Текст книги "Сорок третий"
Автор книги: Иван Науменко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 23 страниц)
Полдня отряды идут без передышки. Скоро вечер. Тучи еще ниже нависают над серой, неуютной землей. Ноги стали будто не свои, будто ватные. Правда, боли в ногах не ощущаешь, они заболят тогда, когда закончится поход. Сейчас надо забыть обо всем, идти и идти. Настоящий партизан тот, кто умеет ходить.
Привал будет, наверно, ночью. Сколько еще до железной дороги? В каком месте к ней подойдут? Прошлой осенью по этим местам партизаны пробирались к Птичскому мосту, который взорвали. Только дорога была другая. Деревень не обходили. Теперь дают крюк, чтобы обойти селения, и потому дорога растягивается.
Привал возникает неожиданно. Вокруг чахлые болота с поникшими лозовыми кустами, березками. Впереди полоса лозняков плотнее – там речка. Дозоры ищут брод, поэтому колонна остановилась. Ветер немного утих. Густую рыжую траву, наверное, никто не косил с самого начала войны.
Садятся где кто может, хотя земля и сырая. Лунев и еще трое из этой группы отходят подальше от дороги, и им везет – находят давнишний подстожник, и вот уже Лунев машет рукой, зовет Шуру и Богдановича к себе. Подстожник – сухой островок среди мокряди. Поджав ноги, парни садятся.
Партизаны между тем начинают подкрепляться. Лунев вытаскивает из-под полы немецкую фляжку в сером ворсистом футляре, откручивает крышку, раза три прихлебывает сам и пускает баклагу по кругу. Вторая такая же баклага у белобрысого партизана. Он первым не пьет, дает Богдановичу:
– Потяни. Напиток что надо. Наилучшее лекарство.
Богданович хлебнул неудачно: поперхнулся, потекло по подбородку. Партизаны глядят на него недовольно. Когда доходит очередь до Шуры, он, перестав дышать, делает подряд три глотка. Огненная жидкость обжигает горло, грудь, захватывает дыхание. С минуту Шура чувствует себя как рыба, выброшенная на берег.
Партизаны хохочут.
– Спиритус вини, – объясняет Лунев. – Чистый, как дух, сто градусов. Какой ты разведчик, если пить не умеешь?
Закуска – ломоть черного, зачерствелого хлеба, порезанный с шелухой лук, большой кусок вареной несоленой говядины.
Через минуту Шуре становится хорошо. Приятная теплота разливается по телу, зашумело в голове, страшно хочется есть. Шура теперь пихает в рот все, что попадает под руку: холодное с налипшими горошинами жира мясо, лук, жесткий, испеченный из грубой, ручного помола муки хлеб.
– Чаю в речке напьемся, – говорит Лунев. – Как только найдут брод. Если нет кружки, можно шапкой...
Неизвестно откуда появляется Михновец. Он совсем пьян, еле стоит на ногах. Не обращая внимания на то, что перед ним подчиненные и даже чужие люди, громко кричит:
– Крови напьешься. Начальник хочет прославиться, так придумал авантюру. Кавалерийскую бригаду не может забыть. Так ударят по лапам юшка потечет. Разве мы такие дураки, что железной дороги не видели? С десятью патронами на штурм?..
Михновец недавно увещевал Лунева, теперь они как бы поменялись ролями.
– Не вешай головы, Серафим Павлович. Может, не дойдем до железки. Напоремся на полицейские гнездышки, ребра посчитаем бобикам. Бобиков в болото, а сами переночуем на перинах.
– А я о чем говорю? – раскрасневшийся Михновец кричит. Неразогнанные гарнизоны вокруг, а мы на железку? Чего там не видели? Думаешь, немцам не донесли, что ползем по болоту? Гостинцев приготовят...
Подана команда строиться. Хорошее настроение, которое пришло было к Шуре, как рукой сняло. Что-то тревожное, недоброе шевелится в душе. Богдановича – того просто трясет. Неловко на него смотреть.
II
Только за полночь добираются до заросшего соснами пригорка, выступающего темным островом. Ночуют не раскладывая костров – близко железная дорога. Когда переходили речку, окунулись, кто повыше ростом – до пояса, пониже – по самую грудь. Мокрые, закоченевшие, верст десять почти бежали, пока не высохла на теле одежда.
На острове земля сухая, песчаная, и Шура от усталости даже можжевельника не подстелил под бок – упал изнеможенный. Рядом примостился Богданович. Затишно под соснами, уютно. Тяжелые вздохи доносятся сверху там гуляют ветры. Шура мгновенно уснул.
Станция, на которую они наступают, та самая, что и в прошлом году, Птичь. Только не видно моста и речки. "Где же мост? – думает Шура. Партизаны его взорвали, но немцы отремонтировали снова. И речка но могла просто так исчезнуть". Наконец он с радостью вспоминает: "Речка и мост за станцией, потому их не видно. Теперь же у них задача другая – захватить эшелон..."
Эшелон стоит перед ними – хоть бери руками. Немцы ничего не видят, не стреляют. Шура бежит что есть силы, но сзади кто-то хватает его. Он оглядывается и видит Михновца. "Не беги, – бормочет Михновец. – Немцы не стреляют потому, что кругом все заминировано. Мы сядем на коня и проедем. Конь не подкован, на мину не наступит..."
Михновец подводит черного коня, и они оба садятся на него. Конь идет осторожно, он даже не идет, а будто плывет в воздухе. Вот они уже в вагоне. В нем полно мешков с солью. Михновец берет себе маленький мешочек, а на Шуру взваливает целый куль. Ему тяжело, он злится на Михновца и вот-вот упадет от изнеможения...
Шура просыпается. Богданович, чтобы согреться, лег ему на грудь. Еще темно, но между сосен заметно движение и слышны голоса. Партизаны разбираются по взводам.
Первое, что видит Шура, выйдя на прогалину, это снег. Вчера сыпалась с неба редкая крупа, теперь снег валит тяжелыми мокрыми хлопьями. Шура дрожит. Во сне промерз, ноги мокрые, а тут еще слякоть. Впереди ничего не видно. Партизаны – знакомых рядом нет – идут хмурые, злые. Богданович согнулся в крюк, надрывно кашляет.
Идти стало легче, когда выбрались на дорогу. По обеим сторонам ее молодые сосновые посадки. В лесу снега нет, зато на согнутых ветках деревьев висят белые шапки. Колонна часто останавливается. Долгое, надоедливое ожидание хуже всего.
Наконец партизаны делятся на отряды, и Шура догадывается, что железная дорога уже близко. Бригада Деруги подается влево, бригада Михновца – вправо. Шура с Богдановичем оказался с теми, кто остался на месте.
Партизаны, разбившись на группки, осторожно продвигаются вперед. Теперь все идут, держа винтовки наготове. Один Богданович безразличен к боевой подготовке – даже винтовку из-за плеча не снимает.
– Железная дорога близко, – Шура дергает товарища за рукав. – Сейчас начнется.
– Черт его побери. Очертя голову не лезь.
Начинает светать. Даже сквозь снежную завесу видно, что лес кончился. Обрывается он как-то неожиданно, прямой стеной, и Шура догадывается, что впереди охранная полоса, на которой немцы вырубили деревья.
Партизаны залегают под крайними деревьями. Снег сыплет и сыплет.
Сосна, под которой Шура с Богдановичем выбрали место, стройная, с раскидистой шапкой, мокрые холодные хлопья сюда почти не попадают. На замшелом бугорке, перед Шуриным лицом, несколько стебельков зеленого барвинка, немного впереди, в лощине, где защитные навесы сосновой кроны кончаются, из-под снежного покрова пробиваются три белых глазка подснежника. Из-за снега их трудно увидеть. Шура смог распознать цветы по зеленым листкам, которые их окружают. Подснежники цветут на снегу.
Уже совсем рассвело. Стоит настороженная тишина, и лишь мелькают перед глазами белые снежные хлопья. Сколько от этих сосен до рельсов? Сто метров, двести? Немцы валили лес неравномерно – где больше, где меньше. Не сами пилили, пригоняли местных жителей.
Смутное, неясное предчувствие не дает Шуре покоя. Он выдвигается немного вперед, ложится на спину, смотрит вверх. Так и есть, на стволе сосны, метрах в трех от земли, прибита большая фанерная буква. Она даже окрашена в красный цвет, чтобы те, что будут стрелять, могли ее заметить. Но если подготовлена диспозиция, то, как видно, близко бункер.
Шура отползает назад. Как и вчера, на душе тоскливая тревога. Еще никогда с ним такого не бывало. Бились с немцами на шоссе, наступали на Гороховичи, на Литвиновичи, на Птичский мост. Ни о чем он тогда не думал.
Метель между тем затихала. Если приглядеться, можно увидеть ряд телеграфных столбов, темную стену сосняка на противоположной стороне железной дороги. До насыпи метров сто. Кое-где из-под снега высовываются пеньки, суки, ветки поваленных, но неубранных деревьев.
В эту минуту до Шуриного слуха доносится отчетливый перестук колес. Даже безразличный ко всему Богданович поднимает голову, настораживается. Под соснами, где притаились партизаны, заметное движение. Кто-то бежит по лесу, слышен хруст ветвей, подается одна и та же команда: "После взрыва к эшелону! Стрелять только по цели!"
В груди у Шуры что-то надорвалось. Руки, ноги словно одеревенели. Тревога подступает к сердцу, как отвратительный страшный призрак, ее холод Шура ощущает всем телом. Кружится голова, и какой-то миг кажется, что он летит в бездну. Точно из-под земли Шура слышит голос Богдановича: "Ты весь белый. Тебе что, нехорошо?"
Губы посинели, во рту сухо, Шура даже слова вымолвить не может и только машет рукой.
Эшелон, кажется, стоит на том же месте. Долго, мучительно долго тянутся минуты.
Наконец сквозь снежную завесу Шура видит темный силуэт паровоза с короткой трубой, серую череду вагонов. Эшелон действительно не идет, а ползет. Может, потому, что он – первый после ночи. Слепому ясно – его надо пропустить. Пускай чешет к дьяволу!
Интересно, какую поставили мину – нажимную или натяжную? Если нажимную, то уже ничего не сделаешь...
Взрыв как удар грома. Ослепительный столб огня, облако дыма, страшный железный скрежет, лязг. На голову Шуре падает большой ком снега.
Снег этот он только и ощущает, когда вместе с темной лавиной людей, которая вдруг вырвалась из леса, бежит, огибая пни, поваленные деревья, к железной дороге. Вагоны, как вкопанные, стоят на месте, а паровоз даже с рельсов не сошел. Там, возле вагонов, кажется, никакого движения. Тем не менее стрекочет партизанский пулемет, раздаются отдельные винтовочные выстрелы. Стреляют те, передние, которые ближе к вагонам. Шура бежит, видит перед собой в снежной круговерти серые спины. Вот-вот партизаны вырвутся на насыпь.
Вдруг они как бы натыкаются на невидимую стену, на минуту недоуменно останавливаются, начинают разбегаться влево или вправо. Шура сам налетает на невидимую преграду – это проволочная сеть, натянутая вдоль железнодорожного полотна. Бешеная злость охватывает его. Где же были минеры, разведчики, неужели не видели проволоки?
В эту минуту с конца эшелона мерно и властно начинает бухать крупнокалиберный немецкий пулемет. Партизаны падают на землю. Весь заснеженный простор усеян неподвижными темными фигурами. Начинается частая, беспорядочная стрельба. Шура чуть не плачет от злости. Вагоны в нескольких шагах, если б выскочить на насыпь, под колеса, то немцы не удержатся.
Несколько партизан бегут к паровозу. Среди них Шура видит Лавриновича. У него в вытянутой руке автомат, он машет им, на мгновение поворачиваясь лицом к тем, кто лежит на снегу, как бы призывая подыматься, бежать вслед.
Шура вскакивает. Там, у головной части эшелона, в проволочной сетке проделан широкий лаз, и вот уже несколько партизан прорвались к самой насыпи. Лавринович снова остановился, что-то кричит, у него судорожно перекошен рот...
Последнее, что успевает запечатлеть возбужденное Шурино сознание, огненные вспышки из-под переднего вагона и фигура Лавриновича, которая медленно, как подрубленное дерево, падает на снег, к ногам партизан. Он еще слышит сильный, как удар камнем, толчок в грудь, в живот и тоже падает...
III
Синие, желтые, красные круги. Они то сужаются, становятся мелкими, как мыльные пузырьки, то вырастают до величины грецких орехов. Мигают, переливаются, скрещиваются друг с другом. Вдруг исчезают, как бы проваливаясь, растворяясь в темной бездне. Постепенно снова начинает светлеть; попискивая, откуда-то сверху спускаются летучие мыши. Их много, они растут вширь и, похожие на зонтики, заслоняют все небо. Потом еще круги – синие, желтые, красные...
Шура раскрывает глаза. Над ним зеленеет сосновый шатер, он прогибается от налипшего снега. С веток капает. Капли попадают на лицо, и это неприятно. Он покачивается, как в колыбели, и догадывается, что его несут. Куда несут, зачем? Да, был бой, его, значит, ранило. Лавринович упал...
– Живой! – слышит Шура знакомый голос, но угадать, кто говорит, не может.
Покачивание прекращается, Шуре хорошо, тепло, и он засыпает...
Странные видения возникают снова и снова, день граничит с ночью. Шура наконец узнает голос Богдановича, Лунева, который мерз в немецкой шинели и угощал их на болоте спиртом. Но Шура безразличен ко всему. Он не думает ни о смерти, ни о том, что его вылечат. Нет никаких определенных мыслей, желаний, его нынешнее положение целиком зависит от того, что происходит с его слабым, беспомощным телом. Он живет и не живет, так как отрекся от всего обыденного, земного, может простить все обиды, какие ему кто-нибудь нанес. Ему даже не больно, он как бы соткан из воздуха, из прозрачности, из звездного мира. За черной завесой небытия, за которую Шура заглянул, ничего страшного нет – одна невесомость. Легко, очень легко умирает человек, оттого, может, и бывают войны. Страдают живые. За себя и за мертвых. Мертвым не больно...
На полчаса или даже больше Шура приходит в сознание в хате, куда его приносят и кладут на пол. Он видит пятна на давно не беленном потолке, кота, сидящего на печи, близ венка из лука.
– Не выживет, – слышит он незнакомый голос. – Сквозная – в грудь, две слепые – в живот. Операция нужна, а у нас даже йода нет. Самогонкой раны обрабатываем.
Он совсем не вслушивается в разговор, будто речь идет не о нем и все это его не касается.
Короткие проблески света сменяются сплошным мраком забытья, и в один из тех проблесков, когда к нему опять возвращается сознание, он видит склоненное над собой, заплаканное лицо Аси.
– Ты будешь жить, – говорит она, вытирая сжатым кулаком слезы. Прилетит самолет, тебя отправят в Москву. Я письмо написала. Найдешь мою маму и сестру.
Ему все равно: полетит он в Москву или не полетит.
IV
Секретаря обкома Лавриновича и еще сорока двух партизан, убитых при попытке овладеть подорванным воинским эшелоном, хоронят в Сосновице, на песчаном, с тремя старыми соснами, пригорке. Гробы сделаны всем убитым. С речами выступают комиссар Гринько, командир отряда Деруга.
Гремит недружный ружейный залп.
Настроение нерадостное. Отряды, бригады, которые расходятся по районам, называются соединением, но командира, которому бы это разъединенное войско подчинялось, нет, и неизвестно, когда будет.
Единственное утешение – прилетает самолет. Он Должен был прилететь неделю назад, но там, в Москве, прилет откладывался. Может, просто думали, что дороги и поля на Полесье разбухли, вязкие и самолет не сможет сесть.
За Поречьем, на дернистом, ровном, как доска, выгоне, природа сама создала посадочную площадку. Грунт твердый, надежный, отдельные кочки партизаны посрезали лопатами, лощинки засыпали, землю утрамбовали.
Ночью вдоль и поперек аэродрома полыхают огни.
Самолет долго кружит, примеривается, наконец дотрагивается передними колесами до земли и легко, как черный большой жук, бежит по выгону. Партизаны огромной толпой кидаются вслед за ним.
Летчики, однако, близко к машине никого не подпускают. Двое выносят тюки, мешки, ящики, третий, маленький, приземистый, с белыми, как чеснок, зубами, разговаривает с партизанами.
На самодельных носилках внутрь самолета вносят шестерых тяжелораненых. Летчики закрывают дверцы. "Дуглас" ревет, напрягается, бежит по выгону.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
I
Харьков наши снова оставили.
Вечером Митя с Лобиком ходят по переулку, обсуждают печальную новость. Под ногами – снежная каша. Наступает половодье.
Неужели вновь начнется, как и в прошлом году? Зимой наступление, явный успех, а с началом тепла – отход, оставленные города? Немцы настойчиво пишут об этом. Читать такое больно и обидно.
– Пойми, – объясняет Лобик. – Если бы Гитлер не бросил под Харьков новые танковые соединения, Красная Армия была бы на Днепре. Что ей могло помешать? Кругом равнина, нет природных рубежей для обороны, а теперь немцы будут стоять насмерть. Иначе полетят, как в пропасть.
В сознании Мити и Лобика пока еще живет страх, зародившийся в первые два военных года. На Германию работает Западная Европа, а Советский Союз потерял наиболее развитые промышленные районы. И так трудно представить, откуда Красная Армия берет силы. Откуда новые танки, самолеты, которые Гитлер давно объявил уничтоженными?
– Большевики – гениальные люди, – говорит Лобик, чтобы уяснить для себя самого не совсем ясный вопрос. – Теперь наша опора – Урал и Кузбасс. Кто-то, видишь, допускал, что мы можем потерять европейскую часть. Создали другой центр – Урало-Кузнецкий. А что – угля, железа там сколько хочешь. Нефть дает Баку. А теперь Грозный и Майкоп вернули.
– А хлеб? – спрашивает Митя. – Хлебом кормила Украина и Кубань. Кубань освободили, но там все разрушено.
Насчет хлеба действительно трудно разобраться. Большую половину населения, армию кто-то же кормит. Но ведь не секрет, что лучшие земли заняты фашистами, либо по ним прокатилась война. Давно прошло то время, когда хлопцы надеялись на чудо, на стремительное, молниеносное наступление Красной Армии. Есть строгие, железные законы, которые не переступишь. То, что утрачено в сорок первом, приходится возвращать ценой большой крови.
Двое новых из Лобиковой пятерки – Гриша Найдёник и его родственник Сергей Столяров – в один из тех дней подвешивают под цистерну магнитную мину.
– Вот чека, – пришедший к Мите Лобик показывает металлическую скобочку от химического взрывателя.
Хлопцы ходят по комнате, потирая от удовольствия руки. Теперь они как командиры: решают, кого принять в группу, кому какое дать задание.
Гриша Найдёник – тот самый чернявый Иванов сосед, который минуты не мог прожить без смеха. Смеялся, смеялся, да и взялся наконец за ум. С другим – Сергеем – группа была связана давно.
Сергей женат на Гришиной сестре. Он художник, может нарисовать икону, портрет. Этим подрабатывает на жизнь. Если понадобится, сможет подделать любую немецкую печать.
– Не отвалится мина? – переспрашивает Митя.
– Пробовал на топор. Чак – и прилипла. Только силой можно оторвать.
Большое дело – магнитные мины. На железной дороге взрывы каждый день, но потери невелики. Впереди эшелона немцы пускают груженные балластом платформы, поезда движутся на малой скорости. В лучшем случае взрывом сбрасывает с рельсов паровоз, на три-четыре часа задерживается движение. Вот если бы такие мины подвешивать. Но их, как видно, мало.
В Митиной пятерке – Андреюк, Красней, Шкирман, Куницкий. Последние трое заправляют конторой "Заготскот". Эта контора была и до войны, имела базу – загоны, хлева – близ кладбища. Формально руководят "Заготскотом" немецкие агрономы, которые носят желтую полувоенную форму. Но они редко суют нос в грязные хлева. Полный хозяин там – Красней.
Пилип Красней – бывалый человек. Занимал должности не столько заметные, сколько прибыльные. До войны стоял за прилавком магазина, с шуточками, острым словцом принимал от колхозников телячьи шкуры, шерсть, свиную щетину, платя за это миткалем и кортом. Вел, так сказать, встречную торговлю.
Чаще всего Митя бывает у Шкирмана. Советские деньги на танковую колонну собирает ветврач.
Шкирман – мягкий, обходительный. С виду несколько мешковатый, говорит медленно, растягивая слова, но наделен прирожденным даром юмора.
– Красней, когда я сказал ему про деньги, даже испугался. Хоть на танки, а – жалко. Все же переборол себя. Принес на следующий день тысячу. А Куницкий хвостом завилял, Христом-богом божится – нет ни копейки. Тогда я немного туману подпустил. Говорю – пришлют облигации, придут наши, они знаешь как будут смотреть на тех, у кого такие облигации. Нашел в тот же день пятьсот. Клянется, что занял. Обыватели, черт бы их побрал.
Шкирман своих денег дал две тысячи, восемьсот – Андреюк. Митя с хлопцами собрал только сто двадцать рублей. Нет у них капиталов. А всего собранных – больше четырех тысяч. Танк на них не построишь, но, может, хоть мотор...
В одну из тех ночей советские самолеты бомбили Гомель. Большой этот город находится далековато, взрывов не слышно, зато видны светлые полосы-сполохи, которые то и дело разбегаются по небу. Видно еще несколько ярких звездочек, медленно спускающихся на лес. Осветительные ракеты.
Хлопцы впервые с удивлением думают о себе. Эшелоны они считают все-таки не напрасно.
II
Началась посевная.
Большинство жителей местечка с первых дней гитлеровского нашествия занято преимущественно бытовыми хлопотами. Кто на коровах, кто, подрастив жеребенка, а кто на себе – в моде самодельные двуколки – возят навоз.
Некоторые вспомнили позабытые ремесла: очень известными людьми сделались сапожники, портные, кожевники. Женщины, стуча бердами, ткут полотна. Гремят жернова.
У пожилых охранников можно за яйца или за сало купить пакетик краски, сахарину, катушку ниток, иголку, пачку бумажных спичек. Немало солдат-торговцев шныряет по хатам.
В местечке потихоньку гонят самогон. Бутылкой самогона можно задобрить полицая, какого-нибудь начальника, да и пожилому мужчине или парню, который собирается на вечеринку, выпить каплю не повредит.
Песен не слышно. Их даже не поют женщины.
Митина семья кое-как перезимовала. Накопали почти вдоволь картошки и держались на ней. Мать и тетка расторопные – прядут, ткут, шьют. Даже младшие Митины сестры, Татьянка и Люся, сидят за прялками, смачивают в кружке с водой пальцы, сучат толстую, с пупырышками, нитку.
У тетки – ручная швейная машина, тоже приработок. Но главное – есть в хате свой собственный сапожник. Адам свое ученичество бросил, и хоть новых заказов ему не несут, но старые черевики, сапоги латает неплохо. Он бы и новые сшил, да нет хорошего товара.
Петрусь с тетиным Юркой разводят кроликов. Серые, пушистые, они сидят в подпечье, поблескивая оттуда красными глазами.
От Митиной службы польза только та, что выписал два кубометра дров. Хлебной карточки ему не дают.
Но все равно Митино положение в семье – независимое. Еду ему наливают в отдельную тарелку, спит на диване в чистой половине, где младшим детям даже сидеть не разрешается. Когда приходят Митины товарищи, в комнату не заходят даже мать с тетей. К братьям, сестрам – родным и двоюродным – Митя относится приязненно, и они ему платят взаимностью.
Но душевной близости с младшими братьями нет – не вышли они еще из детского возраста. Только младшая Татьянка, как только Митя приходит в хату, лезет к нему на колени, задает ему уйму вопросов.
Митя знает шуточное стихотворение, которое нравится ему своей бессмыслицей:
На буранке едет Янка,
Полтораста рублей санки,
Пятьдесят рублей дуга,
А кобыла – кочерга.
Для Татьянки, учитывая нынешнее положение, Митя строчки немного переделал:
На буранке мчат германцы,
Янка в танке бьет поганцев...
Приятно видеть, как в платьице, сшитом из пестрой наволочки, подпрыгивая на одной ноге, беленькая босоногая Татьянка встречает Митю его же стихотворением:
На буянке мсять гайманцы,
Янка в танци пье поганцев...
Гранат, патронов, как прошлым летом, Митя домой не приносит, и мать немного успокоилась. Она, конечно, чувствует, что сын связан с партизанами, шепчется о чем-то с товарищами, но он стал более осмотрительным, серьезным, поумнел, и она рада этому.
Митя попросил в лесхозе коня, чтобы вспахать загон под картошку. Кроме простого расчета – без коня не обойдешься – есть в этой просьбе скрытый смысл. Пускай видят, что он живет, как все, и занимается тем, чем все местечковцы занимаются, – пашет.
Загон недалеко от будки, сосны. Митя ложится спать с радостным предчувствием встречи с родным, близким сердцу уголком. Давно он не был в лесу, соскучился по птичьему щебету, по неброской красоте полевого простора. Но в лес, на поле теперь так просто не выберешься.
Просыпается он от страшного недалекого взрыва. Зеркало, вставленное в спинку дивана, от взрывной волны разбилось, и осколки летят на Митю. Митя вскакивает, бежит во двор. Высоко в темном небе гудит невидимая точка самолета. Это же свой, советский самолет, он сбросил бомбу. Бросай, брат, бросай, чтоб немцы от страха в норы позашивались. Но гул отдаляется.
На рассвете первыми к воронке прибегают немцы. Обмеривают ее складным метром, что-то высчитывают.
Бомба разорвалась на дороге, в нескольких шагах от низенькой хаты Василя Шарамета. Ущерба не нанесла, если не считать, что вылетело несколько стекол, да еще у Василевой соседки осколком оторвало курице голову. Летчик, наверно, бросил в этом месте бомбу потому, что заметил сверху глаз семафора – он стоит напротив, на железной дороге.
Вот как бывает на войне – Митя, Василь, помощники неизвестного летчика, могли от его же бомбы погибнуть.
Через день в семье новое волнение.
Довоенный еще почтальон, подвижный, немного кривоногий дед Малинец, приносит открытку от отца.
Половина небольшой карточки с написанным чужой рукой по-немецки адресом занята поклонами, приветами, какие отец передает жене, детям, близким родичам. О себе сообщает кратко – работает в шахте, живет в бараке, и хорошо живет – как бродокский Тит...
Бродок – часть местечка, где нашла приют Митина семья. Тита хорошо знают – одинокий старик, перебивается с хлеба на квас в низкой, покосившейся хате. Но что хотел сказать этим отец?
Мать плачет. Она лучше знает местных людей и первая разгадала скрытый смысл отцовых слов.
Тит, когда был молодой, еще при царе поехал с женой – детей не было на новые земли в Сибирь. Повезли переселенцев со всем их скарбом – конями, телегами, бочками, дежками – на поезде. В Сибири Тит затосковал, стал рваться домой. Но бесплатного билета обратно не давали. Посадил дед бабу на воз, потрусили домой на коне. За месяц добрались до Урала, продали клячу, купили железнодорожный билет и, в чем были, приехали на родину, в чужую хату, так как свою перед отъездом в Сибирь продали.
Отец хочет домой. Но тех, кого угнали в Германию, домой не отпускают. Значит, задумал отец бежать. Таков смысл напоминания о Тите.
Митя несколько дней ходит под впечатлением отцовского письма. Порядки, которые насаждает фашизм, не что иное, как рабство. У тех, кого посадили в эшелон, повезли в неметчину, согласия не спрашивали. Они не пленные, не связаны с чужой страной нитями гражданства, не существует закона, по которому их оторвали от семей. Когда-то, много веков назад, так делали татары и монголы. Гитлер – новоявленный Чингисхан...
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
I
Встречу с начальником Чаплицкой полиции Драбницей Вакуленка назначил на перекрестке дороги, в сосняке, верстах в четырех от неприметной деревеньки Михедовичи. С партизанской стороны – человек тридцать охраны с двумя ручными пулеметами, пятью автоматами – их получили недавно, с первым самолетом.
Охрана залегла в засаду. На развилке остались Вакуленка, командир отряда Петровец, начальник штаба Валюжич. Полицаев ждут недолго. На песчаной дороге тарахтит рессорная таратайка, запряженная парой откормленных коней. Драбница приехал вдвоем с кучером. Он соскочил с таратайки и бодрым, излишне широким для его щуплой фигуры шагом идет к партизанам. Приехал без охраны или она осталась где-нибудь невдалеке неизвестно.
– Здорово, Драбница, – Вакуленка выступает вперед, подавая полицаю руку. – Ты меня не узнаешь?
– Узнаю, почему же нет, – полицай старается держаться независимо, уверенно, но это ему плохо удается: серые глазки бегают настороженно, рука, которую протянул Вакуленке, дрожит. – Ты в Домачеве заведовал заготовками, а я в сельпо агентом по заготовкам был. Забыл, что ли, как мне выговора давал? В тридцать пятом году.
– Зря я тебя тогда не посадил, – говорит Вакуленка. – Детей твоих пожалел. На свою голову.
Разговор на минуту прерывается. Драбница начальственного положения не скрывает: приехал в кожаном пальто, которое ему до пят, в запыленных хромовых сапогах. Оружия нет, может, разве наган в кармане. Последнее Вакуленке нравится.
– Пойдем в лес, укроемся. Стоим на дороге, как столбы.
Как только трое партизан вместе с начальником полиции скрываются меж сосен, кучер полицая тоже направляет таратайку в лес.
Парламентеры между тем присаживаются на устланную иглицей землю.
– Давай выпьем, Драбница, – начинает Вакуленка. – Паскудства ты наделал, но ничего не попишешь. Что было, то было. Если сдашь полицию, жить будешь. И бобиков твоих не тронем. Тебе, когда вернутся наши, лет пять, может, припаяют. А может, так обойдется. Смотря по тому, как проявишь себя в борьбе против фашистских оккупантов и какую характеристику дадим тебе. Так что я к тебе с открытой душой, смотри, чтоб и ты не вилял.
Молчаливый Валюжич достает из кожаной сумки две бутылки мутноватого самогона, порезанный на мелкие ломтики кусок сала, полбуханки хлеба.
Вакуленка вынимает из горлышка затычку из льна.
– Лакни, – протягивает бутылку полицаю. – Может, смелее будешь. А то что-то тебя в дрожь ударило. Говорю тебе, не бойся. Слово свое сдержим.
Полицай пьет долго, без передыха, с явным намерением захмелеть. На его худой, поросшей редкими рыжими волосинками шее перекатывается небольшой кадычок. После Драбницы пьет Вакуленка. Горлышко бутылки, не стесняясь, вытирает ладонью.
– Виноват я, – не прикоснувшись к закуске, хрипло говорит Драбница. Перед Родиной и перед вами, хлопцы, виноват. В сорок первом, после плена, поверил, что советская власть не вернется. Я же под Киевом в окружении был. Посмотрели бы вы, что там творилось... Вырвался домой, а тут полицию набирают. Жить надо, детей кормить, а здоровья нет. Я же при советской власти только службой жил. Думал, что полиция – как наша милиция. Не знал, что наступит такое...
– Ладно, Драбница. Исповедоваться будешь после. Теперь надо дело делать. Дня, когда будем наступать на Чапличи, я тебе не скажу. Военная тайна. Но чтоб готов был. Если какая сволочь выстрелит по нас хоть раз, к стенке поставим. Понял? И вообще сделай так, чтсб винтовки мы в казарме захватили. Казарма у вас в школе?
– В школе.
– Поставь надежных людей. Чтобы отдали нам винтовки. Сволочей, что будут удирать, много?
Драбница задумывается.
– Человек пять сдаваться не захотят.
– Надо, чтоб сами с ними справились. Наметь, чтоб возле каждого такого был свой. В случае чего – на мушку. Но язык излишне не развязывай. Дело провалишь. Скажешь только самым надежным. Понял?
Тихо, таинственно в сосняке. Немую тишину леса только изредка нарушает писк одинокой птицы, да кое-где упадет на землю перезрелая прошлогодняя шишка. День невеселый, хмурый – как осенью. Небо плотно обложено тучами. После теплыни снова надвинулись холода. Но весной всегда так. Апрель – месяц неустойчивый.