Текст книги "Играл духовой оркестр..."
Автор книги: Иван Уханов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)
VIII
Хоронили Нюшу ясным тихим днем осени. В воздухе стояла солнечная прохлада, а на кладбище после недавних дождей пахло уже зимней сыростью.
Музыканты, блестя трубами, шли за гробом, важные и строгие. Вся толпа, особенно мальчишки, больше глазели на них, чем на Нюшу в гробу. Звучно и торжественно-печально лились медные голоса. Отдаваясь в самом сердце, ухал барабан.
Играл духовой оркестр, тяжелыми вздохами скорби созывал, притягивал людей.
Как желал и предполагал Михаил, на похороны вывалила вся деревня: ведь с таким оркестром тут никогда и никого еще не хоронили.
НЕБО ДЕТСТВА
В новой квартире Натальин прожил больше года, но ему казалось – несколько дней. Будто вчера плясали, рябили острыми каблучками податливый, нетвердо еще просохший пол… Натальин помнит, как за полночь распроводил он гостей, вернулся домой пьяным от радости и вина, от какой-то посвежелой любви к жене, сынишке, к жизни.
Эти часы и остались в памяти: веселые лица, щедрый шум новоселья. А потом стало тихо в доме. Время бежало споро и бесследно: как столбы на степной дороге походили друг на друга дни.
По утрам Натальин выходил на балкон второго этажа, закуривал и, ежась от рассветной сырости, скучно оглядывал пустынный двор, сжатый с четырех сторон пятиэтажными коробками. Сотнями распахнутых форточек и окон, словно открыв сонные рты, дома пили тихую, устоявшуюся за ночь свежесть. Там и сям резко вскрикивали будильники – городские петухи. На балконах и в окнах появлялись заспанные люди. Гулко хлопали двери в подъездах. Осипло, картаво перекашливались у гаражей озябшие мотоциклы… Все двигалось, торопилось, разъезжалось.
«Людно-то, людно, да человека нет», – вздыхал иногда Натальин, словно упрекал кого-то, хотя чувствовал собственную вину: столько прожить в доме и не найти среди соседей близкого по складу человека. Другим, поглядишь, пустяк – завязать знакомство. Схлестнулись в домино или в картишки и готово – приятели. Натальин даже шахматы считал никчемной среди прочих дворовых забав. Когда чемпион двора Зосим Наумович, ласковый прихрамывающий бодрячок, попытался однажды доказать ему, что шахматы развивают маневренность мысли, смекалку и прочие тактические достоинства, Натальин раздраженно отмахнулся:
– Верни мне взвод разведчиков… и я угроблю батальон, если потребуется. А в теплой комнатке, за удобным столиком меня одолеют, согласен, обхитрят и в плен возьмут. Шах, мат – и руки вверх. Но если там… где кровь, люди гибнут… когда пули, а не часики тикают!.. Мальчишество все это – короли, пешки…
Зосим Наумович не стал тогда спорить, с улыбкой отошел в сторонку, а Натальин, глядя на его малиновую шею, мрачно задумался: почему всегда улыбается этот ласковый толстячок? Пошли его к черту, а он в ответ – улыбку. Натальину казалось, что, поднявшись к себе домой, Зосим Наумович, хихикая, потащит жену к окну и скажет: «Погляди на этого шизофреника». Он чувствовал на спине груз воображаемых насмешек, и что-то мучительно-неразрешимое давило душу. Но обиды не было: ведь ни Зосим Наумович и никто из соседей не знали о том, что Натальин в свои горячие девятнадцать лет действительно командовал взводом разведчиков. Где-то в старых документах лежат его боевые ордена. Но кому это нужно?.. И вообще, откуда он, Натальин, взял, что Зосим Наумович смеется над ним? Может быть, этот дворовый чемпион по шахматам хороший человек и жена его милая женщина. Кто знает…
После работы и легкого ужина Натальин, если не было домашних дел, выходил во двор с газетой. Иногда к нему подсаживался усатый бритоголовый Корчанов, сосед, что жил напротив, дверь в дверь, кивал на столик в беседке:
– Пойдем забьем.
Натальин мотал головой, а когда Корчанов подыскивал компаньонов и начиналась азартная игра, он откладывал газету и, видя, как четыре мужика дубасят по столу, хохочут, болтают о всякой ерунде, завидовал им, завидовал тому, как у них все просто и весело, и одновременно осуждал это: и бестолковую лихость ударов по столу («костяшки можно положить в рядок и без ошалелого стука»), и пустой разговор («сели за стол чужими, такими же и встали»).
В подъезде он часто сталкивался с высоким, по-стариковски сутуловатым парнем в роговых очках. У парня было красивое и какое-то стабильно-недоступное лицо. При встрече он нагибал голову, смотрел поверх очков, в упор, и был похож на быка, готового пырнуть. «Вот и поговори с этим очкариком… – скучно улыбался Натальин и ругал себя: – Зачем я так о людях? Отдыхают люди. Ну и пусть отдыхают кто как умеет».
Эти встречи, разговоры наводили Натальина на грустную мысль о том, что городские люди сближаются легко, наспех, думают друг о друге не то, что есть на самом деле, и поэтому все у них получается как-то не так.
И часто вспоминалась Натальину недавняя жизнь в маленьком степном поселке, где он до перевода в областное геологическое управление работал буровым мастером. Домики поселка просторно и весело рассыпались по склону холма, загораживаясь друг от друга зеленью. Однако каждая семья была там на виду, верно и строго оценена сельским людом… А тут в одном подъезде с полсотни человек. Рядом живут, а на деле словно за тридевять земель.
«Людно-то людно, да человека нет», – вздыхал Натальин и от душевного одиночества спасался в семье. С Борькой, сынишкой, раздобыли и установили в комнате аквариум, смастерили самокат, журнальный столик из пенопласта. Возились, хлопотали по вечерам. Однажды Борька сказал отцу:
– Сделай мне, папа, змея, чтоб летал…
– Можно, – ответил Натальин. Он нашел в кладовке кусок старой фанеры, настругал реечек, взял газету, ножницы, клей и стал вспоминать. Как, из чего он делал змеев тогда, тридцать лет назад?
Мысли понесли его в далекое, хорошее время – нарядное, солнечное, без длинных ночей, осенней хмури и грязи, без ледяной стужи и пыльных бурь, – туда, где, конечно же, все это было: и мороз, и грязь, и ветер, но было другим – мороз жгуче-горячим и радостным, грязь и лужи – теплыми, веселыми, хотелось не обходить их, а топать напропалую и немножко захлебнуть ботинками воды. А ночи… ночей, кажется, совсем не было. Была какая-то счастливая усталость после беготни и смеха, и, чтобы скорее пришло утро, требовалось лишь закрыть глаза…
К склеенной из бумаги и реечек плоскости полагалось привязать хвост, из ниток уздечку сделать и учесть еще много точных мелочей, без которых змей не станет змеем и не полетит.
Натальин вспоминал. И эти воспоминания, и эта творческая возня в содружестве с весело-конопатым, смекалистым Борькой – все вдруг оказалось такой нечаянной радостью, что даже не верилось – вот так ни с чего, от какой-то пустяковины.
Когда змей был готов, за окном уже чернела ночь.
– Скорее бы утро, – вздохнул Борька.
– Да, – согласился Натальин и почувствовал в себе такое же детское нетерпение и мучительное любопытство: «Полетит – не полетит?» Эта мысль вытеснила из головы все заботы на завтрашний день. И Натальин улыбнулся этой мысли, ее наивности, упрямству, доброте.
Воскресное утро началось солнцем, ясным небом. Натальин и Борька вышли во двор. Ветерок рвал из рук змея.
– Держи, – приказал Натальин сынишке, разматывая нитку со шпульки.
Борька прижал к груди трепещущий бумажный квадрат. Натальин отошел шагов на тридцать, натянул нитку и крикнул:
– Пускай!
Змей рванулся в небо. Борька взвизгнул и захлопал в ладоши. А змей вдруг занырял и стукнулся оземь. Запуск повторили. И опять ничего не вышло. Сверху откуда-то послышались мужские голоса:
– Хвост длинноват!
– Угол наклона крутой, поотложе бы – и полетит.
Натальин увидел, что чуть ли не на каждом балконе стоят люди и смотрят вниз, на него и на Борьку, и ему стало неловко. «Скажут: нашел занятие!»
– Точно, точно: хвост тяжеловат! – крикнул с балкона парень в роговых очках и исчез. Спустя минуту он выскочил во двор.
– Давайте укоротим, – предложил он.
– Пожалуйста, пожалуйста, – закивал Натальин. – Забыл я, понимаете… Столько лет!
Поодаль, на скамеечке, сердито курил Корчанов, грузный, заспанный, с помятыми кустиками усов, словно его прямо из постели вытряхнули на улицу. Под стать ясному утру опрятно и ярко сиял его бритый румяный череп. Каждый раз, когда падал змей, Корчанов торопливо затягивался, норовя скорее докурить самокрутку и встать, но не вставал и, лениво попыхивая дымком, ждал следующего запуска. Потом чертыхнулся, кинул окурок.
– Уздечку надо уменьшить, угол взлета срежется, – авторитетно заключил он, подходя и присаживаясь на корточки возле змея.
С ним согласились. При запуске змей плавно оторвался от земли, достиг высоты верхнего пятого этажа, но вдруг закружился по спирали и безнадежно стал падать. Раздался женский смех.
– Эй, космонавты, идемте сюда, с моего балкона пустите. Тут ветра хватит.
– Умно говорит. – К мужчинам подошел Зосим Наумович, как всегда розовощекий, умиленно-ласковый. Под мышкой – шахматная доска. – Ведь что, милые друзья, получается? Над крышами постоянная ветровая волна, там все для полета. А тут, меж домами, воздух как в ловушке мечется…
– Ничего. Полетит и здесь, – сказал Корчанов, переделывая уздечку. – Не при таких оказиях летали… Помню, с разведки возвращались. Все ладно, чинно. Осталось речку перемахнуть, за ней свои. А он, подлец, весь берег залапал. Сунулись. Не пройти ни в какую… А на той стороне наши артбатарейцы координаты с часу на час ждали. Трое нас. Притаились в кустах прибрежных, советуемся, как и что. На словах и туда и сюда, а на деле никуда. А донесение, оно, знаете… хоть тресни, да передай! Тут и намекни кто-то о змее. А чего? Рискнем… Взяли газету, сухие камышинки, склеили хлебным мякишем. Нашлись и нитки. Так и переправили втихаря донесение. Об этом в нашей дивизионке печатали, – закончил Корчанов.
– Где воевал, на каком? – спросил Натальин.
– Третий Украинский…
– Я тоже там… Разведчиком тоже.
Корчанов цепко и сердито взглянул на Натальина, сплюнул:
– Лоб об лоб целый год стукаемся в коридоре, а чтобы в праздник рюмку выпить, ребят вспомнить… Какой черт мы разведчики!
Корчанов резко перекусил зубами нитку, поднял змея с земли.
– Теперь полетит, – твердо сказал он. – Только разгончик бы ему для начала…
– Взлетную скорость, – подсказал парень в очках и повернулся к Натальину: – Давайте шпульку, я сейчас разбегусь, а вы… Извините, как вас?..
– Иван Тихоныч, – растерянно кивнул Натальин. – А вас?
– Эдуард Кревцун, инженер-конструктор, – нарочито громко представился парень и шутливо улыбнулся.
– А я по телевизору недавно вас видел, – сказал Натальин и смутился: при чем тут телевизор, когда каждый день на лестничном марше встречаемся?
Но сейчас Эдуард был совсем иным. Смеялись в прищуре густых, женски-длинных ресниц его карие глаза, легки, энергичны были движения, не замечалось стариковской сутулости в худощавой спине, стерлась с бледного лица величавая мрачность. Натальину приятно было стоять близко с этим парнем, по-домашнему простым и доступным, смотреть на его припухлые со сна губы, взъерошенный жесткий чуб.
– Главное, чтобы угол наклона несущей поверхности соответствовал силе тяги. Согласно принципу аэродинамической теории, мы должны…
– Ну понес наш конструктор, – с доброй насмешкой заворчал Корчанов. – Несущая поверхность… Кончайте, Эдуард. Давай разбег.
– Да нет, вы послушайте! По закону аэродинамики…
Натальин встретил упрямо-пытливый взгляд Эдуарда и представил молодого конструктора в работе: вот так, наверно, он, горячий и убежденный, дерется за свое мнение там, на заводе, и ему упрямому, юношески долговязому, нелегко небось среди авторитетов. Часами, наверно, курит над чертежами, оттого бледен и худ.
– Убедил. Ну хорошо, перетяни, – согласился Корчанов.
Продолжая бубнить о кренах, лобовом сопротивлении, углах встречи, Эдуард соединил ниткой концы реечек – «ушки», бумажный лист чуть прогнулся.
– Готово, – Эдуард отбежал, натянул нитку.
– На, сосед, пробуй, – сказал Корчанов и подал Натальину змея.
– Пап, дайте мне, – жалобно захныкал Борька.
– Погоди, Боря, тут не до тебя, – строго пробасил Корчанов и мужчины рассмеялись.
Борька поднял змея над головой. Со всех сторон сыпались последние советы. Каждому нашлось, что вспомнить и сказать. Все с ласковым одобрением и светлой завистью смотрели на Борьку.
– Поше-ел! Вира! – крикнул Корчанов.
Змей вымахнул из Борькиных рук, нырнул к земле, а затем легко и ровно стал набирать высоту. На уровне крыш он вдруг засуетился, заметался, придавленный сверху какой-то неведомой, силой.
– Беги! – панически-радостно крикнули Эдуарду мужчины.
Мелко семеня длинными ногами, Эдуард припустился по двору. Его скорость передалась по нитке змею, тот рывком взмыл над крышами и, быстро уменьшаясь, понесся в солнечную синь.
Эдуард приостановился, тихонько зашагал увлекаемый ниткой. Следом потянулись остальные. От угла крайнего дома стлался зеленый пустырь с траншеями и котлованами новостройки. Пахло теплой глиной, бетоном, смолой, сухую свежесть нес с далекого степного горизонта ветерок. Здесь он дул ровно и мягко. Змей делал плавные, размашистые росчерки на огромном, внезапно обнажившемся до самой земли небосводе. Тут ему было хорошо, свободно, словно прежний, домами стиснутый квадрат неба был мал и неудобен для этих вольных виражей.
Запрокинув головы, все молча и торжественно смотрели в небо. Сейчас оно для каждого было необычным – это обычное июльское небо, большое, нарядное, праздничное, с высоко летающим змеем.
Натальин глядел ввысь, и какая-то теплая грусть сладко сжала его сердце. В теле ощущалась такая легкость и свежесть, будто тела не было совсем, а было лишь тихое головокружение, полет памяти. Словно время, года простояли на месте, словно и его, и этих людей, как прежде, по-матерински обнимает чистое небо детства…
– Сине-то, сине как! – воскликнул Зосим Наумович и по-парикмахерски ловко щелкнул пальцами. – А я, милые друзья, лет двадцать не видел неба. На усики и бритвы, на улицы и заборы, на газеты, на эту городскую, понимаешь ли, шумную окрошку каждый день смотрю. А в небо зыркнешь насчет погодки – тучки или солнце? Но чтобы вот так… Не было. Некогда. Только в детстве да еще под Орлом, когда шлепнули меня. Насмотрелся на небо, пока с оторванной ногой в овраге валялся.
– У вас ноги нет? – насторожился Натальин.
– Протез на левой, – сказал Зосим Наумович, извинительно улыбаясь.
– Вон как, – вздохнул Натальин, и смутный укор толкнул его в грудь.
«Мальчики играют на горе, сотни тысяч лет они играют!» – звонко, дурашливо кричал в небо Эдуард и казался мальчишкой на школьной сцене. Шпулька крутилась в его руках, змей бойко и тяжеловесно тащил нить, просил ходу. – «Умирают царства на земле, детство никогда не умирает!» – Эдуард передал шпульку Борьке. – Крепче держи. Хорошо?
– Ага, – улыбнулся Борька, и в его глазах улыбнулось небо.
Корчанов шагнул к беседке, сел на скамейку, закурил. Рядом присели еще. Помолчали. Расходиться не хотелось.
Из-за угла вышла смуглая женщина в халате.
– Зося, домой. Что это за сборище у вас? – с ехидной ласковостью сказала она, мельком, с нахмуром вскинула глаза к небу и ушла.
Как показалось Натальину, Зосим Наумович вроде бы даже вздрогнул, когда увидел жену: засуетился и, улыбаясь, неловко попятился от беседки, зачем-то кланяясь и извиняясь. И понятно стало, как хочет он побыть здесь еще.
– Вот и живем. Колготимся… По мелочам затасканы, – со вздохом сказал Корчанов вслед Зосиму Наумовичу, задумался, но резко вдруг тряхнул головой и, отыскав в далекой синеве змея, крикнул: – Боря! А ты не бойсь! Пускай на всю! Дай ему неба! Не жалей ниток! Я тебе сейчас с балкона еще пару шпуль подкину! Крути, сынок, на всю! Нитки будут!..
Когда Корчанов и Натальин поднялись на второй этаж и остановились на площадке, Корчанов буркнул:
– Ну давай.
– Что? – не понял Натальин.
– Лапу твою.
Неловко сунули они друг другу руки.
– Заходь ко мне на пельмени, – предложил Корчанов.
– Спасибо. Дома завтрак ждет… – улыбнулся Натальин и почувствовал вдруг горячую любовь к Корчанову, радостно ощутил близкую возможность того, как они сядут за стол с дымящимися тарелками пельменей, могут и выпить для аппетита, как наладится у них разговор о нынешнем и далеком и они, бывшие разведчики, поймут друг друга с полуслова.
ОБЕЛИСК
© Южно-Уральское книжное издательство, 1971 г.
I
В мастерской было холодно и пыльно, как в старом запустелом чулане. Вдоль стен на стеллаже стояли гипсовые барельефы, глиняные головы, статуэтки. В углу сидел однорукий старик с трубкой. Рука лежала около его босых ног. Старик, сощурив глаза, не спеша покуривал, словно обдумывая, что с ней делать. На подоконнике желтел человеческий череп, зловеще скаля зубы.
От всего веяло удручающим унынием неудач.
В мастерскую Фролов не заглядывал всю неделю: с комиссией выезжал в районы отбирать на областную выставку работы самодеятельных художников. Вчера вернулся, замесил глину и вновь занялся «Сталеваром». Этот бюст он готовил на очередную зональную выставку.
Работа подвигалась мучительно вяло. Фролов добился предельного сходства с натурой. Но не хватало какою-то главного, единственного прикосновения пальцев, чтоб глина ожила, задышала.
Со двора в окно глядел осенний багряный вечер. Мастерскую заливала бордовая сумеречная мгла. На каркасе – проволочном скелете будущей статуи – Фролов увидел белого петуха. Он был живой, этот петух, переступая желтыми лапками, устраивался на непривычном для него нашесте. Что за наваждение? Фролов встал со стула, шагнул к петуху. В углу на стеллаже и за фанерной перегородкой приютились пестрые хохлатки. «Этого еще не хватало. За время отъезда курятник устроила!»
Фролов шугнул петуха к приоткрытой двери. Ошалело хлопая крыльями, тот побежал по стеллажу, сшибая статуэтки, флаконы с лаком, банки, кисти. Фролов запустил в петуха осколок гипса и под испуганное кудахтанье всполошенных кур вышел из мастерской.
В передней мельком взглянул на себя в зеркало. Какое злое и утомленное лицо! И эти жалкие остатки всклокоченных волос на темени…
– Ирина! – позвал он, входя в комнату.
Жена одевала Катеньку на вечернюю прогулку. Кроткий взгляд больного ребенка остановил Фролова. Он достал сигарету и, не закуривая, заходил по комнате. Поверх голубого трико, тесно обтянувшего хилую стать девочки, Ирина надела фланелевую кофточку, затем красный свитер и зеленое осеннее пальто. «Остов вылеплен, – услышал Фролов чьи-то слова из дали прошлого. – Теперь берите пластилин другого цвета и покрывайте этот остов сначала мускулами третьего слоя, потом мускулами второго слоя и, наконец, первого. Постепенно наращивайте объем. Идите от общего к частному…»
– Может, погуляешь с Катенькой?
Фролов промолчал. Когда, девочка вышла, он сказал:
– Кто пустил в мастерскую кур?
– Куда ж теперь? По утрам иней, холод. А в их сарайчике Боря гараж устроил для мотоцикла. Теснота, шагу не ступить.
– А в мастерской, выходит, просторно? – Фролов громко, как-то горько засмеялся и еще яростнее заходил по комнате. – Да ни один уважающий себя художник не допустил бы… этот курятник!
– Тебе они не помешают. Я им на ночь отгородила уголочек. Только на время откорма… К снегу порежем.
– Я просто не узнаю тебя! – Фролов резко остановился возле жены.
– Федь, ты отдохнул бы. Вид у тебя… Прошу. – Ирина спокойно встретила его тяжелый взгляд.
– Мне надо подготовиться к весенней выставке. Должен я… Когда ты станешь меня понимать?..
– Я устала понимать, – тихим твердым голосом сказала Ирина, отошла и села на диван. Ее повлажневшие глаза смотрели прямо на него, лицо бледнело от внутреннего гнева.
Да, она устала! Семнадцать лет назад он был добрым, внимательным. Теперь вместо нежности – эгоизм, нервическая рассеянность и эта бесконечная изнуряющая возня с глиной. Она терпеливо ждала все эти годы добрых перемен, верила в них. Ей казалось, что когда придет успех, то совершится такое, после чего ему уже не надо будет так напрягаться, вся жизнь их семьи станет совсем иной – яркой и легкой. Она помогала ему, создавала условия. Сама провожала в школу и детсад ребятишек – Борю и Катеньку, бегала по магазинам и базарам, водила по врачам дочку-ревматика, хлопотала о путевках, сама стирала, штопала, поздними вечерами отстукивала на машинке чужие диссертации и статьи, экономила на чем могла. И всюду, сама, сама… «В одном доме не может быть двух творцов!» – сказал он как-то в шутку. И она восприняла это как должное, хотя знала, что это не шутка. Пусть, пусть пока будет так. Как-нибудь перебьемся, зато потом… Потом! И это долгожданное «потом» наконец пришло, влетело в дом на крыльях его большого успеха. И покинуло их, когда начались неудачи.
Все пошло по-старому: унылая вереница неуютных суматошных дней и вечеров, почти сутками пропадал он в мастерской… И она все яснее понимала, что слава – это не высокая должность с твердым окладом, а всего только тень, только призрак, что он в своем холерическом упрямстве будет и впредь гнуть свое, гоняться за этим призраком, что и дальше у него та же всепоглощающая работа, бессонница, зыбкий успех, взлет и снова падения, безденежье, пустота, – и ей надо сопровождать его на этом нелегком пути, на что она уже не годится. Она устала. Она обыкновенная женщина, просто мать и желает ясной нормальной жизни. Если он хочет увековечить свое имя в мраморных статуях, то ей нужно совсем немного – то, что помогло бы без лишней нервотрепки исполнить долг матери и жены. Чуточку той прежней любви и постоянный заработок, какой имеет каждый порядочный мужчина. Она могла бы смелее кроить семейный бюджет, меньше бы разрывалась, тонула в долгах, не уставала бы так.
Однажды она высказала ему это. Хлопнув дверью, он ушел. Вернулся ночью. От него пахло водкой.
– Я тебе сочувствую, Федя, но почему ты не хочешь подумать обо мне? – В ее голосе слышались упрек и мольба. – Почему ты живешь в доме как квартирант? Ничто тебя не интересует, кроме глины.
– Не смейся! – Фролов шагнул к окну, повернулся к ней спиной.
– Я не смеюсь, мне легче заплакать, – она чуть повысила голос. – В октябре Катеньке нужна путевка в санаторий. А на что купить? Стыдно третий раз просить в профсоюзе. Телевизор не работает. Всюду задолжали… Хоть бы раз побеспокоился о чем-нибудь, посоветовал, помог. Для тебя эти глиняные головы милее нас.
– Прекрати! – Фролов толкнул форточку, подставил горячее лицо сквозняку.
Жена по-своему права: прежде всего он должен обеспечить хлеб насущный, а потом уж выяснять, что у него там за душой – талант или пустота. Но и его надо понять: он трудится в поте лица! И разве только ради себя? Придут успех, слава – их разделит вся семья. А пока что ж… И стоит ли возмущаться тем, что он издерган, рассеян, зол?
Он изголодался по успеху.
Лет пять назад имя Фролова частенько мелькало в газетах и журналах. Его гипсовый портрет «Мать-крестьянка» был признан лучшей работой на зональной выставке, попал затем на всесоюзную. Чуть погодя он выставил еще одну работу – «Русская гармонь». О Фролове в те дни говорили охотно. О себе он слышал то, что привык слышать только в адрес именитых художников. Своему успеху он радовался, но с какой-то примесью удивления и даже растерянности. Взята трудная высота. Но чего стоит удержать ее. И не только удержать. Надо идти выше, развивая успех.
Однако новые удачи не давались. Фролов торопился. Между тем разговоры около его имени помаленьку стали стихать, полученные за скульптуру деньги утекли, и теперь он жил, так сказать, на «проценты былого величия». Фролов бросался от одной темы к другой, от барельефов к многофигурным композициям, суетился. Наконец вернулся к излюбленным темам деревни. На очередную выставку представил «Доярку» и «Солдаток». Он верил в успех и в пылу оптимизма видел вещи такими, какими желал их видеть, критик в нем умирал…
В обзоре ему уделили скромное место.
«Две выставленные Фроловым работы, – писала газета, – заставляют задуматься о дальнейшем пути скульптора. Похоже, что Фролов перестал по-настоящему творчески искать сюжеты в жизни и начинает перепевать себя, повторяя одну и ту же «Мать-крестьянку» в разных ситуациях. Композиции выполнены вяло. А ведь недавние вещи Федора Фролова, свежие и своеобычные, заставили зрителей полюбить ваятеля и ждать от него многое…»
На газету Фролов махнул рукой. Но и вторая и третья выставки не принесли желаемого. Фролов замкнулся, а когда его спрашивали, говорил, что работает над большой вещью. Он лгал.
Ему не хватало тишины и времени, чтобы сосредоточиться. Впрочем, он и сам не знал толком, чего ему не хватает. Семья, дом, суетные заботы, тусклая работа в мастерской, где он по заказу лепил и отливал для парков и садов незатейливые статуи крутоплечих спортсменов, – все это пожирало время, угнетало однообразием серой будничности. Снизойдя с высот, куда его подбросила мимолетная слава, он снова видел себя безвестным путником, идущим изъезженной дорогой. Он тешил себя тем, что безликость его жизни временна, не сегодня-завтра он цепко засядет за работу над главной вещью. «Он еще покажет себя».
– Конечно, для тебя я мещанка, а точнее, домработница… Но почему? Почему мы так живем, Федя? Ведь когда-то было все иначе.
Он не мог, не знал, что ответить.
Багрянец на небе угасал, над крышами холодела густая синь. Они вслушивались в молчанье, в нем была тяжесть невысказанного, обида и усталость.
– Почему ты отказался от хорошего заказа? – заговорила она таким тоном, словно он больной и не желает пить таблетки, от которых ему станет легче…
Да, он мог бы сбросить «ошейник нужды». Что же в том плохого – своим трудом добывать хлеб? Даже великие мастера в трудные дни шли на временные уступки, не отмахивались от частных заказов. Репин, Брюллов… Почти треть жизни они работали для рынка.
– Тебе нужно отдохнуть, заняться чем-то полегче. В твое отсутствие приходил Юрий Сергеевич. Дважды звонил. Почему не хочешь уважить старого человека?
Она говорила о профессоре, у которого умерла жена, артистка городского драмтеатра. Он желает заказать надгробие. Он хорошо заплатит.
– Раньше, до трескотни вокруг твоей «Крестьянки», ты не избегал подобных заказов. А сейчас считаешь их оскорбительными. Печешься о своем имени. Да нет у тебя пока никакого имени, ничего у нас нет…
Фролов сорвался с места, шагнул в кухню. Там он смыл с рук глину и, накинув плащ, вышел на улицу.