Текст книги "Сорок третий"
Автор книги: Иван Науменко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 23 страниц)
Двухчасовой разговор с глазу на глаз, возникший у начальника штаба с новым командиром соединения, успокоил Бондаря. Волах – среднего роста, широкоплечий, с энергичным приятным лицом – человек проницательный. В то же время на дела, сложившиеся в отрядах, бригадах, смотрит критически, успехи недооценивает.
С другой стороны, секретарь обкома намеченные операции одобрил. Бондаря будто бы даже возвысил, приказав ему взять под личный контроль Восточную и Южно-Припятскую зоны. Возглавлять разгром немецкого гарнизона в совхозе назначил батальонного комиссара Гуликовского, который прошлой осенью командовал объединенными отрядами, когда взрывали мост через Птичь.
Волах берет вожжи в руки. Пока что он задержался в бригаде Гаркуши, хочет разобраться в том, как погиб Лавринович, с поведением Михновца. Штаб соединения оставил при Горбылевской бригаде, но надолго ли?
Странное настроение у Бондаря. Чувствует, что какой-то круг в его жизни замыкается, роль, которую он играл тут, в родных лесах, приближается к концу. И дело не только в том, что прислали нового командира, который, по всему видно, не собирается ни с кем делить свою высокую власть, а в чем-то несравненно большем, в новом повороте огромнейших событий войны. Немецкая армия отступает, и Курск – это теперь ясно как божий день – был отчаянной попыткой фашистов вернуть утраченную еще зимой инициативу. Эта попытка вдребезги разбилась, и Бондарь не верит, что немцам удастся прочно закрепиться на Днепре или в каком-нибудь другом месте. Через два-три месяца Красная Армия придет сюда. Что он, Бондарь, будет делать потом? Куда выведет его судьба? Ему прислали мундир полковника, но для армии он человек потерянный. Далеко вперед ушла армия в военном искусстве. Судя по всему, там, под Курском, была огромная танковая битва. Ни масштабов, ни организации современного боя Бондарь не знает. Он даже не знает, откуда взялись эти тысячи танков, которых не было в сорок первом году, когда в нормальных условиях работали военные заводы, а немцы не успели еще захватить огромных территорий. Ни дивизией, ни даже полком командовать в современном бою он не сможет, а на батальон полковников не ставят. Да и потянет ли он теперь батальон?..
Бондарь пойдет на бригаду. Его место – в партизанской армии. Другого не дано. Только бы с Росицей рассчитаться. Лесная армия, какой он командовал, в какой-то мере виновата перед населением. Оно поило, кормило партизан, и надо отбить коров, которых забрали эсэсовцы. Корова кормилица для крестьянина...
По случаю победы под Орлом и Белгородом устроили небольшое пиршество. На заросшей можжевельником поляне, немного поодаль от шалашей и землянок, собрались местные командиры.
Ораторов хоть отбавляй. Встает со стаканом Вакуленка, за ним Большаков, затем – по заслугам, по стажу – младшие командиры. Хорошо все-таки, что собрались. Сколько все они, кто сидит за столом, ждали светлого часа, когда оттуда, с востока, прилетят счастливые вести. Сколько передумали, перестрадали. Не секрет ведь, что год назад, когда немцы рвались к Волге, некоторые допускали, что война может быть проиграна или затянется на десятилетия. Оружия перед врагом, однако, никто слагать не собирался. Если же создастся безвыходное положение, тесно станет здесь, то намеревались податься на Урал, в сибирскую тайгу, и партизанить там хоть до конца жизни.
Бондарь подвыпил, раскраснелся, по-свойски, с расстегнутым воротником вылинявшей гимнастерки, спрашивает у соседей:
– Большаков, на Волгу поедешь? Бросишь нас, бедных лапотников?
– Тут останусь, Павел Антонович. Честное слово. В МТС попрошусь. Если возьмете.
– Возьмем! – гудит застолье. – Нам такие кадры нужны. Проверенные, политически выдержанные...
– А ты, Хмелевский, что будешь делать?
– В школу пойду. В Журавичскую, каменную, из которой в прошлом году бобиков не смогли выкурить. Теперь выкурим.
– Верно, Хмелевский! Мы тебя директором поставим.
– Я и был директором. Только теперь хочу из села в город. Ближе к культуре...
– Переведем! Квартиру дадим. Для семейной жизни с Соней...
– Товарищ Вакуленка, – перебивает его Бондарь, – обращаюсь к тебе как к советской власти. Ты же будешь председателем РИКа. Знаешь, какая у меня специальность? Лесничий. Я школу в Батьковичах кончал. Побожись при всех, что поставишь лесничим...
К месту, ко времени – песня. Новая, родившаяся там, на вольной земле, а в партизанском лесу разученная недавно:
Идет война народная,
Священная война...
Гулко разносится эхо в окрестных сосняках. Остерегаться не надо – лес под Рогалями свой, партизанский, и не так-то просто добраться до Рогалей.
Не будут крылья черные
Над Родиной летать,
Поля ее просторные
Не будет враг топтать.
День клонится к вечеру. На поляну ложатся длинные тени, суетятся девчата, они проворно подносят в глиняных мисках закуску с кухни. Две женщины уже за столом, одна – рядом с Бондарем. Чернявая, проворная, с золотым передним зубом. Что-то ему говорит, смеется, а начальник штаба ей стакан с горелкой пододвигает.
Якубовский сидит напротив, хмурит густые брови. Вдруг, побледнев, вскакивает:
– Гражданка, вы в отряд откуда пришли?
– Из Бреста. Мой муж был военный.
– Где-то я вас видел. Вы окопы под Вербичами не рыли? В сорок первом, когда началась война...
– Из Бреста я пришла...
Смуглое лицо женщины тоже бледнеет, ни кровинки на нем. Руки трясутся.
– Не из Бреста, из Батькович вы, – твердо говорит Якубовский. – Не понимаю только, к чему этот маскарад?
Женщина опускает голову на руки, на стол, плечи ее вздрагивают от громких причитаний:
– Простите, партизаны! Я ничего не делала... Не хотела делать. Меня силой послали. Жила с одним. Не знала, что он такая сволочь...
Допрос шпионки проводят в тот же вечер. Она во всем признается, отдает бутылочку со стрихнином. Она действительно из Батькович, ее зовут Франя Бейзик, до войны была замужем за эмтээсовским механиком. Втянул ее в паутину Юрий Босняк, а потом еще и Аксамит. Отдали немцам, а те грозили вывезти ее в лагерь, как жену коммуниста. Странное дело: почему вертихвостка пришла с такой нелепой легендой? Батьковичи – под боком, местного человека в лесу легко узнать.
Вывод напрашивается один: фашисты спешат. Горит под ними земля.
III
События под Орлом, Белгородом и в далекой Италии отразились прежде всего в Южно-Припятской зоне.
Из Батькович на Хвойное пролегает ветка-однопутка, ее охраняют мадьяры. Приехали на смену словацкой дивизии, переведенной под Минск. Со словаками партизаны были связаны, больше сотни их перешло в лес. С мадьярами связи нет. Чужие, далекие люди, речь их еще более непонятная, чем немецкая.
Но теперь положение меняется. В штаб поступили сведения, что и мадьяры хотят наладить связь с партизанами. И это не все. На станции Ивановка, которая находится примерно посредине ветки-однопутки, назрело дело более неотложное. Немцы восстановили там деревообделочный завод, сожженный прошлой осенью Ковпаком, когда он занимал Ивановку. На работы привезли пленных сербов – более полутораста человек. Затея явно бессмысленная: в партизанский край привезти людей из другого партизанского края. Как и следовало ожидать, пленные установили связь с местными партизанами. Нарыв, кажется, прорвался, хотя Сикора, командир отряда, почему-то дипломатничает.
Три дня в штабе велась лихорадочная работа. Обращение к мадьярам написали, надо перевести на венгерский язык, а человека, который бы знал этот язык, где найдешь? В отряды были направлены гонцы, и вскоре доставили в штаб старого чеха – фельдшера из Домачевской бригады.
– Как живешь, батька? – узнав фельдшера, спрашивает Бондарь.
– Ревматизм мучает, – чех безнадежно машет рукой. – Сам больной, и жена больная. Мой сын пришел к вам, а я хочу домой. К жене. Моя медицина ест глупость... Йоду нет, бинтов нет... Лечу травами...
Бондарь усмехается: не всегда услышишь такое откровенное признание.
– Осенью отпустим. Слышал, батька, немцев гонят, аж пыль столбом стоит. Осенью наши будут тут.
– Это правда. Но я домой теперь хочу. Не в силах дождаться.
Фельдшеру дали листовку, попросили перевести. Венгерский язык, видно, знает неплохо, так как зажатый в шершавых пальцах карандаш довольно легко выводит на бумаге непонятные слова.
– Жил там, – возвращая исписанные листки, объясняет фельдшер. – Та холера называлась Австро-Венгрия. Гимназию ихнюю окончил... Могу еще по-немецки...
– По-немецки не надо, батька. Есть специалисты. Потерпи немного... Отпустим домой и хату поставим.
Фельдшера отблагодарили. Ему, по-видимому, и не снилось, что в высоком штабе получит сверток с салом и копченой колбасой.
Чех растерянно улыбается:
– Такова моя судьба. Буду служить... Думаю получить за свои муки пенсию...
За ночь листовку напечатали, а на другой день Бондарь с небольшим конным отрядом едет в Ивановку. Железную дорогу перемахнули днем. Галопом проскочили через лесной завал у переезда между Жерновицами и Громами, так что немцы даже выстрелить не успели. Люди в отряде из Горбылевской бригады и окрестный лес знают хорошо. Когда в прошлом году стояли под Ольховом, изучили каждую тропку. Возле шоссе-брусчатки пришлось, однако, задержаться: по нему тянулась на грузовиках длинная немецкая колонна.
Бондарь едет впереди отряда, переговаривается с Гервасем. Для встречи с мадьярами он надел мундир полковника.
Бондарь заранее знает, что в надприпятском углу его встретят не так, как две недели назад в Западной зоне. Тут все свои. Еще в прошлом году эту лесную сторону разворошили горбылевцы, а продолжают дело отряды, выросшие из инициативных групп, посланных весной.
За шоссе в едва заметном в траве зимнике дорогу перебегает стайка куропаток. Серые, хрупкие птицы совсем не боятся людей. Шмыгают, не взлетая, под самыми копытами лошадей. Некошеная осока на болоте начинает рыжеть. Из нее время от времени, хлопая крыльями, поднимаются сытые утки и, пролетев немного, опускаются снова.
На обед останавливаются в прошлогоднем лагере. Он выглядит невзрачно. Взорванные немцами землянки осели, сверху, по засыпанным землей накатам, поросли травой. Бондарь слез с коня, направился к заросшему сосенками кургану. В вырытом партизанами колодце стоит рыжая, застойная вода. Кто-то накидал в нее щепы, хворосту. А речушка в том месте, где сосняк переходит в чернолесье, журчит по-прежнему, и дно чистое, песчаное, усеянное мелкими камешками. Над ручьем склонились лозы, ольха, из земли выступают перекрученные, оголенные корни. Бондарь снимает шапку, нагибается, набирает пригоршнями воды. Зубы ломит от холода. Ручей, как видно, берет начало из какого-нибудь родничка, но где он, Бондарь не знает. Не хватало времени поинтересоваться. Прожив в лесу, на природе больше года, он совсем не видел, что лежит вокруг.
Где-то на другом краю сосняка подала голос кукушка. Только странно она кукует: начнет и сразу остановится, словно задыхается. Бондарь невольно прислушивается: кукушка будто не хочет насчитывать ему годы.
Гервась в это время расстилает в ложбинке, на склоне пригорка, попону, зовет Бондаря. Партизаны уже подкрепляются.
В душе Бондаря нарастает волнение. Не в силах удержать его в себе, он говорит:
– Только год прошел, как тут стояли, а никакого следа... Зарастут, хлопцы, наши тропки... Разойдемся по работам, службам. Забудем друг друга...
– Не забудем, – Гервась как-то беспомощно улыбается. – То, что наболело, – он тычет себя пальцем в грудь, – век буду помнить. И ты будешь... Я знаю, о чем думаешь. Все думаем. Мы не те, что были до войны, и другими не станем. Цену человеку знаем. Меня теперь трясти начинает, когда человек думает одно, а говорит другое. Гнилой он, не наш...
Бойцы, разлегшиеся вокруг попоны, с интересом прислушиваются к разговору. Рябоватый Антосик – он служит в штабном взводе, – мотнув головой, спрашивает:
– Неужели снова начнут докапываться, кто брат и кто сват? Мой тесть в старосты пошел, так я его так прижал, что своей тени боялся. Нам служил...
Партизаны хохочут.
– Теперь бумаги мало, на анкеты не хватает. Но придется, брат, поисповедоваться!
– Лучше с женой заранее разведись...
– Ходу тебе, Антосик, не будет. Не рассчитывай, что дадут должность. Не посмотрят, что к медали представили...
Неожиданно из сосняка вынырнула старушка с лубяной корзиной за плечами. Увидев незнакомых людей, устремилась назад, в чащу. Партизаны позвали ее к себе.
– Думала, к куреням прибилась, а тут вы, – не зная, с кем встретилась, объясняет старушка.
Бондарев мундир с блестящими погонами ее пугает.
– Мы партизаны, бабка. Не бойся.
Уверенности в этом у старушки, однако, нет. Она время от времени кидает настороженный взгляд на Бондаря.
– А етого ахвицера в плен взяли или как?
В лесу раздался раскатистый хохот.
– Теперь такую форму советские командиры носят. Чтоб немцы боялись. Наша армия наступает, скоро тут будет. Нам вот одного своего командира прислала...
– А ну вас! – старая машет рукой. – Напугали дурную бабу. Хаты спалены, а они цацки на плечи понадевали. Думала, генерал немецкий...
Вечером подъехали к Припяти. Спокойно, широко разлеглась она в невысоких болотистых берегах. Солнце висит низко, и зеркальная гладь реки, отражая косые лучи, как бы улыбается окружающему простору. Тепло, хорошо, тихо. Можно подумать, что нет войны, перестрелок, есть только эта ласковая река, широкие просторы лугов.
Бондарю припоминается случай, который произошел еще в начале зимы. Из-за Припяти в Минский штаб привезли деда Талаша, знаменитого партизана гражданской войны. Деду почти сто лет, но он подвижный, острый – такой, каким описал его Якуб Колас.
Деда собирались отправить в Москву, но самолета не было. В это время в штаб привели высокого истощенного человека. Он называл себя французом, музыкантом. Но как проверить?
– Вы ему скрипку найдите, – посоветовал Талаш. – Тогда и увидите, какой он музыкант.
Скрипку нашли, и солдат даже задрожал, увидев ее. Стремительно водя смычком по струнам, заиграл "Катюшу"...
Припять как бы делит здешние места на болотно-лесную и полевую части. Полевая часть с крупными селами – житница края. Колхозы здесь собирали хорошие урожаи, базары всегда были полны живности – слышалось мычание коров, свиной, поросячий визг.
Но партизанское движение на богатой степной равнине зародилось позднее, чем на северных песках да болотах. Местные отряды и теперь базируются в лесах, а за Припять делают только стремительные ночные вылазки.
Всадники решили заночевать в Будном. До Ивановки не так далеко, но ночью, близ гарнизонов, можно напороться на засаду.
Будное – своя деревня. В прошлом году горбылевцы наведывались сюда каждую неделю, имели связных, старосту, который им служил. Несколько ребят из этой деревни пришло в отряд.
Но Будного нет. Сожжено. В вечернем полумраке сереют верхушки землянок, поблескивают кое-где погасающие костры.
Не успели всадники доехать до середины деревни, как от землянки бросается наперерез женщина с растрепанными волосами:
– Партизаны! Постойте!..
Когда всадники останавливаются, женщина шепотом сообщает невероятную новость. В ее землянке сидит немец.
Допрашивают солдата, отъехав на опушку и натаскав, чтоб было на чем спать, соломы, разложив костер. Солдат – огромного роста, крупный, но вид изможденный. Лицо густо обросло щетиной, глаза запали, руки черные, грязные. Мундир висит клочьями, – видно, долго бродил но лесу. Но у него винтовка, патроны, даже две гранаты.
Вопросы переводит Костя из Горбылей, хлопец лет двадцати, которого Бондарь за знание немецкого языка оставил при штабе.
– Он говорит, – торопливо поясняет Костя, – что убежал от расстрела. Искал партизан, ибо иного выхода не было.
Бондарь косится на солдата.
– За что хотели расстрелять?
– Он говорит – за пораженческие настроения: сказал другому солдату, что Германия войну не выиграет.
– Откуда у приговоренного к расстрелу винтовка, гранаты?
– Говорит, ночью вылез из погреба и напал на часового. В лесу без винтовки нельзя.
– Где служил?
– В Речице, в охранном полку. Говорит, есть другие солдаты, которые не верят Гитлеру.
Партизаны смотрят на немца уже не так настороженно. Кто-то дает ему зажженную цигарку, и он жадно ею затягивается.
– Легко все проверить, – дипломатничает Бондарь. – Речица – недалеко. Наши люди там есть. Выясним все, что надо...
Когда Костя переводит слова солдату, тот улыбается, согласно кивает головой.
Еще через час о солдате знают все. Зовут его Бруно Габнер, родом из Гамбурга, имеет жену, двоих детей. До войны работал на металлургическом заводе, на строевую службу не взяли, так как у него больной желудок.
Переход немецких солдат на сторону партизан – не такая уж редкость. Начиная с весны случаев, подобных этому, было несколько. В бригаду Плотникова перешел недавно целый взвод во главе с фельдфебелем. Немцы со станции Горбыли тоже пришли. Но те помогали с прошлого лета.
IV
Лес – как море. Во всю неоглядную даль распростерлись сосновые боры, дубняки, березовые рощи. Отсюда, с пятидесятиметровой вышки, на которую из любопытства взобрался Бондарь, хорошо видны поляны, просеки, насыпь железной дороги-однопутки, хаты и станционные здания в Ивановке. Немцы, очевидно, специально соорудили такую огромную вышку, чтоб следить за партизанами. Однако не уследили. Неделю назад, не ожидая подкрепления, местный отряд напал на Ивановку. С лагерной охраной расправились сербы.
Деревообделочный завод, где вырабатывались шпалы, части для бункеров, дзотов, уничтожен начисто. Торчат обожженные столбы, лежат кучи кирпича, мусора.
По партизанскому лагерю расхаживают черноволосые, в обтрепанной одежде люди, возбужденно-радостные, веселые. Все они страшно худые, высохшие – кожа да кости, но глаза горят огнем.
– Здраво, другар! Беясмо тресли немца!*
_______________
* День добрый, товарищ. Поколошматили немцев! (серб.).
Бывшие узники живут победой. Их речь в основном понятна. Как и чувства, которых они не таят. Братья славяне с далекого синего Дуная...
Командир отряда Степан Сикора, великан, с пустым правым рукавом командирской гимнастерки, сидит перед шалашом. Вид у него озабоченный. Бондарь знает, почему он озабочен. Охрану лагеря несли около тридцати солдат. Часть из них сбежала, часть повстанцы перебили, восьмерых взяли живыми. Бывшие узники потребовали над ними суда, и Сикора разрешил.
– Я так подумал, – объясняет он, – фашисты издевались над ними, так пускай судят, это их право. Однако же, брат, беспощадные они. Всех восьмерых – в расход. Как разбойников с большой дороги. Мы даже опомниться не успели. – Сикора помолчал, почесал затылок. – Это же непорядок. Территория наша, потому и законы нашими должны быть. Волах, должно быть, намылит мне шею...
– Намылит, – подтверждает Бондарь. – Когда вызывал меня к себе, то как раз давал разнос Гаркуше. Его подрывники спустили под откос не тот эшелон, а редактор в газете написал об этом.
Сикора хохочет:
– Ну и чудаки! Хлопцев, допустим, винить нельзя. В зубы эшелону не смотрели. Подложили мину и давай бог ноги. А редактор – дубина. Хотя, брат, я тоже его понимаю. Зол на фашистов. На сто лет хватит злости! Такое натворили людоеды...
В полдень – новости: взят Харьков, несколько мелких городов. В сводке – Сумское, Полтавское направления.
Новость приносит Медведев. Он у Сикоры начальник штаба. Воспрянул духом парень, даже что-то начальственное появилось. А в прошлом году, в эту же пору или немного раньше, прибрел в отряд. Кажется, в окружение попал именно там, под Харьковом.
– Что может случиться за год, а, Сергей? – радостно спрашивает Бондарь. – Как дальше пойдет?
– Красная Армия вышла на оперативный простор. Через месяц прижмет фашиста к Днепру.
Вечером еще один горбылевец появляется – Комар. Служит в отряде начальником разведки и контрразведки.
– Встреча с мадьярами состоится в субботу, – докладывает он не то Бондарю, не то Сикоре. – Листовки связной передал.
Ждать, значит, еще три дня.
Оставшись наедине с Сикорой, Бондарь спрашивает:
– Как мои кадры?
– Медведев толковый парень. Прилепился тут к одной... Ты, может, знаешь – весной его тюкнуло. Ну, а медсестра не только бинты перевязывала... А у Комара характер как аршин. Может дров наломать. С этим судом я ему доверился – и вот видишь... Но за мадьяр не бойся. Там, на станции, толковая баба. Сделает все, что надо. Я ее в сорок первом специально оставил.
– Что-то ты хитришь, Степан Тарасович. Скажи честно, зачем меня позвал?
– Чудак ты. Надо твои погоны показать! Этот ихний командир роты никакой нам не товарищ. Чистейший служака! Но нос по ветру держит. Почуял – идти дальше с немцами не с руки. Хочет гарантию получить.
Как раз выпущен очередной номер районной газеты. Первую страницу занимает еженедельная сводка о результатах боев за Харьков. На второй странице несколько заметок о боях за освобождение сербов. Даже стихотворение помещено, под которым стоит непривычная фамилия – Богумил Иванич.
На бой, славяне,
Судьба сурова!
Неволи, рабства
Порвем оковы.
В крови, в пожарах
Белград и Прага,
В сердцах сыновьих
Растет отвага...
Стихотворение написал югославский летчик, капитан. В совершенстве знает русский язык. Бондарь видел его: черноволосый, щупловатый, с умными синими глазами. Но он очень хворый, этот летчик-поэт. Даже передвигается с трудом. Все тело в чирьях. Надо в Москву отправлять, а то тут не вылечишь.
Ночует Бондарь с Сикорой в хлеву на свежем сене. За перегородкой вздыхает, пережевывая жвачку, корова, время от времени квохчут на шесте сонные куры. Все это, обычное, крестьянское, волнует, радует, как бы возвращая Бондаря в далекий, полузабытый мир.
К Сикоре у него – острый интерес. Чем-то широким, размашистым он напоминает Вакуленку, хотя политик, бесспорно, больший. Вакуленка только в начале войны стал председателем райисполкома, а Сикора был первым секретарем райкома долгое время, имя его известно. Его оставили для подпольной работы, но местный отряд, как и некоторые другие, в первую зиму не удержался, и он с небольшой группой прибился к домачевцам. Прошлой осенью Сикоре раскрошило пулей правую руку, и отнял ее обычной наточенной пилой, кажется, тот самый чех-фельдшер.
Вообще в надприпятском крае Бондарь отдыхает душой. Если говорить начистоту, то в последнее время, особенно после стычки в штабе, прилета Волаха, он чувствует себя неуютно.
– Как у тебя с Волахом? – будто угадывая мысли Бондаря, спрашивает Сикора.
– Никак. Боюсь – не сойдемся. Пойду, как Вакуленка, на бригаду.
Сикора долго молчит.
– Я все понимаю. Но надо себя переломить. Волаха не знаю. Но думаю, Пономаренко дурака не пришлет. Да дело даже не в Волахе. На его месте мог быть другой. Новый период наступает, вот в чем дело. Партийная работа подзапущена, а надо думать о завтрашнем дне. Потому и нового руководителя подыскали. Он уже сегодня начнет прикидывать, кого на колхоз поставить, кого на сельсовет. А ты просто военный. Хотя, наверно, и тебе армия не улыбнется. Поставят на район, и будешь тянуть.
– Война не кончилась...
– Так кончится. Не забывай, что мы партизаны. Привыкли решать, как на новгородском вече. А разрушенные города, заводы, сожженные деревни сами не поднимутся. Придется снова, брат, закатывать рукава...
Последние слова Сикоры как-то неприятно поражают Бондаря.
– Ты что этим хочешь сказать?
– То, что слышишь. Думаешь, почему не удержался мой и другие отряды в сорок первом году? Потому, что армия отступала, а армии, стране население отдавало все. Днепрогэсы, заводы, города не святым духом поднимались. А тут война – и все как в пропасть. Армия отступает, и выходит, нет оправдания жертвам. А как ударили немца под Москвой, другое настроение пошло...
– Понимаю, – говорит Бондарь. – Но горем же наученные... Нельзя ли как-нибудь полегче?
– Труднее будет. До войны хоть народу хватало. Приедешь в село мужчины как дубы. Война, сам знаешь, сколько тех дубов повалила. И еще повалит. Так что, брат, готовься. Будет не до амбиции.
– Я как-то не так думал. Считал – лишь бы советская власть вернулась. Тогда наступит праздник.
– Что ж, конечно, наступит. Победить в такой войне – это же ведь вон какой праздник! Дожить бы только...
В хлеву – острые, хмельные запахи. За стеной слышатся осторожные шаги часового, кукарекает петух. Полночь уже, спать пора, но разговор не прекращается.
V
Мария Шестопал – это и есть та женщина, на которую Сикора возлагает надежды в переговорах с мадьярами. С виду она неброская: смуглая до черноты, приземистая, с широким ртом и толстым приплюснутым носом. Однако отличается бабенка необыкновенной пронырливостью.
В станционном поселке полсотни домиков, немецкая казарма, военный склад, и нет дня, чтоб Шестопалиха не обегала хоть половины дворов, не выменяла у солдат кусок мыла на яйца, не поточила язык с соседками.
Когда-то знала женщина другие времена: была молода, тут, в Ивановке, учила детей грамоте, носила туфли-лодочки, цветастые ситцевые платья. Но вышла замуж за тихого Ивана Неходу, который служил сторожем магазина, как бобы посыпались свои дети – пришлось школу покинуть. Даже со станцией пришлось распрощаться, перебраться в деревню: там было легче прожить.
Когда пришли немцы, Мария со всей семьей вернулась в Ивановку, заняв пустую хату начальника лесоучастка.
Но это уже не та Шестопалиха. Ходит по улице босая, с потрескавшимися ногами, в дырявых, заношенных уборах. Семейка немалая, пятеро детей, а они есть просят каждый день, и тут не до форсу.
Семья живет, как многие на станции: имеет клочок огорода, засаживает картошкой железнодорожный пролет. Нехода ковыляет по путям, ровняет бровку, подвинчивает ключом шурупы, но на его заработке не разгонишься. Выкручивается Мария, кормит детей бабьей головой. Каждый день мотается по деревням: там выменяет на немецкое мыло и сахарин курицу, там – кусок сыру, а если повезет – то даже полпуда муки. Огонь баба...
Женская часть поселка уважает Шестопалиху за доброе сердце. Сколько было случаев, когда немцы заберут то одного мужчину, то другого. Партизаны везде поднимают голову, ну, а у немцев возникает подозрение, что кто-то местный, близкий помогает им. Ходатаем к коменданту всегда отправляется Мария Шестопал. Взлохматит волосы, пустит слезу, попричитает. Кроет партизан, большевиков на чем свет стоит...
Многим помогла. Прикидывается глупой бабой, а самой пальца в рот не клади. Когда жгли деревни, а людей гнали по улице в эшелон, мигом выхватила из толпы знакомую девушку. Пока немцы очухались, та девушка уже у нее в кровати лежала – будто больная тифом...
Станционные служащие даже в мыслях не допускают, что Шестопалиха знается с партизанами. Квохчет как курица-наседка над своими детьми. Когда заболела старшая дочь, всю станцию обегала, а врача нашла. Разыскала среди пленных сербов, которые пилили для немцев шпалы. Тех сербов теперь и след простыл. Как хвостом накрылись, показав немцам дулю. Но им помогли партизаны, всю ночь держали станцию под обстрелом, никто носа из хаты не высунул.
Станцию охраняют немцы, а железнодорожную ветку – мадьяры. Их бункера растянулись на всем пространстве от Хвойного до Батькович. На станции, однако, находится военный склад, и мадьярские солдаты в светло-желтых мундирах, с короткими, как бы обрезанными винтовками часто забредают сюда. Некоторые из них не обходят Шестопалихиной хаты: та с самим дьяволом заведет гешефт. Когда у нее в доме немцы или эти мадьяры, она сломя голову носится по улице, выменивая или занимая у соседок самогонку.
Так думают про Шестопалиху поселковцы.
Справедливо тут одно: женщина действительно дрожит за детей. Когда идет в деревню или принимает в доме немцев, мадьяр, детей отправляет к двоюродной сестре. Все-таки родная кровь: если что с матерью стрясется, пропасть детям не даст. Вечные заботы, страх сделали Марию беспокойной, непоседливой, какой-то огненно-возбужденной. Своих чувств она не таит. Скрывает работу, какой занимается.
Сербов она связывала с партизанами с помощью врача. Два месяца велись переговоры. Мадьяры сами напросились на дружбу.
Однажды в ее хату зашли трое. Маленький, черноволосый, с двумя звездочками на погонах, немного разговаривал по-русски. Ему нужны люди, чтоб сгрести сено, которое солдаты накосили для лошадей, как умеет объясняет он. Ни слова не говоря, Мария расстегнула кофту и показала офицеру перебинтованную грудь. Недели две назад, возвращаясь от партизан, она наткнулась на засаду, полдня просидела в болоте. После этого по телу пошли чирьи. Увидев это, офицер чуть не заплакал, выбежал из хаты.
Мария взяла его на заметку. Встретившись с Сикорой, рассказала об этом случае. Командир приказал прощупать офицера.
Дальнейшую работу повел муж. Мадьярский бункер – километрах в пяти от станции, и как раз там начинается Иванов обход. Копаясь возле насыпи, Нехода увидел офицера, заговорил с ним, пригласил к себе.
Фамилия офицера – Муха, зовут Михал, и никакой он не мадьяр, а словак. Живет в Венгрии, у него есть сын, и жена вот-вот должна родить второго ребенка. Солдатам в таких случаях дают двухнедельный отпуск. Отпуска Муха ждет с нетерпением. Фашистов он ненавидит. Признался Марии он берет на заметку тех солдат из роты, которые жестоко обходятся с населением. Что ж, такому человеку можно довериться...
Еще до того, как сбежали в лес сербы, Мария налаживает встречу Мухи и Сикоры. Тот дарит словаку портсигар. Каждый день, встретив Неходу, Муха достает подарок из кармана, щелкает портсигаром, заговорщически подмигивает обходчику.
Нехода теперь даже в мадьярский бункер заходит. Муха, который служит заместителем командира, его туда пускает. Сидит с ним за столом, играет в шашки. Но командир бункера, высокий, белявый, с поджатыми тонкими губами капитан Киш, как только увидит, выгоняет Неходу из помещения. Не помогают никакие просьбы и уговоры Михала.
Мадьяры – не сербы, перевести их в лес не просто. Тех, кто сочувствует заместителю командира, – человек пятнадцать, а всего в бункере тридцать пять человек. Кровопролития Муха не хочет, тем более что он собирается в отпуск. Потихоньку договаривается с Кишем, чтоб и тот повидался с партизанами. Киш будто бы поставил условие: будет говорить только с партизанским генералом.
Случилось так, что напечатанную по-венгерски листовку Мария отдала не Михалу, который в тот день не пришел, а другому солдату, которого зовут Яночка и который с Мухой дружит. Партизаны поторапливают, и она решается на такой шаг.
Яночка просто прыгает от радости:
– Ах, харашо! Ай да красный партизан!
Он кидается к Марии целоваться и все допытывается, где она видела партизан.
Она обороняется, как может: