Текст книги "Сорок третий"
Автор книги: Иван Науменко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 23 страниц)
Науменко Иван Яковлевич
Сорок третий
Иван Яковлевич НАУМЕНКО
Сорок третий
Роман
Авторизованный перевод
с белорусского
Михаила Горбачева
ОГЛАВЛЕНИЕ:
Часть первая
Глава первая. ( I II III IV V VI VII VIII )
Глава вторая. ( I II III IV V VI VII VIII IX )
Глава третья. ( I II III )
Глава четвертая. ( I II III IV V VI )
Глава пятая. ( I II III IV V )
Глава шестая. ( I II III IV )
Глава седьмая. ( I II )
Глава восьмая. ( I II III IV V VI )
Часть вторая
Глава первая. ( I II III IV )
Глава вторая. ( I II )
Глава третья. ( I II III IV V VI VII VIII IX )
Глава четвертая. ( I II III IV V VI )
Глава пятая. ( I II III IV V )
Глава шестая. ( I II III IV V )
Глава седьмая. ( I II III IV V VI VII )
Глава восьмая. ( I II III IV )
Глава девятая. ( I II III )
Глава десятая. ( I II III IV V )
Глава одиннадцатая. ( I II III IV V VI )
Глава двенадцатая. ( I II III IV V )
================================================================
Иван Науменко – известный белорусский писатель, автор
нескольких романов и повестей, сборников рассказов.
Наибольшей популярностью у читателей пользуется его
трилогия – романы "Сосна при дороге", "Ветер в соснах", "Сорок
третий", вышедшие в свет на русском языке в издательстве
"Советский писатель".
В этих романах писатель рассказывает о мужестве и
стойкости, самоотверженности белорусских партизан и подпольщиков
в годы Великой Отечественной войны.
В романе "Сорок третий" повествуется о последнем годе
оккупации гитлеровцами некоторых районов белорусского Полесья.
================================================================
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
I
Над жандармерией – она по-прежнему занимает двухэтажное здание школы, – над помещениями, в которых расквартированы немцы, три дня трепещут на зимнем ветру флаги, окаймленные черным крепом. Немцы справляют траур по Сталинграду. Многие в Батьковичах знают, что в Сталинграде сложила оружие окруженная советскими войсками шестая армия Паулюса. Да и нельзя не знать – газетка, которая издается на русском языке, поместила по этому поводу речь самого Гитлера. Из речи вовсе не вытекает, что там, на далекой Волге, немцы потерпели поражение. Поведение шестой армии, которая, по словам Гитлера, погибла вся – от фельдмаршала Паулюса до последнего солдата, – фюрер показывает как самую величайшую победу и объясняет немецкому народу и всему миру, что без этой жертвы дела Германии были бы плохи. Окруженные войска Паулюса будто бы сковали десятки красных дивизий, и если бы этого не случилось, то неизвестно, каких рубежей могли б достигнуть большевистские орды.
Первый раз за войну Митя читает немецкое сообщение с удовольствием.
На протяжении двух первых месяцев зимы сыплет снежок, кружит белой мутью вьюга, но таких сильных морозов, как в прошлом году, нет. Митя прожил это время в радостном напряжении. Каждый новый день приносит неожиданные вести. Чаще всего приятные. Немцев изгнали с Кавказа, а главное – одержана гигантская победа на Волге.
Нынешняя зима от прошлогодней отличается еще и тем, что существует несколько нитей, по которым до Мити доходят точные известия о событиях на фронте. Время от времени он заглядывает в низенькую хатку Василя Шарамета. Его новый друг, если не на службе, обязательно что-нибудь мастерит: точит ножи, из серебряных монет выделывает перстни, а из дюралюминия – гребешки и расчески.
Дождавшись, когда прифранченные сестры уйдут на вечеринку, Василь лезет в подпол и вытаскивает оттуда завернутый в старую фуфайку черный ящик радиоприемника. Погасив свет, установив приемник на узеньком, заставленном разными бутылочками и коробочками столике, Митя с Василем настраивают его на Москву и, напрягшись, слушают.
Приятные эти минуты. За окном сыплет снежок, шуршит темными ветвями старая яблоня, в подпечье, разогревшись от тепла и как бы не замечая зимы, заводит песню сверчок.
Поставили две новые сухие батареи, но голос диктора все равно далекий, еле слышный. Москва живет сталинградскими событиями: передают статьи из газет, рассказы участников боев, зарубежные отклики и оценки. В сводках мелькают названия новых освобожденных городов и поселков. Бои идут преимущественно на юге – в большой излучине Дона. Правда, и на Северном фронте успех ощутимый: прорвана мертвая петля блокады под Ленинградом.
Выходя от Василя, Митя полнится особым чувством. Перед глазами заснеженная железная дорога, огромный темный тополь, в ветвях которого шумит ветер. Дальше, невдалеке от станции, чернеют разные склады и базы. В окнах местечковых хат редкие, блеклые огоньки. Местечко, кажется, живет, охваченное течением обычной будничности. Вряд ли кто из жителей этой вот улицы, которые спят или укладываются спать, знает, что где-то там, на Дону взято селение Верхний Мамон, ничем особенным, как и Батьковичи, не знаменитое. Там, в Верхнем Мамоне, наверное, не спят, там победа уже наступила. Но еще далеко от Верхнего Мамона до этого вот тополя...
Раз в неделю из Громов, где работает учителем, приходит Микола. С десантниками он пока что встречается редко. Передает им листки, в которых хлопцы сообщают о движении эшелонов через станцию и о замеченных воинских частях, а взамен получает переписанные от руки сводки Совинформбюро. От Мазуренки, командира десантников, пока что один приказ – завоевывать доверие у немцев. Даже мину, которую Микола принес давно, не разрешает подкладывать. Судя по всему, десантники на встречи в Громы приходят издалека.
Микола каждый раз передает, что Мазуренка им, своим связным, запрещает ходить вместе. Но хлопцы приказ игнорируют. Было бы просто смешно, если б они вдруг сделали вид, что не знают один другого, перестали ходить друг к другу, показываться на улице.
Вести об успешном наступлении Красной Армии, которые приносит Микола, Митя чаще всего уже знает. Но все равно приятно читать скомканные тетрадные странички, аккуратно исписанные химическим карандашом. Одно дело – услышать по радио, и совсем другое – то же самое прочесть. Тут можно вдуматься в смысл, посмаковать каждое слово, сравнить с тем, что сообщают об этих же событиях сами немцы.
Тот вечер, когда передают об освобождении большого города, – особый праздник. Вот и Курск уже советский. Митя возбужден. Он каждую минуту думает о фронте, уже скоро два года живет военными событиями, тем великим, трагичным, чем заполнен весь мир. Митя понимает: взятие Курска означает, что южный участок немецкого фронта сломлен, смят. Смогут ли фашисты удержаться и на каком рубеже? Реки теперь, зимой, не преграда, прорыв фронта очевиден. Чем Гитлер заткнет такую дыру?
Митя даже как бы слышит орудийные выстрелы, которые приближаются оттуда, с востока. Курск – это не Краснодар, не далекий Сальск...
Хоть уже и поздновато, чтоб бродить по местечку, однако он не выдерживает, выбравшись из низенькой Шараметовой хаты, идет к хлопцам. Скрипит под ногами подмерзший, сухой снег, ветер сечет в разгоряченное лицо снежной крупой. Митя идет не улицей, а темным переулком, прилегающим к железной дороге, минуя базы, склады, железнодорожную сторожевую будку. В темноте чернеют штабеля дров, бревен. К железной дороге дворы обращены не хатами, а садами и огородами, и только два-три домика повернуты окнами.
На железной дороге ночью тихо. Поезда ходят только днем. Исключения бывают, но редко. На станции темно. Едва заметно светится красный глаз семафора, который стоит почти напротив Шараметовой хаты, поблескивают желтовато-красные огоньки стрелок.
Чтобы попасть к Лобику, надо перебраться через железную дорогу. И хотя хлопцы не очень-то слушаются Мазуренку, но осторожность соблюдают. Лобик работает на железной дороге, составляет сводки движения поездов, поэтому не стоит заходить к нему лишний раз.
Митя, перебежав улицу, где легко можно нарваться на патрульного, направляется к Примаку. Еще на крыльце Примаковой хаты слышит он треньканье мандолины. Хлопцы сидят тут почти в полном сборе. Саша Плоткин, в больших, смазанных дегтем сапогах, положив ногу на ногу, играет, Лобик, понурившись, листает какую-то книгу. Хозяин же, Алексей Примак, как человек практичный, подшивает куском войлока старый валенок.
– Курск взяли! – с порога выпаливает Митя.
Саша играет еще громче, Иван, положив книгу на стол, задумывается, и только на самого хозяина новость, кажется, не производит никакого впечатления.
– И у нас взяли, – отзывается наконец Алексей. – За день шестерых. Адвоката Былину, нового примака Анеты Багуновой. Говорят, он какой-то инженер. Лысака – составителя поездов – арестовали третий раз...
Хлопцы на минуту умолкают. В лес убежали заместитель бургомистра Лубан, дорожный мастер Адамчук и другие. Мстят, скорее всего, фашисты.
Лобик встает, ходит по хате.
– Курск – большая победа! – возбужденно говорит он. – Если правда, что взяли, то наши могут еще до весны продвинуться до Днепра.
– Взяли. Я потому и пришел.
– Вот что значит зажать в клещи одну армию. Паулюса расколошматили, и фронту – хана. Под Сталинградом были отборные гитлеровские войска.
– Говорят, что итальянцев через Речицу гнали пешком, – перестав играть, сообщает Плоткин. – Солдаты будто бы торговали винтовками на базаре. За винтовку просили десять марок, за пулемет – двадцать.
Хлопцы хохочут. Трудно представить, чтобы солдаты торговали такими вещами, но слухи действительно ходят.
– Италии крышка, – твердо заявляет Лобик. – Стратегических целей она не достигла нигде. В Африке итальянцам и Роммелю скоро капут. Тунис не удержат. Недаром Гитлер оккупировал Южную Францию. Боятся высадки союзников с юга.
– Фронт наступает, а Кузьменки кабана закололи. Двух новых привезли, – острит Алексей. – Драпать не собираются. Гвозд новое пальто сшил... Но поздно. Давайте, хлопцы, по коням.
Алексей не притворяется. Только так и смотрит на вещи. Но ничего не попишешь – его соседи Кузьменки действительно заядлые полицаи. Так что надо остерегаться. Да и Гвозд – шпик известный.
Расходятся по одному. Первым за дверь шуганул Лобик, за ним – Митя.
II
Решение, что не осталось никакого другого выхода, кроме как податься в лес, просить у партизан пощады, а если примут к себе, то мстить немцам, уничтожая их жестоко, безжалостно, Лубан принял неожиданно, несмотря на то что он и его сообщники думали и говорили об этом давно. События на фронте были только толчком, ускорившим принятие такого решения. В душе Лубана оно вызревало еще с прошлого лета. Тогда к нему приходили посланцы от партизан, и не совсем даже партизан, а от людей, которых забросили из-за линии фронта со специальным заданием. Тех людей целиком удовлетворяло, чтобы он, Лубан, занимая высокое положение в немецкой администрации, помогал им. Но он на такое пойти не мог, – во-первых, не умел раздваиваться, а во-вторых, считал, что цена, которую заплатит таким образом, будет мала, чтоб искупить свой грех.
Он, заместитель бургомистра, принял тогда все меры, чтоб женщина из Нехамовой Слободы, приходившая к нему с предложением служить партизанам, не попала в руки немцев. Сам ее приход значил для Лубана многое. Если там, в лесу, допускают мысль, что он, заместитель бургомистра, не совсем потерянный человек, что он еще может вернуться к своим, принести пользу, то это мнение о нем вселяло надежду, придавало душевную силу. Всю прошлую осень он только и думал о том, как перебросить мост к партизанам.
В сорок первом году Лубан твердо решил, что такой жизни, как была, больше не будет. Ему доставляли удовольствие сообщения о том, что Красная Армия отступает, сдает немцам города, села, оставляет важные промышленные и сельскохозяйственные районы. С жадным нетерпением он ждал, когда же наконец немцы овладеют советской столицей.
Это могло вызывать только удивление, так как неприятности, какие имел Лубан в жизни, были не большими, чем у некоторых других людей, которые тоже пострадали в тридцать седьмом или в тридцать восьмом годах, однако на сторону немцев не перешли. Лубан до ареста был начальником службы пути в отделении железной дороги, его намеревались повысить по службе, выдвинуть на такую же должность в управлении, но неожиданный арест прервал этот естественный служебный рост. После того как Лубана, не доведя дела до суда, оправдали, даже о такой должности, которую он занимал раньше, пришлось забыть. Ее твердо занимал человек, который написал на него Лубан знал об этом точно – донос. Характер Лубан имел гордый, упрямый, своей правды доказывать не стал. Из города перебрался на небольшую станцию, занял там скромную должность кассира товарной конторы.
Было много всякого другого, но основное направление мыслей, настроения Лубана определяло убеждение, что в прошлой жизни власть захватили не люди дела, а хитрые приспособленцы, карьеристы, которые руководствовались шкурными интересами. Ход первых месяцев войны как бы подтверждал то, о чем думал Лубан. Осенью сорок первого года, уже став заместителем бургомистра, он застрелил переодетого окруженца. Убил Лубан своего советского человека в поселке совхоза Росица. Об этом хорошо знают в местечке и во всей округе. Пути назад, казалось, не было.
Одумался позже, когда немцы стали устанавливать свой порядок, а он, Лубан, им активно в этом помогал. Много уплыло воды за один только год жизни в оккупации. Глядя на тех, кто шел добровольно в полицию, становился начальником, а также на тех, кто не хотел служить немцам, а согласившись, продолжал им вредить, Лубан с ужасом понял, какую большую, непоправимую ошибку он совершил. Чрезмерно раздул личную обиду. Забыл, что и тогда и теперь были разные люди, и людей добрых, честных, слова которых не расходятся с делом, было намного больше, чем шкурников и карьеристов. Он предал Родину – только такими словами можно было назвать его поведение.
Начиная с прошлой осени Лубан жил в состоянии оцепенения, нарушенного душевного равновесия, когда трудно принять правильное решение. Он уже знал, что с немцами не останется, глядел на них с лютой, бессильной злостью. Но выхода не видел. Его руки были в крови, а кровь так легко не смывается.
Он строил много планов: убить гебитскомиссара, сделать так, чтобы в местечке погибло как можно больше немцев, и, наконец, погибнуть самому, но после долгого размышления эти свои намерения отклонял.
Затаенно, не вполне осознанно он все-таки хотел, чтоб его вспоминали добрым словом и после смерти. А так могли подумать, что он что-то не поделил с недавними господами.
Человек не может жить в одиночестве. Постепенно Лубан начал открываться друзьям-товарищам, с которыми связала его горькая година оккупационной судьбы. Бригадир путейцев Адамчук, начальник местной промышленности Толстик, начальник пожарной команды Ольшевский так же, как и он, уразумели, что сели не в тот воз. Лубан считал их мелкими сошками: привыкли сладко есть, пить и потому с необыкновенной легкостью поменяли хозяев. Никаких убеждений у них нет и не могло быть. Жили как живется, спасали собственную шкуру. Но их положение проще: немцам служили, были начальниками, однако кровью себя, как он, Лубан, не запятнали.
У них, заговорщиков, было много пьяных сборищ, бесед. В результате родилось решение, что надо искать общий язык с партизанами. Но так просто, с пустыми руками к партизанам не придешь. Надо было что-то сделать, как-нибудь насолить немцам, чтобы там, в лесу, посмотрели на них, теперешних немецких прислужников, более ласковым оком.
Втянули в компанию Годуна, заместителя начальника полиции. Этому хитрому, вертлявому человеку, который до войны служил начальником уголовного розыска, не надо было долго объяснять, что от него требуется. Партизанам не хватает оружия, поэтому Годун за какой-то месяц сделал так, что в тайном хранилище заговорщиков оказалось три ручных пулемета и более десяти винтовок.
Еще осенью возникло намерение подвести под партизанский удар какую-нибудь волостную или даже часть районной полиции. Но без надежной связи с партизанами осуществить такое дело невозможно. Годун исподволь начал заводить переговоры с прудковским старостой, который, по мнению всех, кто собирается у Адамчука или Толстика, давно связался с лесными хлопцами. Но пока шли эти предусмотрительные двухсторонние переговоры, партизаны сами разогнали лужинецкий, литвиновский и пилятичский гарнизоны. Откладывать выход в лес дальше уже нельзя...
Случилось так, что круг заговорщиков, в который вначале входили только местные начальники, постепенно расширялся за счет людей, которые вообще отказывались от службы у немцев. Лубан тут ни при чем. Их втянули хитрый Толстик или тот же Годун. Хотят, наверное, создать видимость подпольной работы тут, в местечке. Мол, не сидели сложа руки. Лубан против маскарада. Может, от этого на душе лишняя тревога.
Заместитель бургомистра не спит. Лежит на топчане, подложив под голову старую фуфайку, от которой пахнет мазутом, перегоревшим углем и еще чем-то особенным, что бывает только на станциях. Он любит эти запахи, так как сызмалу жил около железной дороги, в казенном доме, где, наверное, и теперь доживает век старый, сгорбленный, давно покинутый взрослыми сыновьями отец. Мать умерла несколько лет назад.
В последние месяцы, когда в душе вспыхнуло это неугасимое пламя отчаяния, он собирается навестить отца. При нынешнем положении Лубана проехать сто с лишним верст на каком-нибудь воинском товарняке, чтобы попасть в город, где живет отец и где большую половину жизни прожил он сам, вообще-то нетрудно. Он может вытребовать аусвайс со всеми нужными печатями и разрешениями. Но что-то вроде мешает. Что – он и сам пока не разберет. Отец конечно же знает, кто теперь его сын, так как знакомые люди из того города были тут, – видно, рассказали о его службе. Не отозвался старик ни словом.
Из-за дощатой перегородки доносится спокойное дыхание жены. Младший сынишка спит с ней, а старший, которому исполнилось двенадцать лет, подстелив фуфайку, улегся на полу возле печки. Вот так живет пан заместитель бургомистра, второе лицо в районе. Немцы никогда не переступали порога этой незавидной, не лучшей, чем у какого-нибудь стрелочника, квартиры. Он их к себе не приглашает. Никогда он не был скаредным, не думал о богатстве, роскоши, не стремился к сладкой жизни. Но все равно достукался. Попал в силок, откуда на этот раз, пожалуй, не выберешься.
Когда Лубан думает о своем нынешнем положении, в памяти невольно встает молодость, неказистая, грязная улица предместья, на которой стояла их кособокая хатенка, не худшая и не лучшая, чем у других. Отец, который выдает себя теперь за праведника, таковым на самом деле не был. Заливал старик за воротник что надо. Так заливал, что машиниста курьерских поездов пересадили на маневровый, затем на этом же тихоходе ездил кочегаром, а кончил тем, что, дотягивая до пенсии, охранял железнодорожную баню. Да один ли отец?
Вторая Шанхайская, как называли улицу старожилы предместья, в дни получек показывала, пожалуй, наивысший класс пьяного, бешеного разгула. Замордованные жены наиболее заядлых пьяниц с утра обычно занимали очередь у окошка кассы, чтоб перехватить заработок своих нерадивых мужей, но те все равно вырывали червонец или два, чтоб залить горло, дать выход темной, неподвластной разуму силе, что постепенно накапливалась на дне души. В тех очередях не раз стояла Лубанова покойница-мать.
Из-за отца или не из-за отца, но сам Лубан рано пошел по кривой дорожке. Имел за плечами уже восемнадцать лет, но успел, да и то с грехом пополам, закончить только начальную школу. Наконец, нормальной учебе помешало лихолетье оккупаций, переворотов, каких на его молодость выпало достаточно. Первыми, когда рушился Западный фронт, пришли немцы. Он хорошо помнит островерхие, с хищными орлами каски, широкие зады, холеные красные морды кайзеровских солдат. Тогда, при немцах, на Второй Шанхайской как бы сама собой возникла шайка-бражка из юношей, подростков, которую, очевидно, направляла чья-то опытная крепкая рука. Воровали у немцев что попало. Однажды осенней ночью загнали в тупик вагон, а открыв запломбированные двери, сами ужаснулись тому, что увидели. Вагон наполовину был забит ящиками, доверху заполненными железными крестами, медалями, разными регалиями. Плохо могло кончиться для Второй Шанхайской ночное приключение, но там, в Германии, началась революция, и немцы убрались восвояси.
Был еще красный командир Стрекопытов – в прошлом царский офицер, который вдруг, спохватившись, решил снова перекраситься в белый цвет. Стрекопытовцы убивали, вешали местных руководителей, с которыми недавно стояли рядом – на трибунах. Шайка Стрекопытова успела нашкодить мало недолго он продержался. Но и ему подстроили штуку, которая имела скорее политический, нежели уголовный характер. На Второй Шанхайской всегда было много голодных бродячих собак, и вот эти собаки вдруг начали бегать по городу, нося вместо ошейников банты – под цвет бывших царских знамен.
Мутная река текла, петляла дальше, когда уже утихли пушечные выстрелы и торопливый, отчаянный треск пулеметов. Был нэп, на центральных улицах города открылось много ресторанов, ресторанчиков и разных увеселительных заведений, которые начинали свою деятельность вечером. Он, Лубан, тогда только входил в молодую силу. Неугомонные смуглые парни с Второй Шанхайской форсили в расклешенных брюках, не любили совбуров и свою неприязнь к ним высказывали в грязных песенках, сопровождаемых гитарным перезвоном.
Вырвал их троих из шайки-бражки Саша Григонис, местный латыш, умнейшая на все железнодорожное предместье голова. Ему было в то время лет двадцать пять, а он уже возглавлял паровозную бригаду, водил тяжелые, груженные лесом эшелоны в Киев, Макеевку, до самой западной границы. Школа помощников машинистов, куда Саша Григонис насильно затянул троих друзей-приятелей, была началом его, Лубанова, взлета. Он хорошо учился и, будто оглянувшись на напрасно растраченные годы, всю душу отдавал занятиям, паровозу, книгам, которые неожиданно открыли перед ним новый привлекательный мир. Лубан любил технику, мог днями, ночами, забыв обо всем, просиживать над схемами, разгадывать их смысл, доходить собственным умом до самого сложного.
Он ездил помощником машиниста, затем, как и отец, машинистом, был уже женат, когда появилась возможность учиться в филиале техникума, и даже с каким-то восторгом, отрывая время от сна, отдыха, закончил техникум и сразу же поступил на заочное отделение железнодорожного института. То было время, когда железная дорога отказывалась от всего старого, отжившего, меняла облик, добиваясь технического прогресса во всех отраслях своего хозяйства. С паровоза он слез тогда, когда даже небольшие полевые станции переходили на автоблокировку, автоматическую сцепку вагонов, когда появились первые тепловозы и электровозы. Новое повсюду пробивалось.
Он и занимался этим новым – внедрял автоблокировку, – по неделям не бывал дома, чувствуя, что живет не напрасно, приносит пользу. Он знал, любил свою работу. С каждым годом его продвигали и повышали по службе.
Саша Григонис к тому времени был уже заместителем начальника станции. Несмотря на высокое положение, дружбы с подчиненными, которых вытащил из ямы, не терял, чинами не хвастался. Иной раз в воскресный день они собирались все вместе, выезжали на дрезине за город и, оставив машину на какой-нибудь станции, направлялись в лес, раскладывали костер, вспоминали прошлое.
Григониса арестовали первым. Вообще что-то непонятное стало твориться на станции. Железнодорожники на войне – нужный народ, без них не может обойтись никакая власть. Во время гражданской войны город переходил из рук в руки, поэтому все, кто более или менее был связан со службой движения, работали по принуждению или за кусок хлеба. Теперь им то давнее и вспомнили.
Он, Лубан, как всегда, был горяч, невыдержан, потому после ареста Григониса потерял голову. Настроения не скрывал, язык за зубами держать не умел. Нацарапали писульку и на него. Сочинил ее в компании с другим пройдохой Мишка Сыч, слабенький, беспомощный инженерик, которому если и доверить какое дело, так только стоять в дверях, проверять перронные билеты.
Околесицы в заявлении Мишка нагородил несусветной. Тем не менее следователь отнесся к написанному с полной серьезностью. Допрашивая о связях Лубана с немцами, со стрекопытовцами, приплетая Григониса, даже отважился приложить руку. Но в ответ получил такую сдачу, что брякнулся на пол, и его отливали водой. Дело повел другой следователь, допрашивал долго, нудно, но применять физические меры не решился. До суда не дошло, Лубана выпустили.
Лубан не спит. Это не первая ночь, когда властным черным крылом его окутывает бессонница. Перебирая до малейшей мелочи свою жизнь, он старается найти тот поворот, перекос, с которого начал завязываться теперешний чертов узел. Винит одного себя. Был излишне горд, горяч, не умел глядеть в корень.
Лубан теперь оправдывает прошлое. Сколько повылезло из разных щелей всякой швали, что становится на колени, угождает, прислуживает фашистам. Всех этих полицаев, старост, немецких пособников в свое время просто не раскусили, не придавили, как гнид. А стоило бы.
При той чистке, которая шла, думает Лубан, попадали под колеса и невинные люди, такие, как Григонис. Ничего не попишешь. Когда лес рубят, щепки летят. Вина его в том, что не понял духа времени. Надо было не затаиваться в злости, не думать об оскорбленной гордости, самолюбии, а помогать соответствующим органам отыскивать настоящих врагов. И не один он должен был это делать, а все. Тогда бы попали куда следует не честные люди, а такие, как Мишка Сыч, как вся шваль, что тогда, в тридцать седьмом, подняла голову.
Середины Лубан не знает, человеческую слабость в расчет не берет. Так было всегда, так и теперь. На своих друзей по несчастью, с которыми связан одной веревочкой, смотрит как на мусор, отходы, как на мелких, никчемных людей. Другое дело, что без них не выпутаешься. Но если двинет в лес вся команда, авторитет немецкой власти тут, в местечке, покачнется. Хотя какой там авторитет!..
На то, что сам расстрелял переодетого окруженца, Лубан смотрит без особых укоров совести. Человек в рваной фуфайке, которого он встретил в Росице, был трусливый слизняк. Лепетал, что из раскулаченных, что сидел при большевиках в тюрьме, совал под нос справку.
Лубанова натура бунтует, протестует при мысли, что он продался немцам. Никому он не продавался. Он сбился с дороги. Совершил ошибку. Кровавую. На войне все ошибки кровавые. Те, что пошли за немцами, с первого дня думают об обогащении, благополучии, тянут, что попадает под руку. Как лесничий Лагута, Князев, заведующий мельницами Федосик, как почти все немецкие прихвостни, которых он, Лубан, знает как облупленных. Им по душе строй, порядок, основанный на собственности, деньгах, взятках. Он против такого порядка.
Бургомистра Крамера Лубан выделяет среди других. Этот хочет, чтоб всем было хорошо. Хочет примирить волка и овцу. Но война есть война. Даже в мирной жизни шла борьба, и те, кто этого не понимал, теперь страдают. Как он сам...
III
Лубан начал засыпать, когда в коридорчике послышались осторожные шаги. Скрипнула дверь. Пришла с вечеринки старшая дочь Валя. Сон как рукой сняло. Шестнадцать лет дочке, а бродит где-то каждую ночь. Растет, словно без отца. Может, какой-нибудь полицай подбивает клин? Метит к заместителю бургомистра в зятья? Дудки, брат, не очень погреешься! Семья держится на жене. И на корове. Даже немцы-начальники знают, что заместитель бургомистра пьет, но глядят на это сквозь пальцы. Им лишь бы сидел на должности. Дальше – хоть трава не расти. Можешь брать взятки, заводить любовниц. Профсоюз, как когда-то, не вмешается. Немцы думают, что он живет как хочет. А он никак не живет. И не хозяин в семье. Не до поросят, когда свинью смалят.
Дочка тихонько разделась, легла. В уголке за печкой чуть слышно скребется мышь. Шумит за окнами ветер, нудно звякает оторванным листом железа. Лубан снова задремал. На этот раз его будит пронзительный телефонный звонок. Вскакивает, хватает трубку. "Заместитель бургомистра Лубан слушает..." На другом конце провода упорное молчание. Слышно, как кто-то дышит, а слова вымолвить не отваживается. Или не хочет. Наконец положил трубку...
В душу закрадывается тревога. Кто позвонил и зачем? Звонок, скорее всего, для того, чтоб узнать, дома ли хозяин. Но кому он понадобился ночью? Мелькнула догадка про партизан, и холодно сделалось в груди. Вот так же прошлой зимой ухлопали заместителя начальника полиции. Теперь на его месте Годун. Вызвали по телефону из квартиры и где-то за углом проломили кирпичом череп. Труп нашли только летом, когда стали чистить колодец возле пожарной. А то думали – сбежал...
Лубан с опаской смотрит в окно. Виден заснеженный двор, дощатый хлевушок. Кажется, возле стены хлевушка мелькнула тень. Он уже ждал, как эта тень оторвется от стены, подбежит к окну и шибанет в комнату гранату. Но все тихо. И нет никакой тени. Просто шелестят на ветру ветви груши, что растет под окном. От этого мелькает в глазах.
Лубан успокаивается. Ступая босыми ногами по полу, подходит к вешалке, вынимает из кармана поддевки наган-самовзвод. Крутит барабан все семь патронов на месте. Одевается, натягивает сапоги, как бы предчувствуя, что ночной телефонный звонок будет иметь продолжение. И не ошибается. Через несколько минут на крыльце кто-то топает, а затем раздается отчаянный стук в дверь.
Лубан осторожно, не брякнув щеколдой, пробирается в холодные сенцы. Замирает в углу возле двери. Если будут стрелять через дверь, то черта с два попадут. Наган он держит наготове. Подавляя дрожь, спокойно спрашивает:
– Кто там?
– Открой, Дмитриевич, свои, – слышится голос Адамчука, дорожного мастера.
Адамчук стоит в сенцах, в комнату не идет. Его трясет как в лихорадке. Голос срывается, даже слышно, как лязгают у бедняги зубы, как он часто, прерывисто дышит.
– Беда, Дмитриевич. Пропали мы. По-глупому пропали. Лысака взяли, а он сыплет всех...
– Какого Лысака? Что ты плетешь?
– Да составителя поездов. Того, что на работу не шел. Годун с ним тары-бары разводил. Про партизан и про все такое. А тот ляпнул кому-то сдуру. Теперь сидит. Ночью сцапали.
Странно, Лубан, услышав о составителе, с которым тоже встречался и плохое говорил при нем о немцах, не испугался. Даже почувствовал облегчение: чертов узел наконец развяжется.
– Так что будем делать?
– Надо тикать. До утра всех схватить могут. Мне не простят. Скажут, в партизанах был, а теперь снова за старое взялся.
– Тебя и партизаны по шапке не погладят. Как-никак служил немцам верой и правдой.