Текст книги "Сорок третий"
Автор книги: Иван Науменко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
– Железнодорожное хозяйство знаете? – спрашивает он у Лубана.
– В основном знаю.
– Эшелон классно сбросили. Как удалось?
– Место выбрал. Спуск на закруглении.
Вакуленка, задумчиво опустив голову, с минуту прохаживается из угла в угол. Неожиданно останавливается, берет Лубана за лацкан:
– Вот что, друг, скажи такую штуку. Можно ли, взорвав эшелон, за один день растащить версты две рельсов? Сам понимаешь, для чего.
Лубан думает недолго.
– Можно. Нужны люди, кони, веревки. Гаечные ключи, лапы.
– Много.
– В километре на одной колее сто рельсов. На двух километрах при двух колеях – четыреста. Можно стаскивать блоками. Человек двести надо.
– Ну, а чтоб двадцать километров растащить?
Лубан усмехается:
– В десять раз больше людей и коней.
– Нацелимся на двадцать. Тебе вот какое задание. Выделим людей, научишь, как и что делать. Если не найдем ключей, будем толом рвать рельсы. Понял?
Эх, и ясная погодка стоит нынче на Полесье! Круглые шары лозняков, веселые светлые березняки, бесконечные просторы раскинутых по желтоплесам, по болотным буграм сосновых лесов просто купаются в море солнечного света и тепла. Как раз в пору, к урожаю, ливнули щедрые дожди, все вокруг цветет, бушует, рвет землю.
На земле – май сорок третьего года. На фронте – затишье. На Литвиновщине, Домачевщине, в других местах, которые контролируются партизанами, – большое людское движение.
И в былые времена жители здешних лесных, болотных деревень ездили на ярмарки в Домачево, Горбыли, Батьковичи. В воскресные дни, в престольные праздники валили в ближайшие села – в церковь. Число многоголосых людских собраний намного увеличилось после революции, особенно в коллективизацию. Большие толпы заполняли в день Первомая, в Октябрьские праздники сельсоветские площади. Колхозники с песнями, красными флагами делали первый выезд в поле, везли в район хлебопоставки.
В тридцать восьмом году началась осушка Литвиновичских болот. Тысячи людей по пояс в воде прокладывали магистральные каналы, коллекторы. Ночевали на островах, варили в больших черных котлах кашу – дома не бывали по неделям.
Перед самой войной на Литвиновичских торфяниках сеяли рожь, ячмень, сажали картошку.
Удивительные, озаренные дыханием великих перемен времена!..
Но, может, даже в мирные, безоблачные годы не видел здешний лесной край такого многолюдья, человеческой сплоченности, единения, как в этот май. Неделю носится на взмыленном черном жеребце Вакуленка по деревням, не слезая с коня, хрипло кричит:
– Слушайте меня, люди! Надо уничтожить железную дорогу. По ней ездят фашисты, а вражеская техника для нас теперь смерть. Вспомните, какие села сгорели в огне первыми? Вербичи, Хомяки, Сковородники в прошлом году, Чапличи, Алексеевичи, Кочаны – в этом году. Те, что лежат при железной дороге. Если хотите жить – помогайте...
У Вукаленки будто крылья выросли. В диагоналевой гимнастерке, крест-накрест перепоясанной ремнями, синих кавалерийских галифе, начищенных до блеска хромовых сапогах, с прядями черных непокорных волос, выбивающихся из-под красноармейской шапки со звездой, он напоминает виденного до войны в кино, чем-то уже знакомого командира гражданской войны, что мчится в атаку впереди полка.
Вакуленку знают – слушают внимательно. Молодые женщины поглядывают ласково, да и девчата улыбаются.
Начали рвать рельсы партизаны.
От Горохович до следующей станции Хлуды возле дороги большого леса нет – так, гривки рощиц, кустарники, молодые, раскиданные по сыпучим пескам посадки сосняка. Это с правой стороны. А с левой вообще только кое-где мелькает среди поля одинокое старое дерево да расстилаются в лощинках-болотцах лозовые заросли.
Охранники на железной дороге, почуяв опасность, поджали хвост. Днем еще прошагает по насыпи старый, туго перетянутый немец в паре с полицаем, а ночью сидят в будках, носа не высовывают. Правда, и эшелоны по этой лишенной прямого военного значения дороге идут не густо. За день три-четыре из Горбылей на Жлобин да столько же назад. Замечено, однако, что почти к каждому товарному составу прицепляется один, а то и два пассажирских вагона, в которых едут немецкие солдаты и офицеры. Кто они, почему тут разъезжают? Может, отпускники, может, из тыловой службы...
Стокилограммовую фугасную бомбу Лубан с помощниками заложили под рельсы ночью, шнур вывели в кусты. Тут, в кустах, сборная группа с десятью ручными пулеметами, собранными в кулак из трех отрядов. Место выгодное спуск на закруглении, насыпь высокая, крутая.
Порожняк, который утром прогрохотал из Горохович на Хлуды, пропустили. Еще два, груженные лесом, прошли по соседней колее из Жлобина.
Время близится к полудню. Жарко, нечем дышать. От долгого лежания у людей затекли руки, ноги, кружится голова. Прикажут вдруг вскочить, бежать, а ноги как резиновые. Как побежишь? Но все лежат, ждут. Половина партизанской жизни – такое вот выжидание, слежка, нередко, как теперь, на животе. После войны легко будет служить в пожарной. Опыт большой.
Среди подрывников – почти все железнодорожники. Им даже смотреть не надо, какой поезд – груженый или порожняк, на слух определяют. Тоненько зазвенели рельсы. Лубан все же приподнимает из кустов голову. В стороне Горохович показалось чуть заметное облачко дыма. Дым густеет, приближается. Что ж, прибавляй, прибавляй ходу, немец! Только бы взрыватель не отказал. Он от обычной гранаты. Выдернуть чеку – и все. Шнур проволочный, цельный, должен выдержать.
Вон и охранники движутся. Только их тут не хватало. Сходят на край насыпи, чтоб пропустить поезд. Постойте, посмотрите, дорогие! Теперь скоро...
Поезд уже на виду. Надо целиться под чрево ему, под самое чрево!..
Лубан сейчас страшен. Лицо от бессонницы осунулось, почернело, глаза горят. Выбрав момент, когда паровоз набежал на закопанную бомбу, Лубан рывком, изо всей силы дергает за шнур и даже не ложится на землю – стоит на коленях, смотрит.
Взрыв. Огонь. Зрелище великолепное. Паровоз, как норовистый конь, подкидывает зад и, кувыркаясь, летит под откос. Вагоны со скрежетом, треском – вслед за ним. В последних трех скорость, однако, погашена, накренившись, они удерживаются на насыпи. По ним секут из пулеметов.
Толстый немец с полицаем сломя голову кидаются на Хлуды, только подошвы мелькают в воздухе. Куда, голубчики? Остановитесь на минутку, прислушайтесь! Может, и бежать не стоит...
Под Хлудами, возле Горохович, тем временем уже гремит. Партизаны пошли в наступление на железнодорожную охрану. Слаженно начали концерт.
Из вагона, лежащего под откосом, появляется вдруг немец. Стоит на карачках, потом медленно встает, отряхивает мундир. Даже седловатую шапку не потерял. В такого и стрелять неловко. Кто-то выпускает, однако, короткую очередь из пулемета.
На участке железной дороги, выделенном Домачевской бригаде, гомон, суета, как на ярмарке. Группа сельчан перемешалась с партизанами. За рельс, как муравьи за майского жука, хватаются сразу двадцать человек. Волокут скопом под откос, бросают, принимаются за следующий.
Коней сельчане пригнали с постромками. Даже крючьев наковали. Цепляют рельс, как борону, тащат несколько метров, топят в болоте. Чтоб сам черт днем с огнем не нашел.
Тут, на железной дороге, как когда-то на лесозаготовках: одни пилят, другие трелюют, третьи возят на склад.
Мужики даже шпалы с насыпи выдирают. Новые спихивают под откос, старые складывают в штабеля, тут же поджигают. Огромные дымные костры пылают вдоль железной дороги.
– Иван! – кричит неповоротливый, наверно, год небритый дядька. Костыли не разбрасывай, в кузницу заберем. На зубья.
– Будет тебе зубьев. Немцы и твои повыбивают.
– Голому разбой не страшен.
– Если б насыпь разровнять, так еще лучше. Не узнал бы, что была здесь железная дорога.
– Если б еще забороновать да гречку посеять. А что ты думаешь, росла б на песке.
– Без рельсов и так не поедет. Аминь.
– Подожди, немцы этого так не оставят. Слыханное ли дело – железную дорогу уничтожить.
– Пнем о сову, совой о пень – все равно. Жгут виновного и невиновного.
В огромной гомонливой толпе никто особенно не командует, не приказывает. Есть другая сила, что соединила воедино пестрое, разноголосое сборище. По железной дороге ездят немцы, они несут смерть. Так пропади она пропадом, эта дорога. Надо ее уничтожить.
Горбылевцы гайки не развинчивают, рвут рельсы толом. Так быстрей. Гремят взрывы на железной дороге. Это, может, и хорошо. Немцы не полезут сюда. Действительно, полезть они не могут. Возле Хлудов, Горохович железной дороги уже нет. В первую очередь ее рвали там. Бронепоезд сюда не пройдет. Бронепоезда по воздуху не летают.
Батьковичский отряд на дороге весь вместе с командиром Якубовским. Объявили перекур. Евтушик, лежа на животе, цыркая слюной, рассказывает:
– На моей памяти тут насыпь делали. В ту войну. Украинцев нагнали, бобруйчан. Железная дорога – это хорошо, но, с другой стороны, и вредна она. Уга, какие тут были леса! Дубы стояли как башни. Два человека руками не обхватят. У литвиновского пана Горвата кишка стала тонка или, может, что носом почуял. Приехал из Варшавы, продает лес. Купцов слетелось, как мух на падаль. Братья Равиковичи, помню, дубы валили. Одного звали Лейба, другого – Хаим. Заплатят мужику трояк, а тому что – таскает кряжи на станцию, в Хлуды. Кары – сани такие специальные – делали, по шесть коней запрягали. За два года лес как корова языком слизала.
Тракторист Максимук, который лежал рядом с Евтушиком, добавил:
– После революции фактически никакой власти не было. Тогда много лесу пропало. Года три волокли из лесу, кто только не ленился. Изгороди ставили из дубовых кольев.
Из-за гребня далеких сосняков неожиданно, как ворюга, вынырнул немецкий самолет. Летел низко, над самой дорогой. Хорошо были видны кресты с белыми разводами на крыльях и на корпусе. Начался крик, вопли, суета. Партизан, сельчан с насыпи как ветром сдуло. Вмиг будто вымерло все вокруг. Только три коня стояли на месте, пугливо стригли ушами. Но вот кто-то стеганул их кнутом, кони побежали, помчались.
Самолет развернулся над другим краем леса, полетел вдоль насыпи, стрекоча из пулемета. В ответ – лежа грудью на откосе насыпи, на спине, партизаны палили из винтовок. Летчик, видно, почувствовал опасность. Самолет исчез за лесом и больше не появляется.
Убитых не было, ранен парень с длинной шеей из Хлудов. Разорвав рукав сорочки, медсестра Соня из Горбылевского отряда перевязывала ему плечо.
Больше недели шло разрушение. Была железная дорога – и нет ее. Мужики из ближайших деревень возят шпалы на дрова.
Восстанавливать дорогу немцы как будто не собираются. Смирились. Что-то это да значит...
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
К началу лета сорок третьего года на приднепровско-припятском Полесье и в прилегающих к нему районах произошло почти полное территориальное размежевание партизанских и оккупационных сил. Оккупационная власть с помощью вооруженных гарнизонов сохраняет относительную стабильность в городах, местечках, крупных поселках, которые прилегают к железной дороге и к важным в военном отношении дорогам. Вся остальная, преимущественно сельская, местность контролируется партизанами.
Есть переходная или, если можно так сказать, нейтральная зона, где назначенная немцами власть формально выполняет свою роль. Ночью в деревнях этой полосы хозяйничают партизаны, днем иной раз заглядывают немцы.
Размежевание двух лагерей, как бы оформленное территориально, засвидетельствовало тот факт, что оккупационная администрация с ее жандармерией, полицией, так же как и охранные воинские части, размещенные на железных и шоссейных дорогах, не могут больше справиться с бурливой, вышедшей из берегов рекой партизанского движения. Это обстоятельство вынуждает оккупантов перейти к обороне.
Оккупация, с точки зрения немца-администратора, становится призраком, теряет политическое и экономическое значение. Захваченная партизанами местность не платит податей, не дает Германской империи хлеба, молока, мяса. Завоевывая эту землю, немецкий солдат полил ее своей кровью в сорок первом году. Теперь он вынужден снова вести войну, если хочет получить тонну картошки, реквизировать в деревне стадо коров или свиней.
Оккупация тут, в Белоруссии, все больше выливается в отчаянную попытку сохранить хотя бы какой-нибудь порядок на железных и других дорогах, имеющих стратегическое значение, связывающих Германию с фронтом.
С точки зрения руководителей партизанского движения, их положение тоже сложное. Оно определяется, с одной стороны, победой над оккупационным режимом, а с другой – драматизмом и даже трагичностью дальнейших путей борьбы с врагом, который не считается ни с какими международными законами по отношению к мирному населению. Уничтожают народ – только так можно назвать поведение фашистов.
Наступает новый этап партизанского движения. Сущность его не только в том, что движение становится массовым, что к нему присоединяются новые тысячи сельских и городских жителей, но и в том еще, что создаются своеобразные, в политическом и экономическом отношениях автономные партизанские районы, которые, однако, в случае вмешательства воинских частей гитлеровцев очищенную от оккупантов территорию удержать не в силах.
Мирно сосуществовать с оккупационным режимом партизаны не могут. Партизанское движение и возникло как патриотический, социальный протест народа, который нашел выход в вооруженной борьбе с врагом. Масштабы этой борьбы еще больше расширятся, выльются в самые разнообразные формы сопротивления, партизанская же стратегия останется неизменной. Всячески вредя оккупантам, срывая их мероприятия, помогая фронту нападениями на железные и другие дороги, уничтожая вражескую живую силу, технику, партизаны, однако, не в состоянии вести позиционную войну, защищать от врага мирных жителей, их имущество, занятые ими деревни, сельсоветы, если останутся один на один с регулярным войском. Тут начинается противоречие. Но война сама по себе является величайшим противоречием...
II
Штаб соединения вместе со штабом Горбылевской бригады перебрался из Литвинова в большое лесное село Лужинец. Расчет Бондаря был прост: поблизости действуют отряды Гомельского соединения, а им, полешукам, теперь, как никогда, нужна помощь соседей. Тем более что соседи – сильнее. Многие из их руководителей, областных и районных, находились в лесу с первых дней войны. Да и за Птичью гомельские отряды фактически оставались только месяц, вернулись в свои районы еще зимой.
Лужинец – село видное. Прямая улица тянется версты на две. Мало осталось такого леса, как в этом удаленном от железной дороги, от реки уголке. Суходольные боры чередуются с темными грабняками, дубравами.
Штаб обосновался в школе. Бондаря не покидает тревога. Работу штаб развернул: из всех отрядов, бригад регулярно поступают сведения.
Рост гарнизонов в городах, местечках, на железнодорожных станциях имеется, но мал. Ставку на местную силу немцы не делают. Прибытия новых воинских частей не замечено. Может, затишье перед бурей?..
К начальнику штаба пришел Мазуренка. Широкий его рот с редко посаженными зубами цветет в улыбке.
– Радистку новую присылают, – сообщил он. – Поеду в Поречье встречать.
Бондарь чувствует, что Мазуренка пришел не затем, чтобы сказать это.
– Что еще, пане капитан?
Мазуренка вскакивает, берет под козырек:
– Товарищ Бондарь, принята телеграмма из партизанского штаба. Вам присвоено воинское звание полковника. Поздравляю вас, товарищ полковник!
Радости в первую минуту Бондарь не почувствовал. О том, что Лавринович представил его к этому званию, знал. Верил и не верил, что звание будет присвоено. Теперь сомнения идут в другом направлении.
– Больше никому не присвоили?
– Только тебе.
Так вот, значит, теперь он шишка. Капитан-окруженец стал полковником. Если б и в армии был, то вряд ли получил бы больший чин. Перед братом генералом, если тот жив, не стыдно. А вот тут, среди партизан, положение щекотливое. Как примут весть о том, что его повысили в чине, другие начальники? Свои, горбылевские, обрадуются. Большаков, Хмелевский, Гервась. А Вакуленка? Надуется, как индюк, но быстро отойдет. Хуже с другими. С Михновцом, Деругой, Млышевским, Лежнавцом. Начальником штаба и то не хотели признавать.
Бондарь перевел разговор на другое. Как он, Мазуренка, главный разведчик, оценивает положение?
– Немцы готовят удар на фронте.
– Я о наших делах.
Вместо ответа Мазуренка вытащил из планшета и положил перед Бондарем несколько написанных от руки, но печатными буквами листков. Немецкие фронтовые сводки. Продолжаются местные бои в Донбассе, под Новороссийском, на Таманском полуострове. Но больше похваляются успехами по борьбе с партизанами. Мол, окружены, уничтожены целые армии. Места, однако, точно не называются. Сказано только – тыл Центрального фронта.
Бондарь поднял глаза от бумаг:
– Где взял?
– Твои племянники присылают. Из Батькович. Пока газета придет, так немцы для своих солдат это вывешивают.
– Вот что, Мазуренка. Богом прошу. Составь реляцию своему начальству, а я сделаю для партизанского штаба. Стукнем в два адреса. Пускай ответят, что фашисты замышляют. Им же с их вышки видней. Мы тоже – тыл Центрального фронта.
– Одинаково думаем, пане полковник, – Мазуренка ощеривает редкие зубы.
Валом валит народ в партизаны. Штаб Горбылевской бригады тут же, в школе, и каждое утро у крыльца собираются группы людей. Их приводят бойцы, возвращающиеся с заданий. Большинство новичков местные, из занятых партизанами деревень. По возрасту – зеленая молодежь.
Хорошо, что хлопцы идут в партизаны, плохо только, что с голыми руками. В отрядах – треть людей не вооружена.
Большаков зовет Бондаря к себе.
Из Горбылей пришла связная Хилькевич, полная, чернявая женщина. Работала в больнице, хорошо помогала, передавала в лес бинты, медикаменты. Не попросив разрешения, явилась в отряд, семью привела. На крыльце клюет хрящеватым носом, дремлет от усталости одетый в выцветший кортовый костюм дед, сидит возле узлов, точно курица на яйцах, с хищным взглядом старуха. С любопытством поблескивают зеленоватыми глазами два лобастых мальчугана.
"Партизаны, черт бы вас побрал! – мысленно ругается Бондарь. – Только жрать. Зачем было переться".
Но, встретившись со страдальческим, полным немой просьбы взглядом женщины, Бондарь разгадывает материнский страх за сыновей, смягчается.
Он знает женщину по Горбылям. Муж на войне, в мирное время в его биографии что-то долго, нудно выясняли. Происходил не то из кулацкой, не то из нэпманской семьи. Боится мать, чтобы с сыновьями не повторилась подобная история.
...Тихо, хорошо вокруг. Благословенное время, когда весна вошла в силу – она в самом венце. Звенит лес от птичьего щебета, остро, пьяняще пахнет разнотравьем, смолой-живицей.
Но и докучливый партизанский враг появился – комар. Трудно тем, кто лежит в засадах.
_____
Пожар в душе каждый день.
Сердце болит острой, пронзительной болью – будто вогнали туда железный гвоздь. В голове засело одно: он, Лубан, виноват в смерти детей и жены. Мир вокруг темный, мрачный. Отчаяние, которое охватывает душу, граничит с безумием. Неукротимую боль Лубан носит в себе постоянно, не в силах избавиться от нее ни днем, ни ночью.
Отдых приходит во сне. Во сне Лубан видит детей, жену живыми. В глазах жены укор. Старший сын, которому исполнилось четырнадцать, что-то мастерит...
Но сон нервный, короткий. Пожар во время сна только притухает, тлея красными искрами в глубине души. Боль тревожит Лубана и ночью. Как только он раскрывает глаза, она наваливается с новой силой. Где расстреляли детей и жену? В мыловарне, возле кладбища? Там всегда расстреливают. Старший сын все понимал. Он стоит под пулями, а отец убежал...
Он сошел бы с ума или пустил себе пулю в лоб, если б то, что происходило у него в душе, не разгадали другие. Первым позвал Лубана к себе Вукаленка. Это было еще за Птичью.
– Вот что, бургомистр, бери тол – и на железную дорогу. Иначе загнешься. Иди к Феде – он у нас главный подрывник. Научит, как и что делать.
Когда Лубан уже выходил из комнаты, Вакуленка задержал его.
– Нас тут половина таких... У кого убили жен, детей. Но надо жить. Вот увидишь – уложишь пару фашистов, и станет легче...
Федя – щуплый, чернявый паренек лет восемнадцати. Отца его, председателя сельсовета, замучили фашисты, как только пришли в село.
Жизнью Лубан не дорожит, смерти не боится. Федину науку – как подбираться к железной дороге, закладывать, маскировать мину – перенял с первого раза. Второй эшелон – паровоз и двенадцать тяжелых пульмановских вагонов – он пустил под откос сам. Железнодорожному инженеру не надо долго учиться, где и как находить места диверсий, закладывать заряды, выбирать нужный момент.
Потом было разрушение дороги возле Хлудов, подрыв еще нескольких эшелонов, которые Лубан – теперь уже командир подрывников Батьковичского отряда – провел с блеском, с отчаянной решимостью. И потеплели, видя бесстрашие, хмельную отвагу бывшего заместителя бургомистра, партизанские сердца, исчезли хмурые, настороженные взгляды. Только, наверно, никто не знает, что минуты, когда Лубан лежит в зарослях, держа в руках протянутый от взрывателя шнур, или пулей летит под откос, поставив нажимной взрыватель на виду у эшелона, являются как раз тем забвением, когда его хоть на время покидают жгучие, неприкаянные мысли.
Бальзам на незаживающую рану Лубана кладет женщина. Еще тогда, когда в Пилятичах решалась судьба беглецов из местечка, Лубан выделил из группы женщин Зину, заметил в ее глазах благосклонность, сочувствие к себе. Случай свел их через два месяца, когда он уже твердо ходил по земле, смело глядел людям в глаза.
Женщина позвала, и он пошел к ней. Точно две одинокие, с перебитыми крыльями птицы, они стремительно, как только бывает на войне, сошлись, сблизились. Война отнимает жизнь, женщина ее возвращает.
III
Одинокой тенью блуждает по пилятичской улице Миша Ключник. Он в наряде: проверяет посты, караулы. Тысячеголосым хором квакают на болоте лягушки. На огороды с лозняков наползает завеса тумана. Небо ясное, звездное. Между двух осокорей на школьном дворе висит полкраюхи месяца. Едва слышно попискивая, носятся над соломенными крышами хлевов летучие мыши.
Миша снимает с плеча, приставляет к штакетнику винтовку, садится на скамейку. Как раз напротив хаты бывшего волостного бургомистра Спаткая. В темноте белеет калитка. Вчера на крыльце этой хорошо знакомой хаты Миша пережил неслыханное мужское унижение.
Больше двух месяцев, когда, уйдя из Пилятич, партизаны стояли за Птичью, затем кочевали по чужим селам, ждал Миша свидания с Зиной.
Он только вчера вернулся с задания. Вечером кинулся к Зининому двору. Он и подарок ей нес – перстенек, выточенный им еще за Птичью из серебряного, нэпманских времен, полтинника.
Она встретила его на крыльце, даже в хату не пустила. Красивая, теплая. Глядя в глаза, сказала:
– Не ходи ко мне, Миша. Не срами. Тебя любила и отлюбила. Человек есть у меня. Люблю его.
– Я замуж тебя возьму, Зина!
– Поздно, Мишенька. Надо было брать раньше. Теперь я сама выбрала.
Как топором отрубила. Он ушел. Допытываться не стал. В таких делах решает женщина.
Уже выбравшись со двора, озираясь, чтоб убедиться, что никого поблизости нет и никто не видел его позора, Ключник задрожал. Жгучая догадка опалила его так, что боль по Зине сделалась невыносимой. Лубан, только он! Еще тогда, в канун весны, когда Ключник отказался выполнить приказ Батуры и не расстрелял немецкого прихвостня, Зина нахваливала Лубана. При нем, Ключнике. На свою голову он спас немецкого холуя...
Он понимает, почему Зина осмелела. О Лубане заговорили. Бывший немецкий начальник времени не теряет, искупает свою вину.
Ненавидя, пылая местью к Лубану, какой-то частицей души Ключник завидует ему. Без году неделя в партизанах, а уже прославился. А он полтора года тянет лямку, и о нем ни слова. Бегал, прятался, на карачках ползал, когда от полицаев было не продохнуть. Кто гарнизоны насаждал? Тот самый Лубан. Почуял, сволочь, что пахнет жареным, мигом перестроился. Шкуру спасая, семьи не пожалел. Батура был прав: стрелять надо гадов. А теперь им почет.
Ничего, еще будет справедливый суд. Пускай сто эшелонов взорвет Лубан, а то, что красноармейца застрелил, припомнится.
Зина тоже – из гадючьего племени. С одним бургомистром жила, потом побежала к другому. Лясы готова точить с кем угодно, а липнет к начальникам.
Ключник чувствует, что немного несправедлив к Зине. Теперь Лубан не начальник. До конца дней будет он искупать вину, да и оправдается ли?
Ключник смотрит на светлое в темноте ночи пятно Зининой калитки, ожидая, что вот-вот мелькнет там темная фигура. Он знает, что сделает. Окликнет и, если недавний заместитель бургомистра не остановится, не поднимет руки вверх, пошлет к праотцам. Тогда квиты будут. Пускай разбираются, судят. Ему все равно.
Никогда до Зины не знал Ключник мук ревности. Сходился с женщинами, расходился. Каждая дарила что-то свое, оставаясь в душе тихим, приятным воспоминанием, а были такие, что и вспоминать не хотелось. Его не очень интересовало, как ведут себя женщины, с которыми он был близок, с другими мужчинами. Зная свои слабости, он прощал их другим. Женщины его всегда выручали.
Прошлой зимой, когда он, раненый, лечился в Батьковичах, его выходили медсестры. Староста, прижатый партизанами, привез Ключника в больницу, сдал, и только его видели. Рана на ноге гноилась, лекарств не было, кормили так, что здоровый мог протянуть ноги. Клава и Вера приносили еду из дома, промывали рану марганцовкой, одели, обули.
Вылечившись, он сошелся с Клавой. Она жила в отдельной хатке, с которой немецкая бомба сорвала крышу. Должно быть, из-за него жила, так как через улицу стоял новый отцовский дом. Клавин брат Сергей Омельченка, который, когда еще только немцы заняли местечко, был вместе с Анкудовичем в партизанах, через него, Ключника, снова с ними связался.
Клава помогала брату, вместе с братом ее расстреляли. Схватив, ее, наверное, обвиняли в том, что у, нее жил Ключник. Может, этот самый Лубан и арестовывал?
Клава – не Зина. Его на другого не сменяла б. Он ее не забудет.
Ключнику становится жаль себя. Что он хорошего видел? Отца не помнит, мать вышла замуж за другого. Как только стал подрастать, в отцовском доме стало тесно. Даже школы не закончил, уехал в ФЗУ. Кем только не был штукатуром, каменщиком, маляром. Потом армия, война, окружение. За свои двадцать три года Ключник знал только общежитие да казарму. И теперь вот бродяжническая жизнь. Кто его согреет, приютит?
В Зининых окнах темно. Ключник вскидывает на плечо винтовку, переходит улицу. Неслышно открыл калитку, осторожно ступая, прильнул лицом к холодному стеклу. Никакого движения в хате. Да ничего и не увидишь, так как проем окна закрывает фикус.
Он до мелочей знает, где что в доме. Из зальчика оклеенная обоями дверь в боковушку, и, может, там с Зиной Лубан? Мог прийти днем и остаться. При одной мысли, что Зина обнимает другого, ненавистного, Ключник теряет самообладание. Бьет кулаком в раму. Дзинькает разбитое стекло. Ключник отскакивает и, обхватив обеими руками винтовку, ждет.
В окне на мгновение мелькнула белая фигура, послышался топот босых ног по полу, открылась дверь. На крыльцо вышла Зина.
– Окна начал бить, Мишенька? Разбей еще одно, бургомистрову жену кто защитит? Чуждый элемент. Только когда ходил ко мне, должно быть, о том не думал. Теперь стал сознательный. Какой же ты мелкий, Мишенька...
Странно, он стоит, как нашкодивший щенок, и слова не может промолвить. Зина сбегает с крыльца, подходит к нему вплотную. Лютая, разъяренная.
– Слушай, бабий угодник! Если еще раз сунешь сюда нос, глаза кипятком залью. Я тебя человеком считала, а ты паскуда. Ничего, скоро утешишься. Таких, как ты, я видела. Юбок хватает, вот и беги за ними. А я тебя знать не знаю...
Повернулась, взбежала на крыльцо, хлопнула дверью.
IV
С утра в сопровождении конной охраны прискакал секретарь ЦК комсомола республики Морозов. Его Бондарь знает – видел прошлой осенью, когда взрывали Птичский мост.
– Жгут нашу Беларусь, – с болью говорит Морозов. – Уничтожают целые районы. В Минской, Витебской, Могилевской областях.
Морозов – уполномоченный ЦК КПБ и партизанского штаба. Властью облечен большой. Бондарь рассказывает о делах, жалуется – после гибели Лавриновича связь между отрядами рвется. Центральный штаб на новое соединение мало обращает внимания. За три месяца – два самолета. Автоматического оружия почти нет.
У Морозова вид утомленный – под глазами темные круги, на лице нездоровая желтизна, белки глаз в красных прожилках от бессонницы.
– Будь пока что командиром. Бери вожжи в руки. Чем можем, поможем. Две вещи не забывай – береги партизан и население.
После Бондаря с Морозовым заговорил Бурбис, заместитель командира соединения по комсомолу:
– Думаем межрайонную комсомольскую конференцию провести, Николай Петрович. Может, вы выступите?
Морозов насмешливо скосил глаза:
– Долго ты думал о своей конференции?
– А что? Три района почти освобождены. Соберем актив из деревень, сельсоветов, поговорим, поставим задачи.
– Как это поговорим?
– Соберем людей вот тут, в Лужинце.
– Глупость, брат. Больше даже – преступление. Особенно теперь, когда каратели активизируются. Ты разве решения ЦК не получал? Даже на освобожденной территории никаких легальных собраний, конференций не может быть. Конспирацию никоим образом ослаблять нельзя. Запомни это, Бурбис.
На другой день, оседлав коня, Бондарь отправился в Гомельскую бригаду "Большевик". При ней штаб соединения.
Над головой ясное, безоблачное небо. Болотца затянуты дымкой, как бы окутаны легким туманом. Носятся, пронзительно кигикая, чибисы. Они успели уже вывести птенцов. Лесной птичий перезвон сливается с разноголосой музыкой земли – трещат в траве кузнечики, жужжат мухи, гудят, звенят, перелетая с цветка на цветок, шмели. Хмельной, густой запах стоит на луговинах. Самая пора косить, но косцов не видно.
На дороге попадаются группки партизан – конные, пешие. У некоторых на груди автоматы. Партизаны – дети одного батьки, но не одинаковые: гомельчан лучше обеспечивают.
Штаб бригады – в лесу, возле речки Сведь, заросшей по берегам крушиной. Сведь впадает в Березу, Береза – в Днепр. Уголок дикий, глухой. От железной дороги расстояние не меньше полусотни километров.
Жихарь – командир соединения – низкого роста, лысоватый, с узким разрезом серых, проницательных глаз. В беседе с Бондарем больше помалкивает, говорит о мелочах.