355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Уханов » Играл духовой оркестр... » Текст книги (страница 11)
Играл духовой оркестр...
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 04:12

Текст книги "Играл духовой оркестр..."


Автор книги: Иван Уханов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

– Мне бы машину на завтра. Из города кое-что привезти, – Фролов обратился к председателю.

– Можно, – кивнул Егор Кузьмич.

Молча стояли затем посреди улицы, желая сказать друг другу что-то важное, в тон мыслям и настроению.

– А что, друзья однополчане, давай ко мне на пироги с калиной, – неловко предложил Трофимыч.

Приглашение осталось без ответа.

– Вы Архиповне не особо… о сыне-то. Не бередите, – пожимая руку Фролова, сказал Егор Кузьмич. – Пободрее слова подыскивайте… Каково ей сейчас? Соль на старую рану…

XIII

«Как я устал сегодня, как хорошо я устал!» – шептал Фролов, засыпая на ходу. И все, что было дальше в этот вечер, ощущалось им смутно, сквозь эту добрую усталость. Когда он лег спать, впечатления дня и вечера вернулись к нему голосами, лицами людей, картинами памяти…

Некоторое время он лежал, уставившись взглядом в темный потолок. Но стоило ему закрыть глаза, задремать, как сразу же он начинал что-то делать. Дела эти были неуловимыми, бесплотными, как движения ветра, как дым. Он спал и чувствовал свой сон, слышал свое дыхание, голос дождя за окном, избяную тишину, глухое бормотанье радиоприемника и, чтобы не обманывать себя, открывал глаза, находил в густом сумраке потолок, стены, вещи, как бы удостоверяясь, что действительно вокруг ночь и надо спать, он снова закрывал глаза, помогая дреме одолеть себя. Но это старание вскоре же превращалось опять в какие-то дела, которые, однако, все более прояснялись, обретали смысл. Руки его делали что-то вещественно осязаемое, язык говорил вполне понятные слова…

«Ничего, Ваня, ничего… Потерпи немножко, посиди спокойно», – Фролов по старой привычке упрашивал Ваню Березова позировать. Ваня сидел с хромкой на лафете пушки. Фролов вылепил грудь, плечи, голову, и лишь то место, где должны выступить черты лица, он оставлял нетронутым, готовясь завершить главное в фигуре. Из всех Ваниных движений, как взмах молнии, выделилось одно – бросок к танку. Какое лицо было у Березова в тот миг?..

Сон и явь сливались у Фролова воедино. Он спал, не переставая чувствовать и действительность, и сон, разговаривал с живым, веселым, далеким Березовым и одновременно испытывал трезвое желание встать с кровати, пройти в горницу и посмотреть на его портрет.

Он увидел себя на зеленом солнечном холме, около огромного памятника. В центре на пьедестале обнаженный до пояса солдат застыл в яростном рывке вперед. Ваня… Фролов берет его за руку и отводит в сторонку. А на граните вырастает цементная глыба. Фролов рубит ее зубилом. Серая глыба становится фигурой старухи. Ссутулившись, она в скорбной растерянности склонилась над четырьмя телами юношей – убитых сыновей. Нечто заклинательное в жесте ее протянутых старческих рук. Ушакова Евдокия Власовна?.. Фролов оглядывает монумент и, неудовлетворенный, подходит к матери-старухе, легонько обнимает ее худые вздрагивающие плечи, тянет к себе, словно бы отрывая от горя, и осторожно, как с кладбища, уводит с пьедестала.

И снова призывно вырастает каменная глыба, ждет рук скульптора. Фролов бросается к ней.

А вокруг зеленый летний день, с тонкой синью небес, с запахами молодой травы и цветов… Вдруг раздался глухой рокот, небо опрокинулось, его место заняла черно-красная туча взрыва. Огненным веером брызнули осколки. Один из них трассирующей пулей понесся прочь. Фролов отчетливо видел его зубчатое чугунное тело, слышал, как с рокотом и шипеньем прорезает он воздух. В нарастании скорости, в пронзительности звука было какое-то зловещее намерение, предрешенность чьей-то гибели. Знакомый вой падающей бомбы втиснул Фролова в землю, полупроснувшись, он вжимался в подушку, стонал, вырывался из сна. Осколок с космическим гудом несся к цели. Фролов увидел солнечную степь, стадо коров и пастуха – крепкого, грубо загорелого старика. С грустной отрешенностью старик смотрел на осколок, казалось, он давно следил за его прицеливающимся полетом. Пастух рухнул наземь.

Фролов открыл глаза, обрадовался тишине, мирной темноте комнаты, однако в ту же минуту над головой грохнуло и покатилось, будто на крышу кинули железную бочку. В форточку хлынула волна грозового ветра.

Впотьмах Фролов нащупал на спинке стула пиджак, достал из кармана список павших. Зажег свет, взял с тумбочки карандаш и ниже сорок седьмой фамилии написал:

48. Березов Степан Данилович

Он положил список в карман и устало откинулся на подушку.

XIV

Проскочив несколько городских улиц, свернули в переулок с одно-двухэтажными домами. Около особняка остановились. Фролов нашел в тайнике ключ, открыл замок на двери. Дети в школе, Ирина на работе. Это даже к лучшему, что их нет дома: не надо ничего объяснять. Сейчас его все равно не поняли бы.

В книжном шкафу он нашел и вытащил из-под груды старых журналов толстую пожелтевшую папку с фронтовыми рисунками. С нетерпением развязал шпагат и стал раскладывать по полу разноформатные карандашные и акварельные рисунки.

Как хорошо, что живы, не потеряны… А Ирина как-то при уборке предлагала выкинуть их… Как много и жадно он работал там, рядом со смертью, не имея порой времени, нужных красок и бумаги. Смотри… Вот они, страницы той жизни, такой далекой и несказанно близкой.

…У свежего бугорка земли три человека в шинелях вскинули, не целясь, винтовки. Их серые лица осунулись от горя, в глазах святая ненависть…

А вот еще кровь и смерть – русоголовый солдат застыл у колеса изуродованной пушки…

Смерть ради жизни, ради этой, нынешней, твоей…

Со всех рисунков, казалось, глядит на него израненный и контуженный, ожесточившийся в боях, настрадавшийся от ран, но никогда не расстающийся с карандашом, блокнотом и красками юный художник и артиллерист – Федя Фролов. Глядит и строго спрашивает.

…Колонны машин, разбитые дороги, грязь. Солдаты тянут из колдобины сорокапятку. Подпись: «На Киев. Октябрь, 1943 год». А это огненные фонтаны, вздыбленные в ночное небо, горящий понтон – форсирование Днепра.

Вот еще акварель: старая женщина в белом халате. Какие открытые, добрые глаза!.. Тетя Даша?.. Да, да. Она. Львовский госпиталь. Тетя Даша! Милая наша няня. Узнаю твои слезами и потом проложенные морщинки. Где ты сейчас, родная?..

А вот и Березов с неразлучной хромкой: развел мехи и задумчиво смотрит поверх сидящих подле него бойцов. Кое у кого в руках белые листки бумаги, в глазах – умиротворение. Внизу подпись: «Письма из дома»… А тут звенит, гогочет солдатский сабантуй. В центре пляшущих, шально растянув гармонь, лихо отбивает гопачок Ваня, яснолобый, чубатый, с широкой белозубой улыбкой.

Фролов смотрел на рисунки, память озвучивала их, несла его в прошлое, которое ринулось навстречу, слилось с настоящим, стало нынешними его чувствами и мыслями. Он вбирал в себя того, прежнего, Фролова, любил его сейчас, гордился им и желал искупить перед ним вину.

Он сложил рисунки в папку и вышел с ней к машине.

Город отплывал, уменьшался, собираясь на взгорке тесной кучей пестрых домов, и вскоре растаял в серой хмури пространства.

Фролов думал о бессрочной нынешней поездке в деревню, смотрел на светлое жнивье, на крутобокие ометы соломы, на мокрую темноту пашни, а сам был уже в Богдановке, жил встречами с ее людьми, живыми и павшими, какой-то, но верной надеждой на счастье.

Дома он оставил записку:

«Ирина, в деревне задержусь надолго. Катеньку в санаторий, пожалуйста, проводи сама. И не сердись. У нас еще будет все! Я и теперь уже богат тем, что есть во мне сейчас. И это главное! Приеду – расскажу, и ты, надеюсь, все поймешь.

Целую, Федя».

СЕНО-СОЛОМА

К вечеру Егор Никитич совсем приуныл и, намаявшись, решил лечь пораньше, уснуть, чтобы не думать о завтрашнем дне.

Завтра вести на рынок корову. Решили продать.

Сон так и не пришел настоящий. Егор Никитич слышал, как после третьих петухов зашаркала на кухне Фрося, жена, как по-утреннему густо промычала во дворе Белянка.

Он оделся и вышел на крыльцо.

Было воскресенье, город неохотно просыпался. По шоссейному кольцу, невидимые в тумане, жужжали редкие машины и мотоциклы. Дом Егора Никитича стоял на окраине, где смешались частные домишки и многоэтажные корпуса. По утрам, прежде чем ехать на завод, он кормил корову, кур, успевал кой-чего попилить, построгать. Выходя к автобусу, с усмешкой смотрел на горожан, спешащих к остановке, заспанных, только что от подушек: опаздывают начинать день, а потом до самого вечера суетятся…

Егор Никитич умылся, причесал белесый чубчик, заглянул в зеркальце, вмазанное в стенку около умывальника, и ухмыльнулся:

– Во, мать. Раньше, бывало, утром сполоснешься, лицо кровью горит. А теперь черт те чего. Серый, глянь-кось, как утопленник.

Перед тем как вести корову со двора, Егор Никитич жесткой щеткой огладил ей бока, шею. Белянка была крупной, породистой, красивой: белая, с желтыми подпалинами, темные лакированные рога, изогнутые, как ухват. Она еще не стара, и молоко у нее бежит, как из родничка, – восемнадцать литров при средних кормах. В июле огулялась, значит, к весне жди приплода. Эх, да чего там… Только дурак может расстаться с таким кладом.

– Сколько же запросишь, отец? – Фрося настороженно заглянула в лицо мужа.

– Базар цену скажет. На что спрос, на то и цена, – ответил Егор Никитич, все сильнее досадуя на себя. Вчера, после шумного разговора о продаже коровы, он махнул рукой: пускай будет по-вашему. Очередь на «Запорожец» у Анатолия подошла, а денег не хватает. Как не помочь сыну? Парень толковый, непьющий. Работает на стройке мастером, в институте вечерами занимается.

– Отец, прихватил бы сенца. Кто знает, сколько там простоите, – напомнила Фрося.

– А то не прихвачу, – буркнул Егор Никитич, взял мешок и по лестнице влез на сарай. «Опять же и сенцо заготовлено на зиму. Да каким трудом! Все лето из осинника возил. А куда его теперь?..»

Мешок с сеном он вскинул на плечо и потащил корову за собой. В воротах Фрося перекрестила ее и долго потом стояла у калитки.

Егор Никитич изредка оглядывался, видел одиноко стоявшую жену. А дети даже проститься не вышли. Дрыхнут…

Из головы не шел вчерашний разговор.

– Пап, и не надоело? Как на привязи около коровы… На старости лет отдохнули бы, по-людски пожили. Без хозяйства обойдемся, заработка нашего хватит, – уверял Анатолий.

Меньшой, Федя, тот был откровеннее:

– Копаются, как жуки в навозе…

– Ну, ты поговори у меня! – прикрикнул на него Егор Никитич. – Молоко пить любишь, а навоза, значит, стыдишься!

– В магазине молока сколько хочешь.

– Понимал бы. Там знаешь оно какое. А в нашем жирности пять процентов. Это ж сливки, дурак.

– В магазине и сливки есть.

– В магазине много чего есть, а денег-то сколько зарабатываешь? Все в магазин целят…

– Не упрекайте. Кончу школу, наработаюсь, – обиженно огрызнулся Федя.

– А меня в классе пастушкой прозвали. Летом все в пионерский лагерь едут, а я Белянку на задворках пасу, – затараторила тринадцатилетняя Мотя. – И вообще, мы несовременные, и имя мое некрасивое – Мотя, Мотря, Матрена. Ребята частушку поют: «Эй, Матрена, подои Бурену…»

– Имя у тебя, дочка, хорошее, – остановил ее отец. – И наплевать, что поют. А помогать родителям надо. Мы с матерью для вас же стараемся, чтоб молоко свеженькое, мясо…

– Пусть лучше воздух во дворе свежим будет, – наступал Федя. – Стыдно ребят пригласить: корова мычит, поросята хрюкают, навозом несет…

Ну, это уж зря, напраслина. Двор Егор Никитич держал в чистоте, навоз аккуратно возил на окраину, в овражек. Осенью там его растаскивали дачники, а то прямо на двор к Рыбаковым заезжали. Выходит, и тут Белянка не провинилась.

…До рынка было километра три. Сперва Егор Никитич шел по шоссе, потом свел Белянку с высокого полотна на грунтовую: шагать по асфальту ей было непривычно.

Когда завиднелся желтый забор рынка, Егор Никитич остановился и обернулся к корове.

– Ну что, Белянка? – вздохнув, сказал он. Вдруг вспомнилось время, когда она была теленочком – лопоухим, беленьким, с черными блестящими глазами…

С родных мест Егора Никитича столкнули письма Анатолия. Сын отслужил в армии, уехал в город, на окраине взял участок земли для дома, ссуду. Но строиться было некогда: работал, учился. Уговорил отца.

Дом поставили в одно лето. Целодневно Егор Никитич плотничал, столярничал, к вечеру валился с ног от сладкой усталости. Мог ли он мечтать о такой хоромине, живя в глухой деревне, в саманной хатенке?! На Михайлов день, когда выпал первый снег, Рыбаковы перебрались из дощатой времянки в теплый дом. После новоселья, оказавшись без дела, Егор Никитич поскучнел. Запросился на завод. Надо было покрывать расходы, дом много вытянул: каждый гвоздь, шпингалет – покупные.

К новой работе привык, старался, премиями его не обделяли. Но странное дело – дома Егор Никитич почти никогда не думал о заводе. Когда, к примеру, он узнал, что плавильщикам дают новое помещение, где кафельный пол и лампы дневного света, он обрадовался этой новости, но, выйдя за ворота завода, тут же забыл о ней.

Особенно томился он по веснам. От теплых мартовских туманов и дождей чернел далекий лес, из оседавшего снега выпячивались темные тропинки и дороги, набухали овраги, на взлобышках дымились рыжие проталины. Затем дружно наваливались солнечные дни, всюду таяло и подсыхало. В такое время Егор Никитич частенько, привалясь спиной к потоньшавшему за зиму стожку сена, долго глядел в сторону нарядной черной пашни, где, попыхивая голубым дымком, стрекотали, кружились игрушечные издали тракторы. Оттуда набегал мягкий свежий ветерок, нес знакомые запахи. Тогда что-то смутное теснило грудь Егора Никитича. Он слезал с сарая, как неприкаянный бродил по двору, тихонько бурчал под нос старую деревенскую прибаутку: «Эй-ка, выверни оглобли, закинь сани на поветь! Эй-ка, выверни…»

Тихими апрельскими ночами он нередко просыпался без всякой причины и, заслышав глухое бормотанье ручья под окнами, слабый стук капели с крыши, радовался: какая на дворе благодатная сырая ночь! Лежал с открытыми глазами, соображал, прикидывал. Сырой апрель – к урожаю овса. Так, кажись? Легонько толкал Фросю. Та отворачивалась к стенке, но уже не могла уснуть, слыша, как он вздыхает, ворочается. И начинали шептаться, вспоминать… Овес? Сей его, когда босая нога на пашне не зябнет. Ерунда. Овес воду, грязь любит… Воды нынче много? Это еще полдела. В ту зиму снегу вон сколько привалило, а весь пригородный район засуха сожгла. Отчего бы? Тут яснее ясного. Вспомни-ка, весной овражки заиграли, потом замерзли. К тому же всю зиму теплынь вон какая держалась, земля не промерзла, так с чего же она соку даст?

Веснами Егор Никитич становился необщительным, в разговоре и на работе рассеянным.

Так и прожил в городе шесть лет в ожидании неизвестно каких перемен. Думалось: а и впрямь не плюнуть ли на домашнее хозяйство? Зажить повольнее, в театрах, цирке с Фросей потолкаться, на рыбалку с ребятами поездить – машина своя скоро будет. Такие мысли наседали на Егора Никитича особенно в дни поздней осени: моросили тусклые затяжные дожди, дул ледяной северяк, в закутке нудно повизгивал поросенок, требуя теплого пойла и сухой подстилки. Томясь по воле и стаду, тревожно мычала в сарае Белянка. И какая бы ни была погода – лезь на сарай, тереби сено, убирай навоз…

Но вот наступали весна, лето. Выцыганив у лесника зеленую полянку или влажную лощинку молодого разнотравья, Егор Никитич вел туда в выходные дни всю семью. Как радостно было видеть у себя за плечами рослых сыновей, их раскрасневшиеся лица, дышать июньскими запахами! После полудня Анатолий и Федя, намахавшись литовками, с непривычки оглушенные усталостью, валились в зеленую прохладу и мигом засыпали в духовитой дремотной тишине просечки. В такие часы-минуты Егор Никитич сильнее, чем обычно, любил своих детей.

Теперь покосов не будет. Кому оно теперь, сено-то?

У ворот Егор Никитич остановился и, подняв голову, прочитал: «Рынок для продажи поношенных вещей с рук». В народе это место называлось «толкучкой». В субботние и воскресные дни сюда съезжались не только из города, но и из дальних сел.

Когда строили дом, Егор Никитич тут бывал, по вольной цене доставал всяческую утварь, какую, хоть расшибись, ни в одном магазине не сыщешь. Почти любой хозяйский интерес здесь удовлетворишь, имей в кармане только рубли. Но никогда не входил он в эти ворота как продавец. А покупать всегда весело и приятно – будь то хоть горсть гвоздей или подковки для сапог. Сейчас Егор Никитич стоял в нерешительности, пропуская мимо себя в ворота напористый поток людей – с кошелками, узлами, тележками. Стоял и робел шагнуть в этот поток, боялся – потеряется в нем, Белянку потеряет…

– Гражданин, с коровой вход в другие ворота. Уйдите с дороги! – крикнула ему тучная женщина в белом халате с красной повязкой на рукаве.

Через узкие ворота Егор Никитич вышел на пыльную площадь, где торговали скотом. Он привязал Белянку к деревянному буму и огляделся. Рядом стояла худенькая коровенка неопределенной масти. Дальше по ряду пестрело еще несколько буренок, бычков. Полуприкрыв глаза, они жевали серку и на взволнованное, приветственно-испуганное мычание Белянки не отозвались. Вскоре и Белянка утихла. Среди всех коров она выделялась, была крупнее, красивее, и покупатели азартно загомонили вокруг нее. Но Егор Никитич ломил такую цену, что люди, долго не торгуясь, проходили дальше. Кто-то сказал ему:

– Ты, дядя, в своем уме?

– В своем, – твердо сказал он и озлился на покупателей.

По рядам, среди коров, белеющих овец и коз, повизгивающих поросят, кружились два татарина. Один – молодой, в кожаном плаще, хромовых сапогах, румяный. Другой – старик, в чекмене, подвязанный веревкой, в пыльных ичигах и потертой фетровой шляпе, сухой, костистый, с аккуратной серой бородкой, со щелками сонных и хитрых глаз. Он шагнул к Белянке и пошлепал по ее спине ладонью.

– Караша, караша.

Потом залопотал с парнем на своем языке. Старик присел, схватил Белянку за упругое вымя, нацедил в ладонь молока и старательно растер пальцами.

– Молоко неплохой. Кароший молоко… – заскрипел он и, легонько надавливая, повел кулаком по спине коровы, по самой хребтине. Если яловая – прогнется, а коли стельная, сколько ни дави, не шелохнется. Старик татарин улыбнулся и опять забормотал что-то напарнику. Егор Никитич радостно смекнул: этот старик на редкость опытный покупатель, Белянка ему насквозь видна, он-то уж оценит ее! Меж тем татарин озабоченно мял висячий подгрудник коровы, потом запустил руку в ее рот. Он сделал это так ловко, что, от природы гордая и недоступная для чужих, Белянка даже не шевельнулась, спокойно дала пересчитать свои зубы. Егор Никитич тоже был спокоен: у Белянки девять зубов, нечетное число, а нечет – верная примета щедрого молока. Старик с завистью взглянул на Егора Никитича и задумался. Потом еще раз обшарил корову хитрыми глазами и, все еще чему-то не веря, нежно, снизу вверх провел ладонями по ее лакированным темным рогам. Ну и дотошный, упрямый старикашка! Ничего не спрашивает, до всего сам доходит. Есть на рогах у коровы с виду незаметные кольца. Сколько колец – столько телят. Ну и мудрец борода. Но мудри не мудри, а худого в Белянке не отыскать, корова что надо: не стара и не чересчур молода, самый сок.

– Караша, караша, – лопотал старик. – И молоко караша, и мясо караша.

Когда хвалили Белянку за молоко, Егор Никитич гордился, и в то же время брала его острая зависть к покупателю. Он представлял, как в марте Белянка отелится, как одарит нового хозяина богатым молоком, как, окрепнув малость, зарезвится на весенней лужайке теленочек…

Когда хвалили за мясо, его охватывала тревога. В скрипучем, едком голосе старика «мясо караша, мясо караша…» улавливал он что-то зловещее. В голову лезли страхи: бойня, рев перепуганных коров, запах свежей крови… Совсем уж надо быть-бессердечным, чтобы отдать Белянку живодерам, угробить такую ведерницу.

Выходило, что хоть так, хоть эдак, а продавать Белянку нельзя. Но раз он стоял с ней в торговом ряду, надо было вести и кончать дело. Он назвал цену старику. Тот замахал руками:

– Ай-ай-ай. Плохой хозяин, плохой…

А если бы старик согласился с этой ценой, Егор Никитич тут же увеличил бы ее.

Татары, чертыхаясь, ушли. Как пить дать вернутся: зачем без толку по базару колесить, лучше Белянки им не найти, они сами это знают. Однако в Егоре Никитиче прояснились и другие мысли. Такой хитрюга, покупая, не станет хвалить товар при хозяине. Купит тот, кто хает. Татары вышли, верно, на разведку, а на следующий базар свою скотину приволокут. Егор Никитич глянул им вслед и выругал себя: каждому, кому не лень, дозволяет тискать, лапать Белянку.

А время шло. Подходили еще покупатели, он для порядка перекидывался с ними какими-нибудь словами, изнемогая от безделья, от бесцельного этого стояния здесь, в торговом ряду.

– Дорого берешь, хозяин. А дешевле?

– То и дешево, чего не надо, а что нужно, то дорого, – ответил он бойкому рыжему мужичку. Тот егозливо хлопотал около коровы, заглянул в ее лилово-черные глаза, поочередно дунул в них зачем-то, потом озабоченно стал дергать ее за хвост, будто проверяя, настоящий он или приклеенный.

– Стельная? – спросил он, не выпуская из рук хвоста.

Егор Никитич мрачно кивнул и ухмыльнулся: при чем тут хвост?

– А не врешь? – рябоватое лицо мужичка по-петушиному навострилось. Егор Никитич промолчал. Тогда мужичок, норовя до всего дознаться самолично, кулаком ткнул Белянку в бок. Егор Никитич не стерпел.

– Эдакому дураку я и за тыщу не отдам ее. Проваливай, – сказал он и оттолкнул мужичка.

Понемногу отшив покупателей, Егор Никитич дал Белянке охапку сена, сел рядом на мешок, вынул из кармана узелок со своим припасом. Белянка обдавала его шею теплым дыханием. Живое, понятливое существо. И вот надо обменять его на деньги, а деньги завтра же вытекут из рук как вода, и ничего не останется, будто и не было Белянки, не растил он ее, не выходил из худенькой телушки. Мысль о продаже коровы все больше казалась глупой. А когда она была умной? Нынче утром, когда сквозь полусон Егор Никитич услыхал, как Фрося звякнула подойником, он хотел остановить ее: неужто не знает, что выдоенную корову на базар никто не ведет, – товар подачу любит. Но он не остановил Фросю, в нем еще была упрямая вера: все это пустая затея. И сама Белянка как будто ее подкрепляла. Говорят, животные предчувствуют недоброе, но Белянка с самого утра вела себя спокойно, – спокойнее, чем в тот раз, когда ее на прививку водили… А сейчас похрупывает свежее сено и не знает, милая, что в любую минуту у нее может объявиться новый хозяин и решить, куда ее – на молоко иль на мясо.

…Все так же бестолково толпились по рядам покупатели. Мимо Егора Никитича два парня волокли крупного барана с гордо завитыми рогами. Налив кровью глаза, баран упирался ногами, бороздя копытами землю. Но парни были сильные, похохатывая, ломали его сопротивление. Егор Никитич прикрикнул на парней, но те не услышали, и он отвел взгляд, чтобы не видеть озорников и насмерть перепуганного барана. Ясно вспомнился вдруг отцовский двор, курчавые – чистый каракуль! – ягнята, играющие на сухой мякине гумна…

Напротив торговали две тетки: одна курами, другая поросятами. И кур и поросят разбирали споро. Поросята пронзительно визжали, когда их хватали за задние ноги и опускали в мешок. Но тревожились они напрасно. Их, ясно же, берут в зиму, впереди у них долгое лето, теплые лужи, потом осенний обильный корм перед заколом. Целый год им еще хрюкать. Иное дело – куры. Почти всех их ждала одна участь. И, может, предчувствуя близкий конец, они, когда их брали за лапки, беспомощно и обреченно замирали, мертво распускали крылья и лишь немного кривили шею, норовя задрать голову и посмотреть, куда их несут.

– Что, сосед, плохи дела? – к Егору Никитичу подошел хозяин тощей коровенки. – Я-то думал, только мою старушку обходят, а гляжу, и на твою охотников мало. С моей-то морока одна: молока нету, а на мясо кому такая нужна? Разве что на комбинат, хотя и там не шибко дадут. Коза козой. Корм коня дороже. А твоя, брат, если и молоко присохнет, мясом возьмет. Четыре центнера небось чистого…

– Это почему же молоко присохнет? – насторожился Егор Никитич.

– Да я к примеру…

– Ну, примеряться иди вон к кому-нибудь…

Обескураженный мужик отошел. Был он высокий, кадыкастый, длинношеий, костлявый, взгляд его казался недобрым. Коровенка его рядом с ним, дылдой, и впрямь выглядела козой. И Егору Никитичу подумалось о том, как она лет десять небось тянулась изо всех сил, но так и не смогла насытить этого жадноглота и стала ему не в милость, и вот он поносит ее на людях.

Мужик не нравился ему еще и тем, что свою жидкую коровенку норовил равнять с Белянкой: вот-де, сосед, какие мы неудачливые – не берет нашу скотинушку покупатель.

Но обида тут же ушла: рассудить – ничего плохого мужик ему не сказал. И толчется, хлопочет он здесь с ясной целью: подвернись сговорчивый покупатель – мигом сплавит коровенку. Не то что он, Рыбаков. Пришел продавать, а сам на покупателей как на лютых врагов косится. И что он думает делать дальше?

А думал Егор Никитич о многом, обо всем сразу – о толкучке, о доме, о Белянке, об Анатолии и его некупленном «Запорожце», о сенокосах, о заводе. Мысли разбредались в голове, как телята по луговине, а решить толком он так ничего и не мог.

К полудню ветерок разогнал на небе редкие облака, оно чисто и ясно засинело. Не поверишь, что сентябрь… Откуда-то налетела мошкара. Коровы, распуская изо рта стеклянные нити, задергали головами.

Шагах в пяти от Егора Никитича на поломанном фанерном ящике обедал кадыкастый мужик. Чуя запах хлеба, тощая коровенка его изворачивалась на привязи, выгибала шею, норовя лизнуть языком хозяина в спину, напомнить о себе, о своем голоде. Мужик наконец обернулся, ладонью ударил ее по морде, затем отломил кусок мякиша и положил ей на язык. Коровенка сжевала хлеб и, проглотив, стала голоднее, еще длиннее потекли слюни. Егор Никитич подошел к ней и вытряхнул из мешка остатки сена.

– Хоть и невелика твоя коровка, а булкой ее не накормишь, – сказал он.

– Спасибо, сосед, – затрубил кадыкастый. – Только зря. Мы, пожалуй, скоро домой отчалим. Сколько можно на солнце калиться.

– Слушай-ка, – сказал Егор Никитич. – Ты не присмотришь тут, а? Мне бы на минутку потолкаться, фуганок купить.

– Давай, давай. А чего? Постерегу, – охотно отозвался тот.

Егор Никитич перешагнул низкий заборчик, отгораживающий скотный рынок от толкучки, и попал в пеструю шумную тесноту людских спин, лиц, голосов. Где-то ревел баян, его крикливо забивала гармошка. От несметных запахов, звуков и горячего солнца воздух густел, в глазах рябило, легонько, как от стопки вина, кружилась голова, в ней не задерживались никакие мысли, уходили вместе с проплывающими лицами и вещами, по которым Егор Никитич успевал скользнуть взглядом. Он проталкивался в тот угол, где обычно продают плотницкий инструмент. И от того, что он шел покупать, ему стало легче, свободнее. Он изредка поглядывал в сторону скотного рынка, отыскивал Белянку и шел дальше.

Фуганок он нашел у старухи. Она сидела на земле, на мешковине, и дремала. Перед ней был разложен целый набор инструмента. Егор Никитич взял фуганок, и тот словно влип в его ладони – такая ловкая, удобная вещица. Фуганок был сделан из граба. Вековой инструмент! Вальцовка, рубанок, рукоять ножовки, отборник – все из той же редкой древесины. Какая нужда погнала сюда старуху?

– Зачем вы их продаете? – присев на корточки, спросил он.

Старуха открыла мутные голубовато-оловянные глаза, выставила из-под шали левое ухо. Егор Никитич крикнул погромче:

– Дед, говорю, не заругает вас?

Она не сразу нашла что сказать: с таким вопросом к ней еще не подходили. Потом зашепелявила. Верно, ее старик не дозволил бы нести на рынок такой инструмент – заветного не продают. Да совсем плох старый, а детей в доме нет. Разъехались… Бледное лицо ее опять как бы застыло, глаза начали слипаться. Ничего ей больше уже не надо, кроме солнца, теплой шали и покойной дремоты… Егор Никитич отдал деньги и зашагал, на ходу поглаживая фуганок: сколько рук небось утешалось им в работе! А перед глазами все мельтешила старуха и не давала всласть порадоваться новой покупке.

Подходя к заборчику, он столкнулся с высоким парнем в цветном свитере, в светлой фуражке козырьком назад. На лбу пылезащитные очки.

– Митька? – Егор Никитич не верил своим глазам.

– Чего… А, дядя Егор! – парень грубовато обнял его за плечи.

Растерявшись поначалу, они молча смотрели друг на друга.

– Тебя не узнать. Какой вымахал! Ну, давай отойдем, что ли, – Рыбаков взял парня за локоть и потащил из толпы к заборчику. – Ты шибко торопишься?

– Тороплюсь, дядь Егор. Я тут на мотоцикле с товарищем. Он у ворот меня ждет. Камеры купили и покрышки, а сейчас домой.

– Вы как же, прямо из Николаевки своим ходом?

– А чего? Три часа езды…

– Ну молодцы. Далеко все ж. И кого только на толкучке не встретишь!

Они уселись на скудную траву у заборчика, напротив Белянки. Егор Никитич смотрел на парня и дивился: лет семь-восемь назад Митька с рогаткой бегал за воробьями, в огород к ним, Рыбаковым, лазил за морковкой. Егор Никитич однажды поймал его прямо на грядке и, как шкодливого козленка, секанул хворостинкой… А теперь ишь ты каков! В отца, Павла Романовича, а светлые глаза – от матери, Дарьи Томинихи.

– Ну, как вы там, Мить?.. Николаевка как?

– А мы, дядь Егор, теперь по-другому называемся: Каменкой. Верблюжью гору знаете? Там строительный камень нашли, рвут гору, камнетесные машины поставили. Целый карьер. Сейчас к нам со всего района за камнем едут. Сперва шутя прозвали: «Каменка, Каменка», а потом прилипло… И на карте так написали.

– А себе-то колхоз строит чего?

– Как же… Камень свой. – Митька замолчал, вытер потное лицо рукавом свитера.

– А отец? Павел Романович все на комбайне?

Митька кивнул и, улыбаясь, спросил:

– Ну а тут как… городская житуха?

– Как?.. Вот корову продавать привел…

– Кормить нечем?

– Корм-то есть. – Егор Никитич вздохнул и вкратце рассказал о доме, хозяйстве, об Анатолии…

– Вот и надо «Запорожца» брать, – забасил Митька. – Зачем вам в городе корова?

– Да дело не в корове… – Егор Никитич нахмурился. Митьке трудно растолковать. Самого бы Павла Романовича встретить. – Выходит, хозяйство надо разогнать, двор, сарай вымести, чтобы живой травинкой не пахло, и посиживать у телевизора после работы?..

Рыбаков с досадой махнул рукой. Помолчали.

– У вас веселей, – заговорил Митька, окинув солнечные ряды многоэтажных домов. – А у нас там… до первого дождя. Как польет, грязь по колено, ноги не вытащить. Вся надежда на тракторы.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю