355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Карел Чапек » Кракатит » Текст книги (страница 4)
Кракатит
  • Текст добавлен: 19 сентября 2016, 14:50

Текст книги "Кракатит"


Автор книги: Карел Чапек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 21 страниц)

X

Зацвели вишни, липкие молодые листочки засверкали на солнце, золотые лилии раскрыли свои тяжелые бутоны. По саду бродит Анчи со своей толстушкой приятельницей, они ходят обнявшись и хохочут; прижались друг к другу розовыми щечками, шепчутся о чем-то, краснеют, смеются, зачем-то целуются…

После долгих лет Прокоп снова ощущает физическое блаженство. С первобытным наслаждением он отдается ласке солнца и жмурит глаза, чтобы лучше расслышать, как шумит кровь в его теле. Вздохнув, садится за работу; но ему хочется двигаться, и он совершает далекие прогулки, бродит по окрестностям, предаваясь несказанной радости, дышать. Иногда он встречает Анчи – в доме или в саду – и пытается завести с ней беседу; Анчи смотрит на него исподлобья и не знает, о чем говорить; впрочем, Прокоп тоже не знает и потому впадает в ворчливый тон.

Короче, ему лучше – или по крайней мере он чувствует себя увереннее, когда бывает один.

Занимаясь, он заметил, как сильно отстал; наука во многом ушла гораздо дальше и в ином направлении, в некоторых вопросах ему приходилось заново отыскивать ориентиры; а главное, он боялся вспоминать о собственной работе, ибо там – он чувствовал это – особенно сильно разрушились связи. Он трудился, как вол, или грезил; грезил о новых лабораторных методах, и в то же время его манили точные и смелые расчеты теоретика; и он приходил в ярость на самого себя, когда его грубый мозг был не в состоянии расщепить тоненький волосок проблемы. Он отдавал себе отчет, что его лабораторная "деструктивная химия" открывает самые удивительные виды на теорию строения материи; он наталкивался на неожиданные взаимосвязи, но тут же растаптывал их своими слишком тяжеловесными рассуждениями. Раздосадованный, он бросал тогда все, чтобы углубиться в какой-нибудь глупый роман; но и во время чтения его не покидала одержимость лабораторного ученого; вместо слов ему являлись на страницах книги сплошные химические знаки; это были какие-то невообразимые формулы веществ, состоящих из неизвестных до сей поры элементов; они тревожили его даже во сне.


XI

В ту ночь Прокопу приснилось, что он изучает чрезвычайно ученую статью в «The Chemist» [1][1 «Химик» (англ.).]. Он споткнулся о формулу: «Anci» и не знал, как ее расшифровать; напряженно вдумывался, кусал пальцы и вдруг понял, что это – имя Анчи [1][1 Анчи пишется по-чешски «Anci». (Прим. перев.)]! Да вот и сама она стоит, подсмеивается над ним, закинув руки за голову; он подошел, обхватил ее и стал целовать, кусать ее губы. Анчи отчаянно обороняется локтями и коленями, он грубо держит ее, одной рукой срывая с нее платье и раздирая его на длинные полосы. Он уже осязает ладонями юную плоть; Анчи бешено вырывается, волосы упали ей на лицо – и вот уже она слабеет, падает; Прокоп бросается к ней, но под руками его – только длинные полосы ткани, бинты; он рвет их, разбрасывает, стремясь выпутаться, и просыпается.

Ему было невыразимо стыдно своего сна; он тихонько оделся, сел у окна и стал ждать рассвета.

Нет резкой грани между ночью и днем; только небо слегка бледнеет, и над землей проносится сигнал, который – не свет и не звук, но он велит природе: проснись! И вот настает утро – еще среди ночи. Раскричались петухи, зашевелилась скотина в хлевах. Небо, бледнея, становится перламутровым, постепенно светлеет, нежно розовея; первая красная полоса вспыхнула на востоке, "чилип-чилип-ятити, пию-пию я!" – щебечут, кричат птицы, и первый человек не торопясь идет к своей работе.

Сел за работу и ученый человек. Долго обкусывал он кончик ручки, прежде чем решился начать; это будет великий труд, итог экспериментов и размышлений за долгие двенадцать лет труд, поистине купленный ценою крови. Конечно, здесь он напишет только схему, или, вернее – определенную теорию физики, или поэму, или символ веры. Это будет картина мира, построенного из цифр и уравнений. Но этими астрономическими числами измеряется не глубина, не красота неба: это – расчеты шаткости, разрушительных свойств материи.

Все сущее – лишь инертное, выжидающее взрывчатое вещество; но каким бы ни был индекс его инертности – эта цифра всего лишь бесконечно малая дробь по сравнению с индексом его разрушительной силы. Все, что происходит – движение звезд, и телурический труд, вся энтропия, сама усердная, ненасытная жизнь – все это лишь поверхностно, лишь в незначительной мере, лишь частично ограничивает, связывает взрывную силу, имя которой материя. Знайте же все: путы, связывающие эту силу – как паутина на руках спящего титана; дайте мне власть уколоть его – и он сорвет земную кору и сбросит Юпитер на Сатурн. А ты, человечество, ты только ласточка, трудолюбиво слепившая свое гнездо под кровлей космического порохового склада; чирикаешь на восходе солнца, в то время как в бочках под тобой беззвучно грохочет потенциал ужасающего взрыва…

Этого Прокоп, конечно, не писал; эти мысли были затаенной мелодией, окрыляющей тяжеловесные фразы его ученых рассуждений. Он находил куда больше фантазии в голой формуле и больше ослепительной красоты – в числовом выражении. Так писал он свою поэму в знаках, цифрах, на чудовищном жаргоне ученых.

Прокоп не спустился к завтраку. Тогда к нему пришла Анчи, принесла молоко. Он поблагодарил, но тут ему вспомнился его сон, и он почему-то не посмел поднять на нее глаза. Он упорно глядел в угол; один бог знает, как это было возможно, но он видел каждый золотой волосок на ее обнаженных руках; никогда он так ясно не видел их.

Анчи стояла совсем близко.

– Вы будете писать? – нерешительно спросила она.

– Да, – угрюмо проворчал он и подумал: что бы она сказала, если бы он вдруг положил свою голову ей на грудь?

– Целый день?

– Целый день.

Наверное, отшатнулась бы, глубоко оскорбленная; но у нее крепкие, маленькие, широко расставленные груди, хотя она об зтом, вероятно, и не догадывается. Впрочем, какое ему дело!

– Вам что-нибудь надо?

– Нет, ничего.

Глупо; так хочется впиться зубами ей в руку, что ли… Женщина никогда не понимает, до чего она выводит человека из равновесия.

Анчи пожала плечами, слегка задетая.

– Ну и хорошо.

И ушла.

Прокоп встал, принялся ходить по комнате; он злился на себя и на нее, а главное – ему не хотелось больше писать. Он пытался собрать разбежавшиеся мысли, но это никак не удавалось. Прокоп рассердился и в досаде зашагал от стены к стене с регулярностью маятника. Час, два часа. Внизу гремят тарелками, накрывают на стол. Он снова сел к бумагам, опустил голову на руки. Вскоре явилась служанка с обедом.

Он вернул еду почти не тронутой и, совсем расстроившись, бросился на кровать. Видно, он тут всем надоел, да и с него уже хватит, пора уезжать. Да, да, завтра же! Он стал строить разные планы насчет своей будущей работы, и неизвестно почему, было ему стыдно и больно; наконец от всего этого он уснул как убитый. Проснулся под вечер – душа словно вываляна в болотной грязи, а тело заражено гнилью лени.

Слонялся по комнате, зевал и бездумно злился. Стемнело он даже света не зажег.

Служанка принесла ужин. Ужин остыл, а он все прислушивался к тому, что происходит внизу. Звякали вилки, доктор что-то бубнил и очень скоро после ужина хлопнул дверью своей комнаты. Стало тихо.

Уверенный, что никого больше не встретит, Прокоп вышел в сад. Стояла теплая и ясная ночь. Уже цвели сирень и жасмин. Волопас широко раскрыл на небе свои звездные объятия – тишина, подчеркнутая далеким собачьим лаем. У каменной ограды сада – что-то светлое. Конечно – Анчи.

– Чудесный вечер, правда? – через силу пробормотал он только для того, чтобы сказать хоть чтонибудь, и прислонился к ограде рядом с девушкой.

Анчи – ни звука, только отвернулась, и плечи ее вздрагивают как-то непривычно и неспокойно.

– Это – Волопас, – уже общительнее проворчал Прокоп, – а над ним… Дракон и Цефей[17]17
  Стр. 60. Волопас, Дракон, Цефей – в первом издании Чапек упоминал в этом месте другие созвездия: Орион, Бык, Персей, но один из читателей прислал ему письмо, где указывалось, что в то время, когда цветут сирень и асмин, эти звезды не видны.
  Чапек внес в книжное издание романа соответствующие изменения.


[Закрыть]
, а вон там – Кассиопея, вон те четыре звездочки. Но чтоб их увидеть, надо выше поднять голову.

Анчи отворачивается, размазывая что-то около глаз.

– А та, яркая, – нерешительно продолжает Прокоп, – это Поллукс, бета в созвездии Близнецов. Не надо на меня сердиться. Я, наверное, показался вам грубым? Я… меня что-то мучило, понимаете? Не надо обращать внимания.

Анчи глубоко вздохнула.

– А как называется… вон та? – отозвалась она тихим, неуверенным голоском. – Та, что пониже, самая светлая?

– Это Сириус, в созвездии Большого Пса. Его еще называют Альгабор. А левее, гораздо левее – Арктур и Спика. Вон звезда упала! Видели?

– Видела. За что вы утром так на меня сердились?

– Я не сердился. Вероятно, я иногда… немного неуклюж; но жизнь моя была сурова, знаете – слишком сурова; я всегда был одинок и… как на передовом посту. Даже говорить толком не умею. Сегодня вот хотел… хотел написать нечто прекрасное… эдакую научную молитву, чтобы ее каждый мог понять; я думал, что… смогу вам прочитать это. И видите – все во мне погасло, и теперь даже стыдно разгореться, словно это – слабость. И вообще – говорить о себе… Ну, как будто засох, понимаете? И седею быстро.

– Но вам это к лицу, – тихо заметила Анчи.

Прокопа поразила такая сторона вопроса.

– Ну, знаете, – растерянно сказал он, – приятного тут мало. Пора бы уж… пора бы собирать свой урожай. Ах, сколько сделал бы любой другой из всего, что я знаю! А у меня нет ничего, ничего, ничего… Я только – «bertihmt» и «celebre» [1][1 знаменитый (нем. и франц.).] "highly esteemed" [2][2 весьма уважаемый (англ.).], а у нас об этом никто не знает. Мне кажется, видите ли, что мои теории довольно плохи; я не теоретик. Но то, что я открыл, имеет некоторую ценность. Мои экзотермические взрывчатки… диаграммы… и атомные взрывы кое-чего да стоят. А я опубликовал едва ли десятую часть того, что мне известно. Сколько бы сделали из этого другие! Я ведь даже… не понимаю больше их теорий, они так тонки, так остроумны… меня это только сбивает с толку.

Я – кухонный дух. Поднесите мне к носу любое вещество – и я нюхом узнаю, какую пользу можно из него извлечь. Но постичь, что из этого вытекает… с теоретической и философской точки зрения – не умею. Я знаю… одни факты; я их делаю; это мои факты, понимаете? И все же я… я чувствую за ними какую-то истину; огромную, всеобщую истину… которая все перевернет, когда взорвется. Но эта великая истина… кроется в фактах, а не в словах. Вот почему, вот почему надо искать факты – пусть хоть обе руки оторвет!..

Анчи, прислонившись к ограде, еле дышала. Никогда еще этот угрюмый чудак не говорил так много, – а главное, никогда он не говорил о себе. Он с трудом ворочал тяжкие глыбы слов; в нем билась огромная гордость, мешаясь с застенчивостью и душевной мукой; и если б он даже говорил интегралами – Анчи поняла бы: перед ней раскрывают что-то глубоко сокровенное, по-человечески выстраданное.

– Но самое, самое худшее… – бормотал Прокоп. – Иногда, а здесь – особенно… даже это, даже это мне кажется глупым… и ненужным. И конечная истина… и вообще все. Никогда со мной не бывало такого. Зачем? И к чему?.. Вероятно, самое разумное – поддаться… просто подчиниться вот этому… (теперь он показывал рукой на что-то, окружающее их). Просто – жизни. Человеку нельзя быть счастливым; это его размягчает – понимаете? Тогда все остальное кажется ему напрасным, мелким… и бессмысленным. Больше всего… больше всего человек создает от отчаяния. От тоски, от одиночества, от состояния оглушенности. Потому что тогда его ничто не удовлетворяет. Я вот работал как сумасшедший.

Но здесь – здесь я начал чувствовать себя счастливым. Здесь я познал, что существует, вероятно… нечто лучшее, чем – мыслить. Здесь просто живешь… и видишь, до чего замечательно – просто жить. Как ваш Гонзик, как кошка, как курица. Любое животное умеет жить… а мне это кажется таким чудесным, словно я до сих пор и не жил… И вот… я вторично потерял двенадцать лет.

Его изуродованная, бог весть сколько раз зашитая правая рука дрожала на ограде. Анчи молчала, в темноте видны были ее длинные ресницы; она оперлась локтями о каменный забор и смотрела, моргая, на звезды. Что-то зашелестело в кустах, Анчи испугалась, метнулась к плечу Прокопа.

– Что это?

– Ничего, наверное, куница; пришла кур воровать.

Анчи застыла, как изваяние. Теперь ее молодая, упругая грудь плотно прижата к руке Прокопа – быть может, Анчи ничего не замечает, зато Прокоп чувствует это слишком хорошо; он страшно боится шевельнуть рукой: во-первых, Анчи тогда подумает, что он нарочно положил руку на ограду, а во-вторых, она вообще переменит позу. Но странно – именно это обстоятельство исключает теперь для него возможность говорить о себе и о своей бесплодно пролетевшей жизни.

– Никогда, – смятенно лепечет он, – никогда я не был так рад… так счастлив, как здесь. Ваш отец лучший из людей, а вы… вы так молоды…

– А я думала, что кажусь вам… слишком глупенькой, – отвечает Анчи тихо и счастливо. – Вы со мной никогда так не разговаривали.

– Правда, до сих пор – никогда, – согласился Прокоп.

Оба помолчали. Он чувствовал рукой, как чуть заметно подымается и опускается ее грудь, и мороз пробегал у него по коже; он старался не дышать – и она, казалось, затаила дыхание в тихом оцепенении и смотрит, не мигая, широко раскрытыми глазами – смотрит в никуда. О, погладить, сдавить! Кружись, голова, от первого касания, от ласки – невольной и жаркой! Встречал ли ты приключение, пьянящее сильнее, чем эта неосознанная и покорная близость?

Склоненный бутон, тело робкое и нежное! Если б могла угадать ты мучительную нежность этой жесткой мужской руки, что сейчас, не шелохнувшись, ласкает тебя и сжимает! А что, если… что, если… что, если я сейчас так сделаю… сожму?..

Анчи выпрямилась естественнейшим движением.

Ах, девочка, ты и впрямь ни о чем не подозревала!

– Доброй ночи, – тихо говорит Анчи, и лицо ее бледно и смутно. – Доброй ночи, – говорит она чуть сдавленным голосом и подает ему руку; подает ее неловко и вяло, будто сломленная чем-то, и широко распахнутыми глазами глядит в другую сторону.

Разве не такой у нее вид, будто она хочет еще побыть здесь? Нет, уходит, колеблясь; нет, остановилась, рвет в клочки какой-то листочек. Что еще сказать? Доброй ночи, Анчи, пусть вам спится лучше, чем мне.

Ибо теперь, конечно, Прокопу невозможно уйти спать. Он бросается на скамью, охватывает голову руками. Ничего, ничего не случилось… непоправимого; просто стыдно сразу думать бог весть о чем.

Анчи чиста и невинна, как телочка, и довольно об этом; я ведь не мальчик.

Тут во втором этаже осветилось окно. Это спальня Анчи.

У Прокопа гулко забилось сердце. Он знает – подло и стыдно тайком заглядывать туда; как гость он, конечно, не должен этого делать. Он даже попробовал покашлять (чтобы она слышала), но почему-то не вышло; и он сидит, неподвижный, как статуя, и не может оторвать взор от золотого окна. Анчи ходит по комнате, нагибается, что-то делает, плавно широко разводя руками – ага, постилает свою кроватку. Теперь стала у окна, смотрит во тьму, закинув руки за голову: точно такая, какою он видел ее во сне. Вот теперь, теперь надо дать о себе знать, хотя бы из приличия – почему ты не сделал этого? А теперь уже поздно; Анчи отвернулась, ходит, исчезла; да нет, просто села спиной к окну, видимо, снимает туфли очень медленно и задумчиво; никогда так славно не мечтается, как с ботинком в руке. Ну вот, хоть сейчас пора бы тебе скрыться; вместо того он встал на скамью, чтобы лучше видеть. Анчи вернулась к окну, она уже без блузки; подняла нагие руки, вынимает шпильки из прически. Тряхнула головойгустые волосы разлились по плечам; девушка встряхнула ими, разом перебросила всю эту пышную благодать на лицо, принялась расчесывать щеткой и гребнем – расчесывать до тех пор, пока голова не стала круглой, как луковичка; наверно, это очень смешно, потому что Прокоп, бесстыдник, так и сияет.

Анчи, белая дева, стоит, склонив голову, заплетает волосы в две косы; глаза ее потуплены, и она что-то шепчет, вот засмеялась, застыдилась чего-то, поежилась; осторожно, бретелька сейчас соскользнет!

Анчи глубоко задумалась, гладит свое белое плечико в приливе какой-то сладострастной неги; вздрогнула от холода бретелька совсем спустилась – и свет погас.

Никогда я не видел ничего белее – прекраснее и белее, чем это освещенное окно.


XII

Он встретил ее утром – она купала в корыте Гонзика; собачонка отчаянно барахталась, расплескивая воду, но Анчи была неумолима – держала ее за космы и яростно намыливала, сама вся в мыльных хлопьях, мокрая, веселая.

– Осторожнее! – закричала она издали. – Он вас обрызгает!

Она была похожа на молодую восторженную мать; ой, боже, как все просто и ясно на этой солнечной земле!

Даже Прокоп не вынес безделья. Вспомнив, что испортился звонок, принялся чинить батарейку. Он очищал цинковую пластину, когда к нему тихо приблизилась Анчи; рукава засучены по локоть, руки мокрые – в доме стирка.

– Не взорвется? – спросила озабоченно.

Прокоп не выдержал – улыбнулся; и она засмеялась и обрызгала его мыльной пеной – но тотчас же с серьезным видом подошла, отерла локтем с волос белые хлопья! О! Вчера бы не осмелилась…

В полдень Анчи понесла вместе с Нандой корзину белья в сад: белить. Прокоп с облегчением захлопнул книгу – не позволит же он Анчи таскать тяжелую лейку! Отобрал лейку, сам стал кропить белье; густой дождик весело, щедро барабанит по бахромчатым скатертям, по белоснежным большим покрывалам, по широко распяленным мужским сорочкам; вода шумит, журчит, собирается в складках заливчиками и озерцами. Прокоп сунулся было кропить белые колокольчики нижних юбок и прочих интересных предметов, но Анчи вырвала у него лейку. Прокоп сел в траву, с наслаждением вдыхая запах влажного белья и следя за проворными красивыми руками Анчи. "Сой де теой дойен", вспомнил с благоговением. – Себас м'эхей эйсороонта. Смотрю с изумленьем…" Анчи подсела к нему на траву.

– О чем вы думали?

Она жмурит глаза от яркого света и радости, разрумянившаяся и неизвестно почему очень счастливая.

Полными пригоршнями рвет свежую траву – сейчас, расшалившись, бросит ему в волосы! Но почему-то ее все еще сковывает почтительная робость перед этим прирученным героем.

– Вы когда-нибудь кого-нибудь любили? – спрашивает она ни с того ни с сего и поспешно отводит глаза.

Прокоп смеется.

– Любил. Да ведь и вы тоже любили!

– Тогда я еще была глупая, – вырывается у Анчи, и она невольно краснеет.

– Гимназист?

Анчи только кивнула и принялась жевать травинку.

– Ну, это были пустяки, – быстро сказала она потом. – А вы?

– Однажды я встретил девушку, у нее были такие же ресницы, как у вас. Кажется, она была на вас похожа. Продавала перчатки или что-то в этом роде.

– А дальше?

– Дальше – ничего. Когда я второй раз пошел покупать перчатки, ее там уже не было.

– И… она нравилась вам?

– Нравилась.

– И… вы никогда ей…

– Никогда. Теперь мне делает перчатки… бандажист.

Анчи сосредоточивает все свое внимание на земле.

– Почему… вы всегда прячете от меня руки?

– Потому, что они у меня… изуродованы, – ответил Прокоп и мучительно покраснел, бедняга.

– Но это и прекрасно, – шепнула Анчи, не поднимая глаз.

– Обедааать, обедааать! – возвестила Нанда, выйдя из дому.

– Господи, как скоро, – вздохнула Анчи и очень неохотно поднялась.

После обеда старый доктор "прилег вздремнуть" – так, ненадолго.

– Понимаете, – словно извиняясь, объяснил он, – утром наработался как собака.

И тотчас начал усердно похрапывать. Анчи и Прокоп улыбнулись друг другу одними глазами и вышли на цыпочках; и в саду еще разговаривали тихонько, будто чтили послеобеденный сон доктора.

Анчи заставила Прокопа рассказать о себе. Где родился и где вырос и о том, как побывал в самой Америке, сколько горя хлебнул, что и когда делал.

А ему хорошо было вспоминать свою жизнь; ибо, к его удивлению, она оказалась более запутанной и удивительной, чем он сам думал. Да еще о многом он умолчал – особенно… ну, особенно о некоторых сердечных делах: во-первых, они не имели большого значения, а во-вторых, как известно, у каждого мужчины есть о чем умолчать. Анчи сидела тихая, как мышка; ей казалось очень смешным и неправдоподобным, что Прокоп тоже был ребенком и мальчиком и вообще совсем другим, не похожим на того угрюмого и непонятного человека, рядом с которым она чувствует себя такой маленькой и неловкой. Но теперь она уже осмелела до того, что могла бы и дотронуться до него – завязать ему галстук, причесать волосы и вообще… И словно впервые разглядела она его широкий нос, твердые губы и строгие, мрачные, с кровавыми прожилками глаза; и черты его казались ей удивительно странными и сильными.

Но вот настала ее очередь рассказывать. Она уже открыла рот и вздохнула поглубже – и вдруг засмеялась. Согласитесь что можно сказать о еще не написанной жизни, да к тому же человеку, который однажды двенадцать часов пролежал, засыпанный землей, побывал на войне, в Америке и бог знает где еще!

– Я ничего не знаю, – сказала она искренне.

Ну разве такое «ничего» не стоит всего жизненного опыта мужчины?

Давно миновал полдень, когда они вместе пошли по разогретой солнцем полевой тропке. Прокоп молчит, а Анчи слушает. Анчи гладит рукой колючие колоски. Анчи плечом коснулась Прокопа, пошла медленнее, словно ноги у нее вязнут; потом ускорила шаг, идет впереди него, срывает колосья, охваченная какой-то потребностью разрушать. Это солнечное уединение начинает тяготить и нервировать ее. "Незачем было сюда ходить", – думают оба тайком и в мучительном разладе с самими собой через силу прядут тонкую, рвущуюся нить разговора. Вот наконец часовенка под двумя старыми липами – цель прогулки. Предвечерний час, когда заводят свои песни пастухи. Вот сиденье для странников; они присели и совсем стихли. Какая-то женщина перед часовней молилась на коленях – наверное, за своих близких. Едва она ушла, Анчи преклонила колени на ее месте. Было в этом нечто бесконечно женственное; Прокоп ощутил себя мальчишкой рядом со зрелой простотой древнего священного действа.

Наконец Анчи поднялась, серьезная и повзрослевшая, на что-то решившаяся, с чем-то примиренная; словно познала нечто, словно несла в себе некое бремя – задумчивая, неуловимо измененная; и когда они побрели домой по сумеречной тропинке, отвечала ему односложно, сладостным, глубоким голосом.

За ужином она не разговаривала, молчал и Прокоп; скорее всего оба думали об одном: когда же старый доктор уйдет читать свои газеты. А доктор бурчал себе под нос, пытливо оглядывая их через очки; да, брат, тут что-то не то, что-то не в порядке! Молчание затянулось и стало тягостным, как вдруг раздался звонок, и человек – не то из Седмидоли, не то из Льготы – попросил доктора поехать к роженице.

Это очень мало обрадовало доктора, он даже забыл браниться. Уже с саквояжем в руках он остановился на пороге, сухо приказал:

– Иди спать, Анчи.

Она молча поднялась, стала убирать со стола.

Долго, очень долго пропадала где-то на кухне. Прокоп нервно курил и собрался было уже уходить. Тут она вернулась, бледная, как от озноба, и сказала, героически пересиливая себя:

– Не хотите поиграть на бильярде?

Это значило: о саде сегодня не может быть и речи.

Да, это была отвратительная партия; Анчи была просто неуклюжей – толкала шары вслепую, забывала о своей очереди играть, отвечала еле-еле. Один раз промахнулась по шару, который, как говорится, "свесил ножки в лузу", и Прокоп стал показывать, как надо было ударить: целиться в правую щечку, взять кием чуть ниже середины, и готово! При этом – только, чтобы навести кий, – он положил свою руку на ее. Анчи резко обернулась, потемневшими глазами заглянула ему в лицо, швырнула кий на пол и убежала.

Что делать? Прокоп быстро ходил по бильярдной, курил и злился. Вот странная девушка. Но зачем она сама сбивает меня с толку? Ее невинный рот, ясные, такие близкие глаза, личико гладкое, горячее – ты ведь не каменный в конце концов! Разве такой уж грех – погладить личико, поцеловать, погладить ах, розовые щечки! – и взьерошить волосы, волосы, тонкие, нежные волоски над юной шейкой (ты ведь не каменный!). Поцеловать, погладить, коснуться, облобызать благоговейно и бережно? Глупости! – сердился Прокоп, – я – старый осел; как мне не стыдно – такой ребенок, она об этом и не думает, и не думает… Ладно. Прокоп справился с искушением, хотя удалось это ему далеко не сразу. Можно было увидеть, как он стоит перед зеркалом, в кровь искусав губы, и угрюмо, с горечью перебирает, мерит свои годы.

Иди спать, старый холостяк, иди; ты только что уберегся от срама, от того, чтобы юная, глупая девочка высмеяла тебя – уж и это хорошо. Кое-как укрепившись в своем решении, Прокоп побрел наверх, в свою комнату. Одно его тяготило – надо пройти мимо Анчиной двери. Он шел на цыпочках: наверное, спит уже, дитя… И вдруг стал как вкопанный, а сердце бешено заколотилось: ее дверь… дверь Анчи не закрыта… Приотворена даже, и за нею– тьма. Что это значит? И вдруг услышал там, в комнате, нечто вроде подавленного всхлипывания.

Какая-то сила чуть не швырнула его в эту дверь; но что-то другое, бесконечно более властное, одним ударом сбросило его с лестницы и вынесло в сад. Он стоял в темных кустах и прижимал руку к сердцу, которое билось, как язык набатного колокола. Господи боже, зачем я не вошел к ней! Анчи, наверное, стоит на коленях полураздетая и плачет в подушку, отчего? – не знаю; но если бы я вошел – ну, что бы случилось? Ничего, я стал бы рядом с ней на колени и попросил бы ее не плакать больше; погладил, погладил бы легкие волосы, волосики, распущенные на ночь. О боже, зачем она оставила дверь приоткрытой?

Смотри, вон светлая тень скользнула из дома и движется в сад. Это Анчи, она не раздета, и волосы ее не распущены; она прижимает ладони к вискам – ладони так приятно холодят пылающий лоб, – и прерывисто вздыхает: последние отзвуки плача. Анчи, словно не замечая, проходит мимо Прокопа, но уступает ему место рядом, с правой стороны; она не слышит, не видит но не сопротивляется, когда он берет ее под руку и уводит к скамейке. Прокоп мысленно подбирает хоть какие-нибудь слова утешения (а черт, какие же?!), как вдруг: бац, ее голова ткнулась ему в плечо, взрыв судорожных рыданий, и вот, посреди всхлипываний и сморканья, она говорит ему, что "это пустяки, ерунда". Прокоп обнимает ее словно родной дядя и в полной растерянности бессвязно бормочет, что она хорошая и очень милая; – всхлипыванья тают в долгих вздохах (где-то под мышкой он чувствовал их горячую влажность). И вот стало совсем хорошо.

О ночь, небожительница, ты облегчаешь сдавленную грудь, развязываешь неповоротливый язык; ты возносишь, благословляя, окрыляешь тихо трепещущее сердце, сердце, полное тоски и одиночества; жаждущих поишь из своей бесконечности. В какой-то исчезающе-малой точке вселенной, где-то между Полярной звездой и Южным Крестом, Центавром и Лирой, вершится трогательное действо: некий мужчина вдруг ощутил себя единственным защитником и отцом девочки с заплаканным личиком; он гладит ее по головке и говорит – что, собственно, он говорит? Что он так счастлив, так счастлив, что любит, страшно любит существо, которое всхлипывает 'и сморкается у него на плече, что никогда он отсюда не уедет, и прочее в этом роде.

– Не знаю, что это мне в голову взбрело, – всхлипывая, вздыхает Анчи. – Я… мне так хотелось с вами еще… поговорить…

– А почему вы плакали? – буркнул Прокоп.

– Потому что вы так долго не шли, – звучит неожиданный ответ.

В душе Прокопа что-то слабеет – может быть, воля.

– Вы… вы меня… любите? – выдавливает он из себя, а голос его ломается, как у четырнадцатилетнего. Головка, зарывшаяся у него под мышкой, кивает энергично и недвусмысленно.

– Наверно, я должен был… прийти к вам, – подавленный, шепчет Прокоп.

Головка решительно тряхнула: нет, нет!

– Здесь мне лучше, – вздохнула Анчи минутку погодя. Здесь… так прекрасно!

Вряд ли кто-нибудь поймет, что прекрасного нашла она в жестком мужском пиджаке, пропахшем табаком и потом; но Анчи зарывается в него лицом, и ничто на свете не заставит ее поднять глаза к звездам; так она счастлива в этом темном, пахучем убежище. Ее волосы щекочут нос Прокопа, от них исходит чудесный тонкий запах. Прокоп гладит ее опущенные плечи, ее юную шейку и грудь и встречает лишь трепещущую покорность; тут он забывает все, резко и грубо запрокидывает ей голову, хочет поцеловать влажные губы. Но Анчи – Анчи бешено отбивается, она просто в ужасе, твердит: "Нет, нет, нет"… – и снова утыкается лицом в его пиджак, и он слышит, как сильно бьется ее испуганное сердечко.

И тут Прокоп понимает, что этот поцелуй был бы первым в ее жизни.

Тогда ему становится стыдно, его охватывает безграничная нежность, и он уже ни на что больше не отваживается – только гладит ее по волосам: это можно, это можно; господи, она ведь еще совсем ребенок и совсем глупенькая! А теперь – ни слова, ни словечка больше, чтобы даже дыханием не оскорбить неслыханного детства этой белой рослой телочки; ни одной мысли, которая могла бы грубо объяснить смятенные побуждения этого вечера! Он говорит, сам не понимая что; в его речах звучит медвежья мелодия, и нет никакого синтаксиса; они касаются попеременно звезд, любви, бога, прекрасной ночи и какой-то оперы – название и сюжет Прокоп не в силах вспомнить, но скрипки и человеческие голоса звучат в нем опьяняющим звоном. Временами ему кажется, что Анчи уснула; он умолкает, пока блаженный, сонный вздох на его плече не доказывает, что его слушают внимательно.

Потом Анчи выпрямилась, сложила руки на коленях и задумалась.

– Не знаю, не знаю, – томно сказала она, – никак не могу поверить, что это – правда…

По небу светлой черточкой скатилась звезда. Благоухает жасмин, спят закрывшиеся шары пионов, дыхание неведомого божества шелестит в вершинах деревьев.

– Как бы мне хотелось остаться здесь, – шепнула Анчи.

Еще раз пришлось Прокопу выдержать безмолвный бой с искушением.

– Спокойной ночи, Анчи, – заставил он себя сказать. Что, если… если вернется ваш папа?..

Анчи послушно встала.

– Доброй ночи. – Она еще колебалась.

Так стояли они лицом к лицу и не знали, что начать… или кончить. Анчи была бледна, глаза ее растерянно моргали, вся ее фигурка говорила о том, что она готова решиться на какой-то подвиг; но когда Прокоп, совсем уже теряя голову, протянул руку к ее локтю, она трусливо увернулась и пошла на попятный. Они шагали по садовой дорожке, и расстояние между ними было не меньше метра; но когда добрались до того места, где лежали самые черные тени, – видимо, потеряли направление, потому что Прокоп стукнулся зубами о чей-то лоб, торопливо поцеловал холодный нос и нашел своими губами отчаянно сжатый рот; и он грубо разрыл его, ломая девичью шею, раздвинул стучащие зубы и исступленно стал целовать жаркие, влажные, раскрытые, стонущие губы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю