Текст книги "Сорок третий"
Автор книги: Иван Науменко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 23 страниц)
Начинает темнеть. Птаха трясет как в лихорадке. Как затравленный волк, он следит за мастером. Тот наконец исчезает с площадки. Самое время ринуться в черную бездну бункера. Одно мгновение отделяет Птаха от безрассудного, отчаянного шага. Он не делает его. Что-то удерживает. За короткий миг перед его внутренним взором с бешеной скоростью пролетают прожитые годы. Он никогда не порол горячки. Горячка – смерть. В молодости пьяный соседский парень ударил его колом по плечу, перебил ключицу. Боль была страшной. У Птаха в руках был железный шкворень. Но он сдержался. Потом благодарил судьбу, что не поднял руку на дурака, – убил бы наповал...
Запыхавшийся Гуща выныривает из темноты:
– Пошли!..
Мужчины по ступенькам спускаются с помоста галереи обогатительной фабрики во двор шахты. Веркшуцев нет. Они появляются перед концом смены.
Посреди двора – кирпичное здание. Там раздевалка, душевые.
Томаш толкает Птаха в отделение польских рабочих. Оно занимает левый угол закопченного зала, отгороженного от потолка до пола проволочной сеткой. Тускло блестит на длинном шнуре электрическая лампочка.
Томаш открывает шкаф, показывает рукой на штатский костюм.
– По сторонам не оглядывайся. Одежда – на твой рост. Аусвайс – в верхнем кармане.
Странно – Птах не волнуется. Снимает робу, ступаки, прячет в нижнее отделение шкафа. Томаш дает ему в руки мочалку, мыло, они идут в душевую. Поляк запирает дверь на задвижку, шепчет:
– Подождем, пока придут наши... Тогда помоемся...
Мужчины, не пуская воды, стоят голые, молчат, и от этого немного неловко. У Томаша на правой половине груди большой синий рубец.
– Валька, – объясняет Томаш. – По-русски – война. Подарок от германа.
Проходит еще несколько томительных минут. Наконец в помещение валом валят шахтеры. Пускают воду, пар шугает под самый потолок. Хохот, возбужденные выкрики заполняют душевую.
Томаш со Степаном помылись, но из кабины не выходят. Выскакивают после того, как из душевой исчезает последний человек.
Томаш ведет Птаха в раздевалку, обняв за плечи и что-то насвистывая. Одеваются не спеша. У Птаха дрожат руки. Одежда чужая, непривычная. Кое-как натянул рубашку, влез в чужие штаны, пиджак надел легче. Томаш кивком головы показывает на галстук и шляпу, что висят отдельно на гвозде. Птах никогда не носил таких нарядов, поэтому галстук едва приладил. Ботинки немного тесноваты. Птах замечает, как, повернувшись спиной к сетке и присев, Томаш протягивает руку к рабочей одежде, быстро перекладывает в карман пиджака небольшой пистолет. Вот, значит, как...
Пять или шесть поляков задерживаются на дворе. Томаш с Птахом присоединяются к ним, идут к проходной. Все держат наготове аусвайсы. Степан свой достает тоже.
Вот и все. Они за проволокой. Поляки идут своей дорогой, Томаш с Птахом отстают, сворачивают в узкую пещеру-проход между отвалов породы. Над головой висит полкраюха месяца. Только теперь Птах по-настоящему волнуется. Ему кажется, что веркшуцы вот-вот поймут ошибку, кинутся вдогонку.
Сорочка у Птаха сделалась мокрой, пот заливает глаза. Томаш шагает быстро. Степан за ним едва поспевает. Наконец показались купы деревьев. Под ними невысокие кирпичные домики.
Томаш заводит Птаха в узкий дворик. Рядом с приземистым строением покатая гора породы. На ней даже выросли деревья; дворик, домик – внизу.
Достав ключ, Томаш отпирает дверь. В лицо ударяет затхлой сыростью.
– Посидишь тут. Не бойся. Я живу близко. Два-три дня, а затем – на потенг. Лагерь близко, никто не будет искать тебя тут...
IV
Эшелон стоит. Сверху Птаху видно высокое звездное небо, темные здания, редкие огоньки стрелок. Логовище подходящее. Полувагон загружен готовыми, сбитыми на фабрике частями дзотов. Немцы, скорее всего, везут их на фронт.
Птах примостился в деревянном желобе, напоминающем корыто. Он спит и не спит. Накрыться нечем, а ночью холодновато. Да, наверное, и отоспался за три дня. В полутемной баньке, куда его привел Томаш, стоял верстак, на полу валялись стружки. Спрятавшись в них, он спал как убитый. Странное иногда происходит с человеком. Немцы его искали, он был от них близко и тем не менее спал как убитый. Если б кто другой сказал Птаху, что так может быть, он ни за что не поверил бы.
Смоляной запах стружек и теперь щекочет в носу. Может, это доски так пахнут.
На третий день Томаш принес Птаху старую железнодорожную одежду, бритву. Когда Степан переоделся, кое-как побрился, они вышли из баньки. Даже на трамвае ехали. Шахтерский город раскиданный, длинный. Он, как змея, обвивает подножье поросшей лесом горы, на которую Птах всегда смотрел из лагеря. Война, а у немцев даже нет маскировки. Всюду светятся окна. На другие города налетают английские самолеты, бомбят, а этот живет как у бога за пазухой. Узники ждали налетов, только не дождались.
После полуночи Томаш с Птахом добрались до другой, удаленной от шахты станции, тоже принадлежащей этому городу. На прощанье поцеловались, и дальше Степан действовал самостоятельно. Выдавая себя за железнодорожника, не обращая внимания на патрулей, он долго бродил меж эшелонов. Угольные обходил. Неизвестно, куда немцы их погонят. В конце концов взобрался на этот состав.
Эшелон тронулся утром, и до самого вечера Птах дрожал, боясь, что едет не туда, куда надо. Но на станции, где менялись паровозы, он услышал польскую речь. За Польшей – Россия.
Две ночи эшелон стоит, два дня – в движении. Вольным Птах себя не чувствует. Тяжесть с души не спала. Вольным он будет тогда, когда ступит на родную землю. Там он не боится. Второй раз немцам не дастся в руки.
Начинает светать, и станция заметно оживает. Бегут, звякая ведрами, немцы, гергечат, кричат. Где-то близко водонапорная колонка – слышен плеск воды и хохот солдатни. Птаха мучает жажда. Не в силах преодолеть ее, он достает из-за пазухи баклагу, отвинчивает крышку, отпивает немного тепловатой жидкости. Воду надо беречь – дорога дальняя. Птах чутко ловит звуки, какими объята неизвестная станция. Война всюду дает о себе знать. Солдаты заполнили весь свет.
Соседний эшелон трогается. Птах осторожно надвигает на себя такой же, в каком лежит, желоб, оставляя небольшую щель для притока воздуха. Переворачивается на другой бок. Тело от долгого лежания одеревенело. Если бы пришлось бежать, то он, наверное, и шагу не сделал бы. Ноги как резиновые.
Откуда-то сбоку доносится металлический лязг, пронзительно звенит циркулярка. Пыхая паром, проносится маневровый паровоз. Ловя звуки чугунки, станции, Птах с нетерпением ждет, когда вдоль эшелона пойдут осмотрщики вагонов. После них состав долго не задерживается.
Наконец отчетливо слышен стук молотков по колесам и осям. Птах даже разбирает отдельные слова, которыми перебрасываются поляки-осмотрщики.
Еще через полчаса – далекий, в голове эшелона, гудок, рывок паровоза, скрежет тормозов, грохот колес, который, нарастая, переходит в равномерное тахканье.
Птах сдвигает с себя желоб. Лицо приятно обвевает легкий холодок. Ветер несет с собой мелкие пылинки сожженного угля, что вылетают вместе с дымом из паровозной трубы. Немецкие паровозы все такие, коптят страшно.
Птаха охватывает возбуждение. Польша не бесконечна. Может, даже сегодня он услышит родную речь. Тогда он – на родине и знает, что делать. Его не пугает, что эшелон переедет границу где-нибудь на Украине, откуда до родного местечка – длинная дорога. На своей земле он на карачках доползет до дома. Лишь бы скорее, лишь бы скорее...
Птах проваливается в сон, тяжелый, тревожный. Одно лагерное зрелище сменяется другим. Птах видит себя в темном подземелье шахты, штейгер Биркнер шепчет на ухо, что в его матраце найдены сухари. Надо бежать, а бежать он не может – нет Змитра. Птах хочет крикнуть, позвать Змитра, но голос пропал. Из горла вырывается бессильное сипение.
На короткий миг Степан просыпается, старается отогнать навязчивую бредь, но она вновь возвращается то видом серого майдана, на котором проводится поверка, то ощущением беспомощности, которое до боли сдавливает грудь, потому что он вдруг видит себя в тесной клети, зависшей между ярусами шахты...
Так продолжается весь день. Покачивание полувагона уколыхивает изнуренное тело, встревоженное сознание ищет покоя в сне, но полного забытья сон не приносит. Ежеминутные воспоминания о лагере, шахте, неволе, которые возникают сами собой, держат Птаха как в клещах. Ощущения мучительны – обессиливают. Птах никогда не думал, что таким трудным будет побег. Первый и второй день езды в противном корыте, которое напоминает гроб, он еще выдерживал, но больше нет сил.
В лагере рядом был Змитро, Томаш, другие люди, тут он один. Целую неделю один, если учесть и сидение в затхлой баньке, под носом у немцев...
К вечеру начинает моросить дождь. Эшелон, сбавляя ход, долго грохочет по крестовинам стрелок. Поезд еще не успел остановиться, как Птах встрепенулся от смутного, неясного, но радостного предчувствия. Еще через несколько минут до его слуха доносится сказанное на родном языке слово, и он, не в силах сдержаться, обхватив черными от угольной пыли руками заросшее щетиной лицо, плачет...
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
I
В штабе – новости. За столом один унылый Дорошка.
– Следственная комиссия работает, – сообщает он Бондарю как бы даже со страхом. – По делу Лавриновича. Ищут виноватых. Одного расстреляли будто специально был подослан полицией...
Кровь ударила Бондарю в виски, но он сдерживается.
Услышанная новость, затаенный смысл ее означает что-то несовместимое с бодрым духом уверенности, с которым он приехал из Припятской зоны. Там многие люди, чужеземцы, о которых раньше никто не слышал и не знал, присоединились к партизанам и их приняли с открытой душой. Тут будто кто-то сознательно запутывает ясное для всех дело.
Чтобы успокоиться, Бондарь отходит от штабной землянки, бредет по тропке. О гибели Лавриновича следствие вел штаб, в Центр были посланы соответствующие материалы. Если дело снова всплыло, это может означать одно – штабу партизанского руководства не доверяют.
Бондарю обидно. Но чем дальше он рассуждает, перебирает в памяти обстоятельства весеннего налета на железную дорогу, который закончился трагично, тем больше трезвеет. Лавринович был проницательным человеком, он чувствовал, что в лице командира соединения партизанская масса хочет видеть героя. Он пошел навстречу этому, пускай невысказанному, неосознанному ее желанию. Понимал – в случае захвата эшелона авторитет его возрастет. Был горяч, нетерпелив. Рассчитывал одним махом разрубить все узлы и противоречия.
Виновных в его смерти нет. Косвенно виноват, конечно, Михновец. Пальцем не пошевелил, чтоб выиграть бой. Даже разведки не провел.
А Волах? Неужели, сея недоверие, подозрительность, хочет укрепить свое положение? Опыт войны научил Бондаря: подозрительность только вредит. Много писали, говорили о шпионах до войны, а когда она началась, это лишь усилило панику. Из-за преувеличенных слухов о немецких ракетчиках, диверсантах, парашютистах сбивались с толку целые части.
Командир должен верить подчиненным, а они ему. Иначе боя не выиграешь. В партизанской войне тем более. Народ, который пришел в лес, варился в семи водах, увидел такое, что другому кабинетному начальнику даже не снилось. Он, Бондарь, скажет об этом Волаху прямо в глаза. Это его долг...
Принятое решение как бы возвращает Бондарю равновесие, и он идет назад, в штабную землянку. А за дощатым столом уже не один Дорошка. Взлохматив поседевшую копну волос, сидит хмурый Вакуленка, склонился над картой Большаков, рядом с ним Якубовский. Высокий, по-военному стройный Гуликовский похаживает вокруг стола.
"Обмозговывает разгром Росицы", – догадывается Бондарь, и догадка эта отзывается холодной, неприятной болью. После командира соединения старший по званию он, однако Волах поручил командовать операцией батальонному комиссару Гуликовскому. Идея Вакуленки, Бондаря, а командовать будет другой. Выходит, с самого начала не доверяет ему Волах.
Бондарь подходит к столу, сдержанно здоровается. Гуликовский встречает его, не скрывая радости.
– Ты извини, что начали без тебя. Со вчерашнего дня потеем. У него сидели, – он показывает на Большакова. – Дознались, что ты приехал, – и сюда. Выступаем послезавтра.
– Почему послезавтра? Впереди еще целая неделя.
– Ты в своей Припятской зоне закис, мхом оброс. Ничего не знаешь. Через неделю будет другое. Все партизаны выходят на железную дорогу. Рвать рельсы. В одну ночь по всей Беларуси. Приказ Пономаренко, Начинается, брат, рельсовая война.
Так вот какие печки-лавочки!
Сразу же, забыв об обиде, Бондарь прикидывает варианты операции. Задумано с размахом. И в военном и во всех прочих смыслах. Армия наступает, самое время ударить немцев с тыла.
– Толу хватит, – как бы разгадав мысли Бондаря, продолжает Гуликовский. – За ночь прилетает по два самолета. Дождались праздничка!..
Задуманный разгром Росицы теперь кажется Бондарю мелким, незначительным по сравнению с тем, что начнется через неделю. Он присаживается к столу, пододвигает к себе карту. Нападение на Росицу предусмотрено осуществить с севера, со стороны осушенного болота, которое начинается от Дубровицы. С юга, в обход совхозного поселка, дорогу на Батьковичи перекрывает отряд Якубовского. Скотину погонят по болоту на Дубровицу. Чтобы немцы не перехватили стада, еще один заслон будет поставлен возле Кавенек, под самым местечком. Что ж, операция задумана грамотно. Именно так ему самому хотелось ее провести.
Прибегает запыхавшийся радист, кладет перед Бондарем листок бумаги. На листке, поверх зачеркнутых карандашом цифр шифра, торопливые строчки: "Полковнику Бондарю, комбригу Вакуленке. С получением сего приказываю немедленно вылететь в Москву, в распоряжение ЦК КП(б)Б. Секретарь ЦК КП(б)Б и начальник Белорусского штаба партизанского движения П. З. Калинин".
Бондарь читает радиограмму молча, протягивает Вакуленке. Стучит сердце: тревога была не напрасной. Его партизанская песенка спета. "А может, так лучше, – шевелится мысль. – Не надо ломать себя..."
До Вакуленки смысл телеграммы доходит не сразу. Разобравшись, что к чему, он чешет затылок:
– Придумают же, черти полосатые. Настает самое интересное, а тут лети. Немцев, значит, будут выгонять без нас. Жалко, хлопцы, не увижу своими глазами. Два года мечтал об этом...
Листок идет по рукам. Читают его молча, сосредоточенно. Один Вакуленка не может успокоиться:
– Ну ладно, пусть тебе, полковнику, трудно в одну дудку дудеть с новым начальником. А я рядовой. Званий не имею. Меня в другую область не перекинешь. Зачем я там? Надо было отзывать, когда Лавринович приехал.
Гуликовский, шевеля черными стрелками бровей, загадочно улыбается:
– Тут другое, хлопцы. Вы еще не вышли из войны. Не понимаете. Тут же ясно написано: в распоряжение ЦК. На курсы вас забирают. Подучат, выветрят из головы партизанщину. На область, может, еще не поставят, а районами руководить будете.
Руководить районом? Сикора говорил то же самое. Но себя в такой должности Бондарь даже мысленно не представляет.
Ночью отряды выходят в Дубровицкие леса, ближе к Росице. Через Мазуренковых связных Бондарь знает: отец жив, здоров, хотя есть опаска немцы стали за ним следить. В соседнем с отцовским двором поселился изгнанный из Пилятич начальник полиции. В местечковой полиции не служит, занялся земледелием, и это как раз настораживает.
Отыскав в людской толпе Мазуренку, Бондарь просит:
– Найди в Дубровице надежную женщину. Пускай предупредит отца. Хочу с ним повидаться.
Мазуренка согласно кивает головой, в свою очередь просит:
– Возьмешь у меня письмо. К жене. Бросишь в Москве. Я, брат, даже сына своего не видел.
Весть о том, что начальник штаба улетает в тыл, распространилась мгновенно. Письма пишут многие – Большаков, командир роты Петров, даже Гервась, у которого брат в Архангельске.
Странное настроение у Бондаря.
Предчувствие, что замыкается один круг жизни и начинается новый, впрочем, не подвело. Только он не думал, что новая жизненная полоса начнется на такой высокой волне. Но он прилетит в Москву не с пустыми руками.
Недавние сомнения, заботы, которые еще вчера бередили душу, куда-то сплывают, уступив место тихой грусти расставания. На события личной и окружающей жизни он смотрит теперь с новой вышки, и из того, что видит, отметается мелкое, мизерное, не стоящее внимания. Народ борется – вот главное, чем живут сейчас деревни, города, окрестные леса, болота, все без исключения районы, и об этом он расскажет в Москве.
Еще в молодые годы Бондаря про обычную в крестьянской повседневности работу, такую, как пахота, сев, уборка урожая, стали говорить высокими, вдохновенными словами – борьба, битва за хлеб. Но еще более соответствуют такие слова теперешним делам, когда на войну поднялся стар и млад, когда деревенская женщина, накормившая партизан, рискует жизнью.
Волаху Бондарь желает добра. Вчера Дорошка, поддавшись слухам, наплел ерунды – следственной комиссии нет. Было заседание обкома, Волах требовал судить Михновца. Расстреляли же заместителя начальника полиции из Батькович, который прибежал к партизанам на исходе зимы.
Михновцу везет: командиры заступились. Наказали тем, что сняли с бригады. По всему ясно: Волах ищет опоры, ему не легко. Привык, как и Лавринович, к армии, а тут другие законы. Пускай поживет в землянках, поест несоленой картошки, попьет ржавой воды – кое-чему научится...
II
Штабы – на Дубровицких выселках. Поселочек стародавний, похожий на усадьбы староверов-хуторян: под одной крышей хаты и хлева, дворы огорожены дубовыми частоколами, на огородах – прясла.
Несмотря на суету, которая предшествует каждому бою, горбылевцы выкроили часок, чтоб попрощаться с Бондарем. За столом собрались все, кто зачинал отряд. Торопливо произносят тосты, чокаются стаканами, стараются казаться веселыми. Бондарь расчувствовался до слез. Понимает: рвется дорогое, незабываемое, такое, что, может быть, никогда больше не повторится в жизни. С Хмелевским, Гервасем, Васильевичем, Большаковым, Надей Омельченко, Соней, Топорковым и другими сроднился душой. Знает о них все, а они – о нем.
На прощание песню затянули – "Синий платочек"...
В этот момент Мазуренка приводит в хату женщину, которую Бондарь сначала не узнает. Высокая, полнотелая, с круглым, миловидным лицом, она смотрит на него и улыбается. Есть в ее глазах, улыбке что-то до боли знакомое, давнее, и Бондарь вдруг встрепенулся. Перед ним – Надя, та самая местечковая Надя, с которой в молодости он просиживал вечера.
– Как ты сюда попала? – взволнованно спрашивает Бондарь, уже догадываясь, зачем Мазуренка привел его знакомую.
– Замужем тут. Скоро семь лет.
Застолье между тем шумит. Бондарь с Надей выходят на подворье.
Женщина показывает на новую пятистенку.
– Вон моя хата. Ты тут третий раз, а не зашел.
Ему становится весело. Ощущение такое, будто с Надей расстался недавно и не было Горбылей, военной службы, войны – всего того, что пролегло между ними за долгие беспокойные годы. Своим появлением она все это как бы вычеркивает, оставляя чувство приязни к ней и его мужской власти над нею.
Удивительно – Надя будто стоит перед началом его нового жизненного круга. Десять лет назад, когда, окончив лесную школу, он уезжал в военное училище, она плакала, предчувствуя, что к ней он не вернется. Теперь улыбается, плакать о нем у нее нет оснований, она – чужая жена.
– Я зашел бы, – переходя на шутливый топ, говорит Бондарь. – Мужика твоего боюсь.
Она смотрит ему в глаза, и лицо ее озаряет мгновенная, едва уловимая вспышка радости.
– Не выдумывай. Ты даже не знал, что я тут. А я все о тебе знаю. Мне Максимук рассказывает. Тот, что на курсах с тобой учился.
Сдерживая в себе желание прикоснуться к женщине рукой, прижать к себе, Бондарь спрашивает:
– В местечке бываешь?
– Хожу иногда. К твоим заглядываю. После того как села сожгли, не была. Дед Язэп еще в прошлом году умер.
Усадьба старого Язэпа находилась недалеко от их двора, ближе к болоту. Летним утром она тонула в тумане. Хотя старик был грамотен, при царе сидел в волости писарем, но фабричной одежды не признавал. Неизменно одевался в домотканые штаны, рубашки. Был белый как лебедь. Доброе было сердце у деда Язэпа. До революции прятал демократов-забастовщиков, которые порой наезжали из Гомеля, Речицы. После коллективизации в Язэповом гумне складывали снопы те из местечковцев, кто втайне от сельсоветского ока засевал лесные полянки.
– Хочу отца повидать, – говорит Бондарь. – Забирают меня отсюда.
На лице женщины мелькает тень тревоги.
– Куда забирают?
– Туда, – Бондарь показывает рукой на восток. – Наши наступают, скоро будут тут. Поеду на курсы.
– Неужели не хватило тебе курсов? Седеть стал, а все учишься. Жить когда?
– Кончится война, приеду сюда. – Бондарь смотрит Наде в глаза. – Я, Надя, женат. Только не знаю, где жена.
Ее лицо пунцовеет, и она опускает взор.
– Так я пойду. Что сказать отцу?
– Пускай подойдет в ольшаник. Завтра в полночь. Только осторожно. Боюсь за тебя. За отцовой хатой следит полицай.
– Не бойся. Твой помощник не первый раз меня посылает.
Она ушла. Он смотрел ей вслед, пока ее дородная, красивая, полная женственности фигура не скрылась за частоколом двора.
Вечером Надя возвращается.
– Передала все, – говорит она. – Отец был в поле, пришлось ждать.
Покраснев, потупила глаза, пригласила:
– Приходи, когда стемнеет. Не хочу, чтоб языками плели.
Пятистенка у Нади новая. Ухоженный дворик, накрытый соломой хлевушок. Вечер звездный, тихий – такие вечера бывают на склоне теплого лета. Улица в сером полумраке.
Хозяйка завешивает окна, зажигает каганец. По выбеленным стенам скачут тени. Обстановка в хате небогатая. В правом углу – деревянная кровать, в левом – стол, два табурета.
– Только стали обживаться, а тут война, – рассказывает, как бы извиняясь, хозяйка. – Федя лесником был.
– Он в армии?
– Не знаю. Тех, что с ним были, захватили под Брянском. Некоторые вернулись, но про моего ни слуху ни духу. Может, голову сложил или погиб с голоду.
Надя заметно меняется. Встретив Бондаря, она к нему рванулась, старалась привлечь, понравиться. Теперь – будто стыдится его, чувствует себя неловко.
– Вот так и живу. Ни вдова, ни солдатка. Сама пашу, сама кошу. Свекруха помогает. Мальчик есть – шесть лет. Нам с ним много не надо.
Разговаривая, Надя расставляет на столе тарелки, миски, принося из другой комнаты.
Приглашает к столу. Бондарю наливает полный стакан, себе – на донышке.
– Давай выпьем, Павел. Чтоб скорее кончилась война.
– Самое страшное позади, – говорит Бондарь. – Наши немцев скоро выгонят.
Хозяйка вздыхает:
– Пока взойдет то солнце...
– Взойдет. Главное, чтоб фронт тут не остановился.
– Хватает горя без фронта. Ты начальник, потому всего и не знаешь.
– Что я должен знать?
– Пораспускались немного ваши. Придет который ночью, стучит. Пустишь в хату, жбан простокваши поставишь на стол, так нос воротит. Сала давай, самогонки. Еще угрожают некоторые. Ты, мол, дома сидишь, зад греешь, а он страдает.
Бондарь хмурится:
– Заявлять надо. Ты же знаешь, кому заявлять.
Хозяйка смеется:
– Не назаявляешься. Теперь и в партизанах хватает шантрапы. Полицаев понабирали, всякого сброда. Хотя ты и начальник, а ничем не поможешь.
Вот так Надя! Должно быть, одна она и могла ему такое рассказать.
– Скоро вам станет легче. Отберем у немцев коров, хлеб, раздадим погорельцам. И немцы на вас меньше будут нажимать.
– Разве что так, – наливая стакан, хозяйка весело блестит глазами. Забрали коров в Литвинове, заберете и в Росице. Только боятся некоторые, что немцы село спалят. Узлы посвязали.
– Не спалят. Кишка тонка. Эсэсовцев нет, а немцы, которые в местечке, нос боятся высунуть.
– Вот это хорошо. Давай выпьем за тебя, Павел Антонович. Может, и лучше, что уезжаешь. Голова будет целее, и отцу спокойнее. Его таки, правда, прижимают. Немцы даже допрашивали. Сам мне говорил. Прослышали о тебе.
Из Надиной хаты Бондарь выходит в полночь. Звездное, ясное висит над землей небо. Деревня спит. В темноте сереют прясла, суслоны. У ворот шевелится неясная фигура и сразу же исчезает. Большаков, очевидно, ставил часового.
III
Из ольшаника Бондарь смотрит на местечко. Разрослось оно, расширилось – темной улицы, которая тянется до отцовского двора, при Бондаре не было. Она образовалась из усадеб хуторян, которые переселились из разных мест.
Центр местечка – за железной дорогой. Огней не видно. Тускло светится глаз семафора, блестят в полумраке стрелки.
Бондаря сопровождают Топорков и двое партизан. Они залегли за пнями. Отец запаздывает. Третий раз за Еойну приходит Бондарь к отцу, но так и не видел местечка. Он знает, что ничего особенного в нем нет. Нет друзей-товарищей, с которыми вместе учился. Окончив школу, они разлетелись по белу свету. Местечко заводов не построило, но инженеров, техников, таких, как Бондарь, капитанов дало немало.
Впереди маячит неуклюжая тень, слышится шарканье, топот. Бондарь вздрагивает. Ему кажется, что идет несколько человек. Наконец видит – отец ведет на поводу коня. Стреноживает его на опушке, сам же, озираясь, направляется в ольшаник.
Бондарь обнимает отца. За последний год он еще больше похудел, высох. На продолговатом лице торчит узкая, клином, бородка, на голове – знакомая, николаевских времен шапка со сломанным козырьком. Но старик еще шустрый.
– Живешь, значит? – спрашивает отец, как только проходит суетливая неловкость первой встречи.
– Надо жить. Может, знаешь, немцев гонят во все лопатки.
Старик довольно хмыкает:
– Знаю. Почему нет? Только зачем тебя отсюда забирают? Надя говорила. И намекала, что имеешь большой чин. Как будто полковник. Разве и у вас дают полковников?
– Дают. – Бондарь улыбается. – Погоны есть. Командиров в армии, как и прежде, офицерами называют. Но я, наверно, отвоевался. На курсы еду. Как прогонят немцев, буду работать где-нибудь здесь.
– И то хорошо, – голос у отца веселый. – К вам, слышно, самолеты прилетают. Когда будешь в Москве или где-нибудь там, поищи братьев. Петро, если жив, наверняка уже генерал. До войны корпусом командовал. Степан, должно быть, тоже в армии. Учителей на войну берут. Вот разве только одного Андрея не взяли. Найди хоть кого-нибудь и напиши, что мы живы и здоровы. Может, они между собой переписываются, будут о нас знать...
У Бондаря нарастает в горле соленый комок. Беспокоится отец за сыновей.
– Ты себя береги, отец. Я за тебя боялся. Немцы, сам знаешь, что делают с партизанскими семьями...
– Ничего они мне не сделают. Жандармы раз допрашивали, так я прямо отрезал, что мои сыновья в армии. Карточки показал. Тебя в местечке никто не видел, и я от них отобьюсь. Себя береги. Полицаи вас силой взять не могут, так идут на хитрость. Засады устраивают. Иногда ночью где-то тут близко располагаются. Только я не выследил где. Похоже, в сосняке под Кавеньками.
С левой стороны от Росицы вдруг летят в небо осветительные ракеты, гремят взрывы, густо трещат выстрелы.
Старик встрепенулся:
– Что это?
– Не бойся, отец. Партизаны на совхоз наступают. Хотим забрать коров, раздать погорельцам.
– Ну, тогда мне негоже тут стоять. – Старик торопливо обнимает сына за шею, целует в губы. – Я давно тебе хотел сказать... Жену разыщи. Баб всяких может быть много, а жена одна. Приезжай к нам с ней. Мы ее еще не видели. Прощай, сын...
Старик торопливо подбегает к коню, распутывает его, Еедет к усадьбе. Около Росицы гремят взрывы, пулеметная пальба. На станции гаснет несколько огней.
Бондарь, чтоб лучше все видеть, выбирается на прогалину. Подходит Топорков с охранниками.
– Дают прикурить, Павел Антонович, – говорит Топорков. – Немцы в местечке хвост поджали. Ни звуку. Боятся, гады.
По всему видно, бой разгорается в нашу пользу. Стрельба слабеет, зато там, где совхоз, вздымаются над лесом багровые отблески. Партизаны, наверно, жгут хлева. Впервые за свою лесную жизнь Бондарь наблюдает бой издали, как посторонний человек, и от этого на душе тоска, тревога.
– Пошли, хлопцы. Пока дойдем до Дубровицы, пригонят коров.
По пням, напрямую группа идет в Кавеньки. Перед деревней партизанский заслон. Если немцы не ринутся наперерез, заслон отойдет к Дубровице. Времени мало, скоро начнет светать.
Купы сосенок у дороги стоило бы обойти. Но Бондарь спешит.
Пулеметная очередь резанула, когда группа подбиралась к самому леску. Партизан, шедший впереди, падает, как подрубленное дерево. Бондарь ощущает сильный, будто железным молотом, удар в грудь, падая, теряет сознание, но успевает подумать: "Тот самый сосняк. Отец предупреждал..."
По сосняку палят с двух сторон – кавеньковский заслон и Топорков с уцелевшим партизаном. Ручной пулемет скоро затихает – видимо, полицаи удрали. Дрожа от возбуждения, Топорков склоняется над Бондарем.
– Жив. Поедет не учиться, а лечиться. Носилки нужны.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
I
Спустя три дня после сожжения овчарни – новый пожар. Партизаны налетели на Росицу, разогнали гарнизон, забрали скот. Карту Шкирман составлял не зря.
Вечером к Мите прибегает встревоженный Андреюк.
– В Росице немцы схватили партизана. Раненого. Фамилия Ключник. Медсестры его узнали. Уже лечился в больнице.
Не успел развязаться один узел, завязывается другой. Впрочем, все равно. Местечко надо оставлять. Успеть бы только с Михайловым.
– Немцы знают, что Ключник раньше тут лечился?
– Трудно сказать. Положили в отдельную палату. Часовой сидит. Не полицай, немец. Но рана у партизана тяжелая – в живот.
– Вылечат?
Андреюк кидает на Митю вопрошающий взгляд:
– Кто знает? Нужна операция.
На следующий день Микола идет в Громы. Он должен срочно принести указания насчет Ключника, хотя заранее известно, что скажут. Партизан в плен не берут, жизнь им так просто не дарят. Это только в книгах, которые когда-то Митя читал, писалось об отважных налетах повстанцев на застенки и тюрьмы. На местечко даже Ковпак не отважился напасть.
Миколы все еще нет. Состояние раненого тяжкое. Он только два раза раскрыл глаза: попросил пить, сказал, что жить хочет...
Микола приходит на третий день. Отводит взгляд, хмурится.
– Сказали – действовать в зависимости от обстоятельств.
Обстоятельства известны. С операцией запоздали, у Ключника началось заражение крови...
Солдат железнодорожной роты выводят из местечка затемно. По двое, по трое они забегают в Лобикову хату. Хлопцы приготовили им немного еды: дают по буханке хлеба, куску сала. За Лобиковым огородом – осушенное болото. Там беглецов ждут проводники – Сергей и Гриша Найдёник. Проведут их за Дубровицу, на условленное место.
С Михайловым Митя целуется, дает в руки бумагу, адресованную партизанам.