355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Науменко » Сорок третий » Текст книги (страница 8)
Сорок третий
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 10:27

Текст книги "Сорок третий"


Автор книги: Иван Науменко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 23 страниц)

Новости, которые принес Топорков, касаются прежде всего Турбиной. Работает в канцелярии генерала Фридриха, который осуществляет власть над всей округой. Положение как будто надежное.

– У Фридриха? – Бондарь присвистнул. – Высоко птичка взлетела. Ты не допускаешь, что она служит нашим и вашим?

– А что она может "вашим"? Что она про нас знает? В прошлом году об опасности предупредила, – Топорков загибает палец, – с Казаченковой сумкой выручила, – он загибает второй, – сведения передает, провалов нет...

Пальцев не хватает.

– А все-таки почему ее взял генерал? Надо точно знать. Мы ее туда не посылали. Немцам же известно, что муж ее советский летчик, сама выросла здесь, не в Германии.

– А черт его знает, Павел Антонович. Она передо мной не исповедовалась. Немец немцу верит, это точно. Считают себя высшей нацией.

– Ты это брось. – Бондарь встает, начинает ходить по комнате. Хитрости им не занимать. Вспомни, как война началась. Ручки жали, фотографировались с нашими руководителями, а сами нож за спиной точили.

– То высокая политика, Павел Антонович. Я говорю про обыкновенных немцев. Они дундуки порядочные. Наши их вокруг пальца обводят. Может, потому они такие, что считают себя лучше, умнее. Думают – перед ними все преклоняются.

– Ладно, дорогой Анатолий Семенович. Давай эту философию забудем. Мы с тобой шишки небольшие. Ясно одно: к Турбиной, кроме тебя, никого не допускать. Если удастся подоить генерала, считай, счастье само лезет в руки. Давай, что принес.

– Вот, – Топорков снимает левый сапог, шарит пальцами по внутреннему разрезу голенища, вытаскивает небольшой из плотной бумаги конверт. – Когда в полынью попал, очень боялся за него. Специально высушил на огне. Сказала, чтоб только тебе в руки передать.

– Иди, – Бондарь улыбается. – Мазуренке тоже принес?

– В этом голенище, – Топорков хлопает себя по правой ноге. – Слуга двух господ. Сношу ли свою кучерявую голову? Забудете сразу, как только попаду немцам в лапки. Скажете – был брандахлыст, пропал при невыясненных обстоятельствах. А у меня душа горит.

– И у меня горит, – Бондарь пожимает Топоркову руку. – И спать хочется. А некоторые вообще не хотят видеть меня на этом месте. Жизнь, Толя, ничего не попишешь. Иди поспи.

– В Турбиной не сомневайся. – Топорков стал серьезнее. – Нутром чую помогает честно. Хотя причин не знаю. А пролазит потому, что красивая как черт. И умная. Летчик ее – давно с рогами. Обыкновенной женой она, брат, быть не может.

III

Бондарь разрезает ножичком конверт, вынимает свернутый в несколько раз кусок ватманской бумаги. Расправляет на столе и вначале ничего не может понять. Перед ним неумело сделанная карта, с треугольниками, кружочками, пунктирными линиями-стрелками.

Только прочитав написанные по-немецки названия, Бондарь видит, что это карта области в границах оккупационного административного деления. Становится ясным смысл кружочков, треугольников.

Что ж, концентрацию партизанских сил генерал Фридрих представляет, пожалуй, правильно. Немного преувеличивает, немного путает с дислокацией. Стрелки, пунктиры – возможные пути возвращения партизан в оставленные районы...

Бондарь прячет карту в карман, одевается, выходит во двор. Хата командира соединения через улицу. Окно занавешено, но через щель пробивается полоска света. Дождь сечет не переставая.

У Лавриновича радистка Ася. Округлилась, поправилась девушка. Бондарь помнит ее осунувшейся, с бледным личиком, запавшими глазами. Теперь щеки налились румянцем, даже в гимнастерке и юбочке вырисовывается привлекательная девичья фигурка.

При входе Бондаря радистка вскакивает, бежит за дверь.

– Садись, – Лавринович протягивает Бондарю исписанный круглыми детскими буквами листок. – Сводка за март. Харьков потеряли, зато с Москвы угроза снята окончательно. Гжатск, Вязьма – наши.

– До нас все равно далековато. Идти да идти.

Лавринович оживляется – любит поговорить о фронте.

– Ты заметил – главные военные действия ведутся на южных фронтах. Если б не отозвали меня сюда, брал бы Харьков. Я и в сорок втором был там. Выбирался из окружения. Страшно, брат, вспоминать. Из киевской каши в сорок первом вылезал. Не хотел говорить, а наш Федор Бумажков под Полтавой сложил голову. В окружении. Вместе служили в кавалерийском корпусе. Я дивизионным, он – полковым комиссаром.

– Зачем было Бумажкова брать в армию? – спрашивает Бондарь. – Первый партизан, герой...

Лавринович морщится как от зубной боли, возле уголков глаз сбегаются мелкие морщинки.

– Ты же военный человек, должен понимать. Если уж до конца исповедоваться перед тобой, то и я должен был тут оставаться. Даже решение было. Потом пришлось принимать другое решение. В Мозыре формировалась кавалерийская часть, сверху приказали обеспечить политсоставом. Вот и все. Поворот на сто восемьдесят градусов. Помнишь же – все для фронта!.. Немцы Смоленск захватили, рвутся к Москве, а мы сидим в болотах. Фактически в немецком тылу, хоть власть и советская. Ну и бросили партийцев в дивизию. Один Ермалович остался. В то время Бумажкова для отчета вызвали. Пришел из-за линии фронта. Думаешь, если бы оставили тут актив, такие были б комбриги, как Вакуленка? Отличные были хлопцы. Железные. Орлы. Кадры, брат, были что надо. Но почти все полегли на Украине.

– И тут полегли. Большинство зачинателей партизанского движения погибло.

– К нам освобождение придет через Украину, – продолжает Лавринович. Попомнишь мои слова. Украина – это хлеб, уголь, железная руда. Там нам, брат, покоя не давали. Вспомни прошлый год. Западные фронты фактически дремали. Были бои местного значения – оттягивающие удары, не больше. А мы? Повидал я донские степи, Волгу, до сталинградского окружения дожил. Не дали только посмотреть, как немцы в котле дуба дают. Отозвали в самый горячий момент, месяц в партизанском штабе проторчал.

– И у нас будет жарко, Сергей Кондратович. – Бондарь обеими руками распрямляет на столе присланную Турбиной карту. – Вот поинтересуйтесь. Получили от той самой немки. Только она не в Горбылях, а в Мозыре, у самого генерала Фридриха.

Лавринович ничего не спрашивает, слегка шевелит губами и, водя по ватману пальцем, читает названия, разглядывает знаки.

– Наша дислокация им известна. – Подняв голову, он проникновенно смотрит Бондарю в глаза: – Думаешь, измена?

– Да нет, на такую карту нужно сто шпионов. Да и точность невелика. Просто у генерала Фридриха есть человек, который нами занимается. Старается так, как мы, думать. Видите, он даже немного опередил нас. Знает, что весной вернемся в свои районы.

– Считаешь, Фридрих что-нибудь задумал? Наставит западней, когда станем расходиться?

– Фридрих не страшен. С ним можно воевать. Командует полицейским полком, жандармерией, вспомогательной полицией. Тут другое.

– Карательная экспедиция? – Лавринович хмурится.

– Думаю, что так. Отмечены партизанские районы. Главный натиск не на нас, – на Лельчицы, Князь-озеро, где зимуют Ковпак с Сабуровым. Заметьте, про нас точно знают – растечемся по районам. О них еще гадают. Ни пунктиров, ни стрел. Неизвестно, куда пойдут. Вопрос для немцев открытый. Боятся чирьев под носом.

– Логика правильная. – Лавринович встает, возбужденно ходят по комнате. – Завтра же поеду в штаб Сабурова. Какого дьявола тут торчать. Гитлер на них не пожалеет отборной дивизии. Пускай быстрее уходят. У них же другая, чем у нас, задача. Рейдовое соединение...

Бондарь свертывает ватман.

– Сними две копии. Сам сделай, не поручай никому. К утру. Одну отвезу Сабурову, другую пошлем в Москву. С объяснительной запиской. Садись, составляй. Может, удастся сотни три автоматов вырвать. А то одним – по самое горло, другим – дулю с маком. Про карту никто не знает? – Лавринович останавливается перед Бондарем, берет в пальцы пуговицу его гимнастерки, нервно покручивает.

– Вы да я.

– Хватит. Никому ни слова. С немкой лишние связи обрубить. Собери, какие есть, марки, пошли. Генералу, брат, нужна деликатная дама. Духи стоят дорого.

Дождь упорный, будто там, в небе, что-то прорвалось. Густая как деготь темень. Нигде ни огонька. Дороги развезет – неделю или даже больше с места не сдвинешься.

IV

По отношению к полицаям, другим пособникам – новая политика. Главный прицел на разложение полицейских гарнизонов изнутри – чтоб перестали служить врагу, переходили на сторону партизан.

Бондарь седлает коня, направляется с утра в Замошки, в Домачевскую бригаду.

Дождь омолодил землю. Сосновые пригорки сухие, чистые, в березняках озерца воды, и только в болотистой чаще тут и там мелькнет оледенелый бугорок.

Дорога из рук вон плохая, особенно в низинах. Конь хлюпает по грязи, проваливается в вязкую кашу, недовольно фыркает.

Тяжесть с души спала. Бондарь едет в Домачевскую бригаду с легким сердцем. Вакуленка даже удивляет. Казалось – долго будет бродить в нем неразвеянная обида, оскорбление, которые кое-кто подогревает. Однако он очень быстро переломил себя. Изменился на глазах. Мудрый профессор крестьянских наук...

Бондарь выезжает на пригорок, окруженный березовой рощей. Выблескивает солнце, и пейзаж на глазах меняется. Березы ласкают глаз, вдали, как волны большого лесного прилива, темнеют хвойные деревья. Портит вид серое поле, которое совсем не гармонирует с блеском солнечного дня. Бондарь ловит себя на мысли, что никогда не любил ранней весны из-за безжизненного покрова земли, из-за несоответствия солнечного света с грязью, хламом, что остаются после зимы. Земля будто показывает в это время свои неприкрытые раны, она квелая, слабая.

По прошлогодней стерне свежий след ведет в березняк. На телеге тут проехали два или три дня назад, и в вязком глиноземе осталась глубокая колея. Бондарь свернул на колею, добрался до леса и, немного углубившись в него, довольно улыбнулся. Под толстой, с почерневшим комлем березой стоит дубовая бочка, замаскированная ветками. С лотка с тихим мелодичным звоном падают капли. Даже по звуку падения капли Бондарь догадывается – бочка наполнена наполовину. Слезает с коня, проверяет свою догадку. Старая крестьянская привычка не подводит: бочка действительно наполнена наполовину. Сок чистый, прозрачный, сверху плавает несколько козявок.

Он еще не пробовал березовика, а уже чувствует, как от студеной, чуть сладковатой на вкус влаги сжимает зубы и побаливают челюсти. Под более молодой березкой кадка, полная как око. Сок переливается через край, на клепках – мокрые потеки.

Бондарь, став на колени, долго, пока действительно не начало ломить зубы, пьет.

После хозяина, сдвинув лоток, тычет морду в кадку конь, но сразу отводит, смешно оттопырив верхнюю губу, недовольно фыркает. Березовый сок ему не по вкусу.

На душе праздничное настроение. Его не нарушает даже полосато-пятнистый (как раз меняет шерсть) заяц, который выскочил из-под лошадиных ног и сломя голову стал выписывать петли на прошлогодней стерне. Весна, весна. В пронизанной солнцем небесной синеве звенит серебряный колокольчик: над серым голым полем поет жаворонок.

В мокром ольшанике перед Замошками на дорогу выскакивают двое дозорных, но, узнав начальника штаба, пропускают.

Замошки – деревенька из одной улицы, хат из семидесяти. Так же как Сосновица, стоит в лесу – поля на вырубках, на пригорках. Кое-где во дворах торчат колодезные журавли. Сохранилось даже некоторое колхозное имущество – длинный, под соломенной крышей овин, начатое строение – без стропил, дверей, но с прорезанными окошками – коровник или телятник.

Партизан, жителей на улице немного. Женщина в рваном полушубке везет на повозке, в которую запряжен молодой буланый конь, навоз. Двое партизан у забора держат за уздечку огромного трофейного битюга, третий, задрав коню заднюю ногу, срывает клещами подкову.

Из хат доносится то мерный стук, то однообразное унылое шуршание. Музыка знакомая. Там, откуда слышится стук, женщины ткут полотно, в остальных хатах мелют зерно на жерновах. Жернова, самодельные, крестьянские мельницы, теперь почти всюду.

Вакуленка в хорошем настроении, трезвый, побритый, расстегнув командирскую гимнастерку, сидит за столом, что-то пишет, макая ручкой в школьную невыливайку. Бондаря встретил иронически-приветливо:

– Начальство пожаловало. Рад видеть начальство.

В комнате кроме командира бригады чернявый начальник штаба Валюжич. Бондарь достает из-за пазухи пачку листовок, кладет на стол. Вакуленка берет листок, шевеля губами, читает, усмехается.

– Здорово. Будто специально для нас сделали. Хорошо, что про батьковичских начальников написали.

Валюжич копается в своих бумагах.

– Адам Рыгорович сам насочинял писем. Чаплицкого начальника полиции товарищем называет. Товарищ Драбница... А я против. Какой он товарищ? Мы два года с фашистами воюем, а он что? Верой и правдой немцам служит. Моего отца, брата кто загубил? Такие, как Драбница. А теперь мы с ними товарищи...

– Не дури, Петро, – вяло огрызнулся Вакуленка. – Политики не понимаешь. А как я напишу? Господин Драбница. Знаю я этого господина как облупленного. Голой задницей светил. Только что и сумел кучу детей наплодить. Просто недотепа. Дали немцы два пуда муки – подкупили.

– Пускай и так. Но зачем еще расшаркиваться перед ними?

– Тогда зачем огород городить? – Вакуленка повысил голос. – Мы будем стрелять в них, они в нас. Польза будет? Я считаю поворот политики по отношению к полицаям правильным. Сволочей постреляем, а божьих овечек, как Драбница, заставим схватиться за грудки с немцами. Из шкуры будет лезть, чтоб скорее забыли о том, что он был полицаем.

Помолчав, Вакуленка продолжал:

– Хорошо, что приехал, Бондарь. План, какой вы там в штабе придумали, хороший. На Чапличи, Семеновичи будем наступать моей и Горбылевской бригадами. Рано еще Вакуленку в запас списывать. Вы только не мешайте мне, а я сделаю так, что гарнизоны тепленькими возьмем, без всякой войны. Только не мешайте, прошу.

– Ты должен понять, Адам Рыгорович, – штаб не может стоять в стороне. Операцию надо разработать, уточнить, чтоб каждый знал свое место. Я для того и приехал.

– Уточнять не надо. Не хочу никаких бумаг. Все, что скажу, можешь шепнуть на ухо Лавриновичу, и чтоб больше никакой черт не знал... Вот тут, – Вакуленка хлопнул себя по нагрудному карману, – у меня списки полицаев. Пошлю к ним своих людей. Чтоб с каждым, с кем можно, поговорили. Возьмем для связи их родню: отцов, матерей, братьев, сестер. Лозунг такой: хватит дурака валять, хлопцы, идите в партизаны искупать грехи. С начальниками полиции сам поговорю. На тех, кто не захочет встретиться, подкинем немцам письма. Как будто они нам, партизанам, помогают. Немцы их, как коршун цыплят, возьмут в когти. Не гарнизоны будут, а гнилые грибы. Ткни пальцем – рассыплются. Верь мне, начальник штаба. Голыми руками возьмем полицаев. Об одном только прошу – молчок.

– Дай бог слышанное увидеть. Скажу одно тебе, Адам Рыгорович: молодчина, что принял бригаду.

Вакуленка нахмурился:

– А что, плохо я командовал? Кто кадило раздул? Вы все, умненькие, явились на готовое.

– Я не о том. Время другое. Соединение, не обижайся, не потянешь. А в заместители идти не с твоим характером.

– Старую гвардию на задний план. Это правильно?

– Не на задний. Если разгонишь гарнизоны да еще железную дорогу от Овруча на Жлобин побоку, сам знаешь, что будет. Партизанское царство. Тысяч до двух бригаду доведешь.

– Больше будет! – Вакуленка не скрывает удовлетворения. – Отрядов шесть, самое малое, создадим. Я почему за Припять не пошел? Меня тут народ знает. Дам клич – пойдут. Все пойдут.

Только теперь Бондарь с удивлением замечает в домачевском комбриге что-то новое, чего не замечал ранее. Желание покрасоваться, пустить пыль в глаза, намеренная грубоватость, прямолинейность – не только это в нем. Есть другое, глубоко скрытое, что сразу не выскажешь словами. Надежный человек, думает Бондарь. Не изменит, не подведет, не отвернется в трудную минуту...

V

Проснувшись, начальник штаба слышит тихое бормотание, которое доносится из соседней комнаты. Еще рано, во дворе стрекочет сорока, первые лучи лижут на удивление светлые, протертые стекла. В хате необыкновенно уютно: полы вымыты, подбелены рыжие подтеки на стенах, и даже самодельный половичок, вытканный из разноцветных лоскутков ситца, постелен перед кроватью. Приехав поздно ночью, всей этой красоты Бондарь не заметил.

Дверь притворена неплотно, и, немного раскрыв ее, квартирант видит хозяйку и ее детей – мальчика и девочку, – они стоят спиной к нему, повернувшись лицом к переднему углу, к иконам.

"Хлеб наш насущный даждь нам днесь. И остави нам долги наши, яко же и мы оставляем должникам нашим..."

"Пасха", – догадывается Бондарь, неизвестно чему обрадовавшись. В детстве и он так же стоял перед иконами рядом с родителями и братьями. Старшие братья, которые ходили в школу, молиться отказывались, но заведенного в семье порядка не нарушали – все те минуты, пока отец с матерью отдавали должное богу, стояли не шелохнувшись.

Дети хозяйки тоже молитвы не знают, повторяют вслед за матерью непонятные слова. Бондарь на цыпочках отходит от двери, садится на кровать, молча ждет, пока кончится молитва.

Выйдя умываться, он христосуется с хозяйкой, сохраняя на лице серьезность. Она ему отвечает, потом дает покрашенное в луковичной шелухе яичко.

– Освященное, Катя? – спрашивает Бондарь, поглядывая с любопытством на эту еще молодую, шуструю женщину, которая и теперь, в дни лихолетья, неуклонно выполняет заветы предков.

– А как же? В церкви всенощная была. Только я не успела. Прибежала, когда начали святить.

– Зачем тебе это, Катя? Не можешь обойтись?

Хозяйка отвечает вопросом на вопрос:

– А вы разве что лучшее придумали? Стреляете, носитесь. Старые люди правду говорят.

Угощение на столе небогатое. Ржаной пасхальный кулич, несколько крашеных яиц, припрятанный, наверно, еще с рождества небольшой окорок. Но дети рады и такому столу: можно наесться вдоволь.

Умываясь, Бондарь думает о том, о чем хозяйка не знает. Она и некоторые другие потянулись к церкви, которая теперь для них стала как бы опорой во взбаламученном, неспокойном мире. А сам поп, между прочим (церковь в нейтральной зоне, верст за четырнадцать), неплохой связной, очень полезные сведения присылает.

Через полчаса в штаб заходит Лавринович. За эти дни он похудел, осунулся. Поехав к Ковпаку и Сабурову, больше недели странствовал по дальним разбросанным отрядам.

– Если погода не изменится, завтра поедем встречать самолет. Есть радиограмма.

Бондарь чувствует – главного командир не договаривает. Однако не допытывается. Лавринович, опираясь локтями на стол, начинает сам:

– Плохи наши дела, Бондарь. Наездился, нагляделся. Настроение вконец испортил. Нищие мы по сравнению с Ковпаком. К ним на Князь-озеро самолеты всю зиму прилетали. У половины бойцов – автоматы. А у нас – и у командиров нет. Поэтому некоторые наши рвутся уйти к ним. Назрел у меня один план. Не знаю, как посмотришь.

Вынув из планшета карту области, Лавринович расстилает ее на столе.

– Вот тут, – он тычет пальцем в промежуток между станцией Птичь и Житковичами, – приглядел я место. Эшелончик хочу раскассировать. Подходы хорошие, крупных гарнизонов нет. Если хорошо взяться, выгорит дело.

Бондарь понимает все с ходу: это продолжение той же песни. Трудно командиру. Кое-кто из комбригов надулся, не всем нравится строгая дисциплина. Партизанская вольница, ничего не попишешь. Тут, на Полесье, никто из командиров большой власти над собой не чувствовал, действовали как придется. Конечно, косятся и на Лавриновича.

– Я категорически против, Сергей Кондратович, – говорит Бондарь. Такое настроение, как у вас теперь, было у меня в прошлом году. Гарнизон в Журавичах разогнали, а он снова ожил. Ходим только по ночам, прячемся, как волки. Взрывчатки нет, на винтовку по десять патронов, да и винтовки не у всех. Большаков вернулся из Октябрьского отряда, рассказал про их дела. Злость меня взяла. Придумал, как и вы, эшелон. Хорошо, что хорошо кончилось.

– Ты прошлогоднее не равняй. Вас сколько было? Сотня человек. А мы тысячей накинемся. Эшелон пустим под откос, опомниться не успеют, как насядем.

Бондарь начинает горячиться.

– Глупость, Сергей Кондратович. Вы же военный человек, должны понимать. Я несчастный капитан, голова не сварила, потому и полез в авантюру. А вы – генерал, знаете современную войну. Эшелон не сбросите немцы научились ездить тихо. Если в нем будет хоть сотня солдат, от нас мокрое место останется. Ясно как божий день.

Лавринович нервно ходит по комнате.

– Как генерал запрещаю тебе, Бондарь, вступать в дискуссию. Хотя ты давно не капитан. Реляцию на тебя подали, сам знаешь. Будешь полковником. Как военный ты, может, и прав. Но есть еще политика, Бондарь. Политическое чутье мне подсказывает – надо сделать крупную акцию. Чтоб соединение стало соединением. Иначе я не командир, а соединения – нет. Отряды расползутся по лесам, и будет то, что было. Одно я за два месяца понял твердо: партизанским движением нельзя руководить так, как руководили до войны осушкой болот. Что скажешь теперь?

– Скажу, что соединение – не дивизия и не корпус. Бригады разойдутся по двадцати районам, какая между ними может быть взаимопомощь? Я об этом думал. На Ковпака, Сабурова не смотрите – у них другие задачи. А мы местные партизаны. В наших условиях более нужен обком, чем военное командование. С нашими военными задачами справятся капитаны.

– Вот ты какой, – Лавринович остановился, барабанит пальцами по столу. – Оказывается – философ. Теоретик. И все же, Бондарь, прав я. Ты не все знаешь. Впереди у нас такие примерно дела, как ваш Птичский мост. Без генеральной репетиции не обойдешься. Да и засиделись. За зиму – один серьезный бой под Грабовом. Надо людей расшевелить, чтоб кровь закипела.

– Боев хватит. Чуть ли не во всех районах есть неразогнанные гарнизоны.

– Дискуссий тоже хватит, Бондарь. Подготовь приказ. Обмозгуй все как следует. По эшелону ударим силами трех бригад – Михновца, Деруги и Гаркуши. У них, по-моему, больше, чем у других, укоренилась крестьянская демократия. Надо с такими настроениями кончать. Не горюй, есть две пушки, пулеметчиков мобилизуем из всех отрядов западной зоны.

Уже собираясь уходить, спрятав в планшет карту, Лавринович поворачивается к окну, с минуту стоит молча. День разгорается солнечный, теплый, на улице слышны детские голоса. Глядя куда-то в окно, Лавринович говорит:

– Пойми меня как человека. Пулям я не кланялся. В переплетах бывал. Думаю – пронесет. А иначе, брат, нельзя.

ГЛАВА ШЕСТАЯ

I

Холодные северные ветры замедляют шествие весны. Снова все оледенело, застыло.

Объединенные силы трех бригад – Михновца, Деруги, Гаркуши, снявшись с баз, направляются к железной дороге Брест – Гомель. Идут одной длинной колонной, выслав вперед боевую охрану и боковые дозоры.

Шура Гарнак шагает в колонне рядом с Богдановичем, которому помог перейти к Мазуренке. Их обоих капитан выделил для участия в операции, поручив особое задание – попытаться захватить кого-нибудь из немцев живьем, а если не удастся – взять документы.

Впереди Шуры едет на коне Михновец, командир бригады. У Шуры острый интерес к этому человеку, который заметно выделяется среди партизанских командиров.

Настроение у Шуры подавленное. Отношения с Асей не ладятся. С того осеннего дня, когда он случайно увидел ее в баньке, его властно тянет к ней. Теперь он тем и живет, что ждет коротких мгновений, когда можно на Асю взглянуть, поздороваться. Только один раз весь вечер он пробыл с радисткой. Но главного так и не сказал.

Перед тем, как колонна двинулась из Сосновицы, Шура два раза забегал в хату, над которой возвышаются шестки с натянутой антенной. Аси дома не было.

В последнее время Шура мало бывает на месте, ходит то под Горбыли, то под Батьковичи, получает от связных разведдонесения. Ходит в паре с Топорковым, с Богдановичем, с другими парнями, и почти каждый поход не без происшествий. Он пока что выходит сухим из воды. Очень хотелось бы рассказать Асе о своих приключениях. Тем более что они делают одно дело. Сведения, которые Шура приносит, Ася передает в Москву. Но ему нелегко подступиться к радистке. Ее внимания домогаются разведчики, подрывники. Иной раз Шуре удается настроить себя враждебно к девушке. Он старается ее не замечать, не глядеть на низенькую избенку, где она живет. Но ненадолго. Ася все-таки без разбору на шею не вешается. Шура ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из партизан, зайдя, долго оставался у нее.

В таком беспокойном настроении прошла для Шуры зима. Особенно тяжелым был последний месяц, когда собранные в один кулак партизанские отряды зашевелились, собираясь расходиться по районам... Может статься, что Асю заберут из группы, оставят при штабе соединения, тогда Шура ее никогда не увидит.

Он уже искал спасения. Познакомился с одной девушкой, ходил к ней ночевать. Думал – забудет Асю. Не помогло. Впервые за восемнадцать лет Шура начинает чувствовать, что вступает в сложную полосу жизни. Он все чаще вспоминает отца, мать, их горькую, необычную судьбу. Почему мать не любила отца? Почему отец, узнав, что мать встречается с другим человеком, не мог просто бросить ее, а застрелил?

Отец встает в памяти задумчивым, озабоченным, каким-то как бы даже прибитым. Возил в пассажирском вагоне почту, домой приходил неохотно. Сколько раз заставал Шура отца в станционном буфете, когда он, вернувшись из поездки, часами сидел там, пил пиво или курил. Если б у него не было нагана, он, может, и не застрелил бы мать? Но оружие дается всей почтовой охране.

Шура не обвиняет мать. Она была очень красивой, ласковой. Его, младшего сына, любила до самозабвения. Как бы предчувствовала, что не придется увидеть сына взрослым. Шура и теперь помнит нежные материнские руки. И когда вспоминает, как мать целовала его, нежила, гладила по волосам, в душе появляется щемяще-тревожное чувство. С десяти лет не видит он материнской ласки. Воспитывался с сестрой у деда. Когда он убежал к партизанам, сестру таскали на допросы.

То, что случилось с отцом, настигло теперь Шуру. Может, это в крови? Неужто на Асе клином сошелся свет? Нет, он все-таки выбросит ее из души. Нельзя быть тряпкой. Она к нему не тянется. Пусть найдет лучшего, он будет воевать.

А колонна между тем движется вперед. Небо хмурое, затянутое тучами. Холодный ветер дует в спину и как бы подгоняет. Богданович, Шурин напарник, молча идет рядом. Алексею нездоровится, болит живот. Лицо посинело, отекло. На несоленое мясо Алесь даже глядеть не может. Где взять соли? Может, разживутся в эшелоне, который идут громить?

Колонна избегает селений, выбирая лесные проселочные дороги. Лес еще голый, неуютный. На ветках верболоза висят пушистые сережки. Начинают цвести подснежники, желтеет калужница. Уже и аист прилетел, расхаживает, длинноногий, по болотцам. Вряд ли найдет он лягушек – попрятались от холода.

– Давай закурим, – говорит Шура, обращаясь к Алесю.

Богданович курить не хочет. Губы у него побелели, пересохли. Шурин кисет замечают другие, он идет по рукам. С табаком, бумагой туго. Шуре жалко, что он неразумно обнаружил свой запас. Соседи, не жалея чужого табаку, крутят толстые цигарки, дымят, но становятся ласковее к незнакомым парням.

– Из какого отряда? – спрашивает высокий, узколицый парень с серыми насмешливыми глазами.

На нем длинная немецкая шинель, разбитые вконец ботинки с обмотками, да и по говору можно узнать – человек не здешний.

Не уточняя, Шура говорит, что служит в разведке.

Высокому, однако, хочется знать точно, он расспрашивает дальше, но Шура отвечает неохотно. Наконец тот, что идет рядом с высоким, толкает его в плечо.

– При парашютистах они. В московской группе. Там еще ходит здоровенная такая дубина. Таскает на плечах рацию.

Высокий расспросы прекращает, на Шуру глядит вроде бы с уважением.

– Что с ним? – показывает на Богдановича.

– Живот болит.

– Полечим. Как только будет привал.

Ветер усиливается, дует теперь сбоку. Холодный, колючий, он пронизывает насквозь. С неприветливого неба сыплется снежная крупа. Нелепое зрелище: из земли пробивается зеленая травка, даже цветы расцветают, а тут снег.

Колонна движется. У высокого – фамилия его Лунев, он из бригады Михновца – посинел нос, он поднял короткий воротничок шинели, согнулся, ссутулился, но юмора не утратил.

– Мне мой отец скоро шинель пришлет. Жду с нетерпением. Хорошую шинель, на рыбьем меху. В ней не замерзнешь.

– Какой отец? – Шура улавливает шутливый тон соседа, но от искушения продолжить разговор удержаться не может.

– Он у меня человек добрый. О сыновьях заботится. А вскорости пришлет и ботинки. Воевать так воевать. У меня двенадцать патронов, даром их не выпущу. Двенадцать фашистов лягут – это точно. А может, удастся и двоих одной пулей. Тогда уложу двадцать четыре.

К высокому прислушиваются – справа и слева раздается сиплый смех.

– Перестань, Лунев, – вмешивается Михновец, который слышит его слою. – Допрыгаешься со своим язычком.

– А что я вредное говорю, товарищ командир? Поднимаю настроение бойцов.

Вдоль колонны проехал кто-то из чужих командиров, и разговоры на некоторое время затихают. Дорога тянется меж кустарников. Неожиданно налетела метель, видны сырые заросли кустарников, сухого тростника, в которых по-особенному шумит ветер – тоскливо и протяжно.

Деревень не видно, колонна обходит их умышленно. Отряды идут уже часа четыре, а привала нет. Вообще-то не стоит останавливаться в этих сырых, заболоченных местах. Надо выбиться в лес, где можно укрыться от пронзительного ветра, а там уже думать и об отдыхе.

В колонне все же легче, интереснее идти, чем одному. Время летит незаметно. Нет ответственности за то, что делаешь, куда идешь. В колонне за все отвечает командир.

Впереди что-то сереет. Ветер свищет, сечет прямо в лицо, сбивает с ног. Ряды расстроились, колонна растянулась. Каждый идет как хочет. Дорога действительно плохая. Это даже не дорога, а зимник, по которому крестьяне возят сено. Под ногами чавкает. Портянки в ботинках мокрые, и если не двигаться, то ноги совсем закоченеют.

Лес оказался обычным ольшаником. К себе не манит.

Лунев зябко поводит плечами, как бы стараясь глубже закутаться в свою выцветшую, точно из тонкого одеяла сшитую шинель. Но не просто идет, а пританцовывает, выгибается, стараясь согреться.

– Знаешь, отрок, что бы я сейчас сделал? Выпил бы котелок кипятку. Не с сахаром – с солью. Удивительно, как жили на этих славных болотах славяне тысячу лет назад? Где брали соль?

Закоченевший Лунев еще может шутить. Шура любит таких людей. С ними не пропадешь. Вообще в гурте, в многолюдии лучше выявляются способности каждого. Когда соберется хоть десять человек, среди них обязательно найдется один, у которого легко подвешен язык, и такой, что все умеет, и какой-нибудь ловкач, который на ходу подметки рвет. А с солью действительно плохо. Бедствуют жители и партизаны. Довоенный запас съели давно, а теперь живут тем, что удается выкрасть из-под носа у немцев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю