблем – возможно, все проблемы – представляют собой нечто большее, чем «проблемы выживания»; это очень конкретные проблемы, поставленные очень специфическими ситуациями.)
(3) Отношение между проблемами и решениями, несомненно, играет важную роль в истории индивидуальных организмов, особенно человеческих организмов; и оно играет особенно важную роль в истории интеллектуальных предприятий, таких как история науки. Я полагаю, что любая история должна быть историей проблемных ситуаций.
(4) С другой стороны, это отношение, по-видимому, не играет никакой роли в истории неорганической эволюции Вселенной, или ее неорганических частей (скажем, эволюции звезд, «выживания» стабильных элементов или стабильных структур и, как следствие, редкости нестабильных элементов и структур). Определенную важность имеет и соображение совершенно иной природы.
(5) Когда мы говорим, что организм пытался решить некую проблему, скажем, П1, мы выдвигаем более или менее рискованное историческое предположение. Но хотя это и историческое предположение, оно, как правило, выдвигается не в свете тех или иных исторических или биологических теорий. Это предположение является попыткой решить историческую проблему, скажем, П(П1), которая весьма отличается от проблемы П1, по предположению приписываемой рассматриваемому организму[228]228
228 См., например, [1968(г)], особенное. 36–39; [1972(a)], с. 170–178.
[Закрыть]. Таким образом, возможно, что ученый вроде Кеплера думал, что он решил проблему П1, в то время как историк науки может попытаться решить проблему П(П1): «Решал ли Кеплер П1 или другую проблему? Какова была действительная проблемная ситуация?» И решением П(П1) может оказаться то (и я думаю, что так оно на самом деле и было), что Кеплер решил проблему, весьма отличную от той, про которую он думал, что он ее решил.
На животном уровне, конечно, предположение ученого о том, что отдельное животное или вид (скажем, некие микробы, на которых воздействовали пенициллином) нашли решение (скажем, выработали иммунитет к пенициллину) стоящей перед ними проблемы, всегда носит гипотетический характер – на самом деле, это очень абстрактная теоретическая конструкция. Такое приписывание выглядит метафорическим или даже антропоморфным, но оно может и не быть таковым: оно может просто выдвигать гипотезу, что окружающая среда была таковой, что, если бы вид (или популяция организмов) не поменялся определенным образом (например, путем изменения распределения генной популяции), то он столкнулся бы с трудностями.
Можно подумать, что все это очевидно: большинство из нас знают, что ясно формулировать наши проблемы – это непростая задача и что мы часто с ней не справляемся. Проблемы не поддаются легкой идентификации и описанию, если только кто-нибудь не поставил перед нами на самом деле уже готовую задачу, как на экзамене; но даже и тогда мы можем обнаружить, что экзаменатор не очень хорошо сформулировал свою проблему и что мы могли бы сделать это лучше. Поэтому нам слишком часто приходится сталкиваться с проблемой формулировки проблемы, а также того, является ли то, что мы сформулировали, на самом деле проблемой.
Таким образом, проблемы, даже практические проблемы, всегда теоретичны. Теории, с другой стороны, могут быть приняты только как пробные решения проблем и только в их отношении к проблемной ситуации.
Во избежание недопонимания я хочу подчеркнуть, что обсуждавшиеся здесь отношения между проблемами и теориями не являются отношениями между словами «проблема» и «теория»: я здесь не обсуждал ни понятия, ни их использование. Я обсуждал отношения именно между проблемами и теориями – особенно теми теориями, которые предшествуют проблемам, теми проблемами, которые вытекают из теорий или возникают вместе с ними; и теми теориями, которые являются пробными решениями определенных проблем.