Текст книги "Музыка= радость и боль моя"
Автор книги: Иван Козловский
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 24 страниц)
И. Козловский
МУЗЫКА – РАДОСТЬ И БОЛЬ МОЯ
СТАТЬИ, ИНТЕРВЬЮ, ВОСПОМИНАНИЯ
МИХАИЛ МАТУСОВСКИЙ
Трепетно звучали подголоски,
Как звенят зорянки на заре.
Пел Иван Семенович Козловский,
В Святогорском пел монастыре.
Пел высоким сводам и колоннам,
Окнам пел и пел всему вокруг,
Провожая взглядом просветленным
Каждый улетавший к небу звук.
Этот вскрик челесты, это пенье,
Этот голос, бивший наповал,
Старомодным словом “вдохновенье”
С полным правом я тогда назвал.
Он не смел давать себе поблажки,
Да и наши не щадил сердца,
Наделенный горестным и тяжким
Дарованьем русского певца.
Пел, как будто истово молился
В звездной пушкинской тиши.
Пел, как будто с ближними делился
Тайными богатствами души.
Главным здесь была не верность нотам
И пожалуй, даже не вокал, —
Он как будто бы потерянное что-то
Долго и мучительно искал.
Пел, как будто он решился разом
Подвести прошедшему итог.
Пел не потому, что был обязан,
Потому что он не петь не мог.
Звон вечерний слышался нам что-ли,
Виделся ли в поле санный след,
Это было все, как приступ боли,
От которой избавленья нет.
Я стоял, в одно на свете веря,
Весь отдавшись чувству одному,
Будто бы и я в какой-то мере
Был причастен к таинству тому.
МОЙ ОТЕЦ – Иван Семенович Козловский
Я не специалист, не музыковед... И об Иване Семеновиче Козловском, моем отце, написано достаточно много.
Я просто расскажу вам, о чем часто думаю и что забыть мне немыслимо; просто поделюсь некоторыми жизненными впечатлениями, связанными с отцом, которого мне все больше и больше не хватает...
... Отец не был аскетом. Он был очень живым и обаятельным человеком. Любил шутить, провозглашать длинные тосты, разыгрывать друзей, проявляя при этом бурную фантазию и даже озорство; любил лошадей, любил играть в теннис, плавать в море; говорил женщинам замечательные комплименты, галантные, изысканные, даже если его соседке на каком-нибудь банкете было за восемьдесят, любил животных, детей...
Но больше всего на свете он любил Музыку. И ради этой великой своей страсти готов был жертвовать всем. Бог наградил его удивительными вокальными данными. И отец свято берег этот божий дар, стараясь не растратить понапрасну, не повредить, как будто бы нес за него огромную ответственность перед Богом и людьми. Это был мучительный труд – сохранить голос до старости. Ему это удалось. Но как?!
Отец всегда был сосредоточен на вокале, постоянно думал о голосе, страшился сквозняков, как если бы каждый сквозняк таил в себе смертельную опасность, не позволял себе после концерта сразу выйти на улицу – нужно было “остыть”; самоотверженно старался всегда быть в форме при любых условиях, в любых жизненных ситуациях и в этом отношении был к себе беспощаден. Режим стал неотъемлемой частью его жизни. Верхнее “ре” третьей октавы должно было звучать всегда и во что бы то ни стало...
Из далекого детства до меня долетают не то бабушкины, не то мамины окрики: “Тише! Не балуйтесь! Тише! Папа занимается! Тише, папа репетирует! Тише! Вы что, забыли – у него же спектакль?!”. Трудно было объяснить маленьким детям, что в день спектакля запрещается говорить с папой и, особенно, задавать ему вопросы – он заставлял себя молчать целый день перед спектаклем – берег голос. Но зато после спектакля в доме царило ощущение праздника. И цветы, цветы... И застолье, и длинные тосты. Отец всегда был душой компании. А красавица мама – украшением праздничного вечера.
Его доброта была поразительной. Отец помог очень многим людям. И у некоторых из них даже возник на всю жизнь комплекс благодарности по этому поводу. Я расскажу только один случай – о певице Лилии Ивановне Обели, племяннице Э. Я. Рудзутака, которая поплатилась за свое родство многолетней ссылкой на север. Как многие другие жертвы сталинского режима, она была реабилитирована. Вернувшись из ссылки, Лилия Иванова поселилась в Москве, нашла меня и повела себя самым неожиданным образом. Она решила во что бы то ни стало поставить мне голос и научить петь. Я противилась. К тому времени мне было уже абсолютно ясно, что выдающимися музыкальными способностями (и даже не выдающимися) я не обладаю, хотя отец никак не мог забыть, как на экзамене в музыкальной школе я играла на арфе “Сентиментальный вальс” Чайковского. Однако Лилии Ивановне удалось сломить мое яростное сопротивление, и мы начали “ставить голос”. Действительно, через некоторое время какие-то ноты у меня прорвались, и Лилия Ивановна была счастлива: “Вот видишь!”. И продолжала меня мучить.
В конце концов мне удалось выяснить, в чем же все-таки дело, и зачем мне приходится два раза в неделю, преодолевая природную застенчивость и стыд перед соседями, голосить: “Самсон, я тебя ожидаю...”. А дело, оказывается, было в том, что отец (он об этом никогда не рассказывал) посылал Лилии Ивановне и другим ссыльным теплые вещи, лекарства и деньги. Поэтому у благодарной по своей натуре Лилии Ивановны возникла необходимость отблагодарить его во что бы то ни стало. И, будучи преподавательницей пения, она решила сделать отцу приятный сюрприз – “вытащить”, как она выражалась, голос у дочери. Лилия Ивановна не успела совершить невозможное, потому что неожиданно умерла. Пусть земля будет ей пухом. Она много страдала...
И уже совсем недавно Татьяна Дмитриева, наша бывшая невестка, рассказала мне, как, соблюдая полную конспирацию и дрожа от страха, она помогала отцу передавать деньги вдове Михоэлса Анастасии после известных событий. В те-то времена!
Да, доброта отца не была трусливой. Его доброта была действенной. Умение дружить – это редкий дар. Требовать его от всех несправедливо. Отец обладал им – он умел дружить и очень любил своих друзей. Они же боготворили его. И если они уходили из жизни, отец не забывал никого. Я смутно помню Александра Яковлевича Альтшулера. В прошлом певец, он проработал суфлером в Большом театре долгие-долгие годы. Этот человек сыграл определенную роль в творческой жизни молодого отца. Помню Н. К. Свободина, замечательного мхатовского актера. Помню С. В. Гоцеридзе. Помню Л. Э. Разгона, с которым дружила. Помню мою дорогую соседку В. Г. Дулову – арфистку, игравшую в оркестре Большого театра, и ее мужа, известного баритона А. И. Батурина, дружу сама с О. В. Лепешинской...
Отец дружил с С. М. Михоэлсом, А. П. Довженко, Н. Ф. Погодиным, А. В. Неждановой, Н. С. Головановым, Б. Р. Гмырей, М. Д. Михайловым, И. Ф. Шаляпиной, В. П. Чкаловым. Этот список можно было бы продолжить...
Не буду гневить судьбу – в моей жизни было много хороших друзей. Но, я только сейчас это поняла, самым верным моим другом был все-таки отец. С ним подчас было нелегко, иногда в общении с ним я чувствовала себя одинокой. Но когда что-нибудь со мной случалось, отец в ту же секунду оказывался рядом. И помогал.
Я коснусь горестного события, которое живо во мне по сей день. У меня умер любимый муж – греческий писатель Костас Котзиас. Умер скоропостижно. В тот вечер я сидела одна в комнате, бессмысленно уставившись в пространство. Это было в маминой квартире на Тверской. С тех пор, как мои родители расстались, отец никогда не переступал порога этой квартиры – она была для него чем-то вроде табу. У отца были на это свои особые причины. И вот со мной случилась беда...
Было поздно. Мои подруги уже ушли (спасибо им за то, что они для меня тогда сделали), а я все сидела и смотрела перед собой. Вдруг раздался короткий звонок в дверь. Я вздрогнула от неожиданности. Мама, почему-то испугавшись, побежала открывать. На пороге стоял отец. Не решаясь переступить порог этой квартиры, он так и стоял – высокий, седой, красивый, в черном парадном костюме, с черной бабочкой... Отец преодолел себя. Это невозможно забыть. Я бросилась к нему, стараясь не плакать (отец не выносил женских слез), обняла, и так мы вдвоем стояли. Потом он ушел.
А на следующий день я должна была лететь в Афины с гробом мужа. Чтобы успеть на самолет, мне предстояло выйти из дома в четыре часа утра. Была середина ноября. Я спустилась во двор и оказалась в аду: дождь со снегом, пронизывающий ветер, холод, почти темно. Еле разглядела заказное такси – стояло поодаль. И опешила: посередине двора – серая “Волга” отца. И он стоит рядом с машиной, закутанный в свой знаменитый шарф до самых глаз, чтобы не простудиться. Отец взял меня за руку и так, держа за руку, провожал почти до самого самолета. Он прошел все “кордоны” и все шел и шел, держа меня за руку. Таможенники узнавали его, здоровались и – удивительно – не посмели остановить.
Отец дал мне с собой в Грецию колоски пшеницы с Украины. Он всегда чтил народные обычаи и верил в приметы. Зерна из этих колосков я должна была бросить на могилу Костаса в Афинах. Я не стала задавать вопросов, а сделала все, как он сказал. Но зернышки почему-то не взошли на греческой земле. Жаль.
Отец был легко ранимым и чрезвычайно обидчивым человеком. Обиды не забывал.
Как-то он организовал своей внучке Анюте поездку на Украину. Она должна была посетить не только прекрасный город Киев, но и самое дорогое для отца место на земле – деревню Марьяновку, увидеть хату, где он родился... Он ждал возвращения внучки с нетерпением: как там ее приняли, с кем встречалась, о чем говорили? Как там его родная Марьяновка? Было жаркое лето. Отец жил на даче и постоянно посылал Нину Феодосьевну (секретарь И. С. Козловского – авт.) звонить мне в Москву – не появилась ли Анюта. Она задерживалась. Отец ужасно нервничал. Я звонила в Киев. Там сказали, что Анюта уже уехала домой. Отец не выдержал и, чтобы поскорее увидеться с путешественницей, приехал в душную Москву – не мог усидеть на даче. Но “поймать” мою племянницу нам не удалось. Едва заехав в Москву, она тут же уехала с молодежной группой “восстанавливать” какой-то монастырь. Деду позвонить забыла. Мне тоже. Отец не смог этого понять и смертельно обиделся. Он снова поехал на дачу и, по словам Нины Феодосьевны, места себе не находил, страдал. Он отнесся к этому поступку не как к проявлению обыкновенного детского эгоизма или необязательности, которая так часто встречается в поведении молодых людей, но как к предательству.
Отец склонен был драматизировать события. И еще он судил по себе. Сам-то он был неравнодушным и очень обязательным человеком. И к детям подходил со своими мерками. Эти мерки были очень высоки и порой недостижимы.
С Украиной, своей родиной, отец был связан нерушимыми душевными узами всю жизнь, до самого конца. Он любил Украину преданно и нежно – сыновней любовью. Любил ее обычаи, природу, язык (часто говорил со своей сестрой по-украински). Отец собрал и обработал украинские колядки и был уникальным исполнителем украинских народных песен.
Мальчиком он пел в Михайловском Златоверхом монастыре. Известность пришла к нему именно на Украине. Полтава занимает особое место в его творческой жизни. В 60-х годах в миргородской газете “Знамя перемен” появилась его статья. Привожу выдержку из этой газеты: “...Вот Полтава. Перед ней я в долгу. Говорят, что она стала еще лучше и краше. О память можно греться, а можно уколоться. В данном случае это благодарная память. А Театр! А коллеги по искусству! Помимо того, что я пел в опере, приезжал на спектакль верхом на лошади, я же играл и в драматических спектаклях – “Парижская коммуна”, например. ...Всех помню, всех ценю, но больше всех я вспоминаю своих первых слушателей...”.
Отец часто рассказывал о своей полтавской жизни. Некоторые сценки так и стоят перед глазами.
Темным вечером, после спектакля из театра на Панянскую гору шагает молодой Фауст, Герцог, Альфред или Дубровский. Идет с мешком на плечах. В мешке заработок – паек, выданный натурой. “Всех кормил Ванюрчик, – смеялся отец, – семья большая, а работников в ней, кроме меня, не было”. А потом отцу выдали коня как транспортное средство. Вот представьте такую “картинку”. На сцене Фауст – в трико, коротком плаще, со шпагой... А у театра привязан конь. Он нетерпеливо перебирает ногами, ждет конца спектакля, чтобы скорее отвезти своего хозяина домой на Панянскую гору.
Отец был упрямым человеком. Сколько ни проводила с ним Е. А. Фурцева разъяснительных бесед по поводу того, что при социализме невозможно узаконить строительство детской музыкальной школы за счет частного лица, да и свершения социализма хоть и велики, но еще не достигли уровня, который позволил бы строить музыкальные школы в колхозах, отец поступал по той известной басне Крылова: “А Васька слушает да ест”.
И он все-таки добился. Добился невероятного. Музыкальная школа в селе Марьяновка, построенная на средства отца, вернее, на отчисления от его концертов, существует. И кто знает?.. В моем мозгу откуда-то издалека начинает звучать голос Козловского – Вертера: “И вот в долину к вам другой певец придет...”.
Сейчас в деревне Марьяновка – культурный центр им. И. С. Козловского, а в хате, где он родился – музей. Марьяновцы свято хранят память о своем великом земляке.
А хор марьяновских детей при музыкальной школе много раз приезжал в Москву на выступления. Конечно, не обходилось без помощи отца, который хлопотал, хлопотал, хлопотал... И всегда устраивал марьяновских детишек на “елку” в Кремль. Они вместе с учительницей были желанными гостями у него дома. Он заботился о них и несколько раз выступал с этим хором.
Отец вел напряженную общественную жизнь. Сколько я его помню, он все время хлопотал за что-нибудь и кого-нибудь и постоянно подписывал разные документы, просьбы, обращения к властям...
Несмотря на то, что он тщательно себя берег и старался оградить от раздражителей внешнего мира, отец никогда, до конца своих дней, не мог с равнодушием относиться к ближнему и к событиям жизни, его окружающей. Он все время за кого-нибудь просил. Иногда очень смешно сердился: “Черт бы его побрал! Я же все сделал! Я же все подписал! Что еще – почему опять звонит?! Найти ему жену? Убить тещу? Что надо?!”.
Все это приходилось выслушивать и “регулировать” всегда спокойной и всегда все понимающей Нине Феодосьевне Слезиной, которая защищала его грудью от странных и порой полубезумных просителей, от праздных звонков, от докучливых посетителей. Она всегда знала, подзывать его к телефону или не подзывать, назначать встречу или не назначать, и на когда назначить, и в чем суть вопроса... Она вела все его дела, в том числе и по “связям с общественностью”, была его защитой и подчас спасением. И, конечно, вечной поклонницей. Нина Феодосьевна не смогла пережить смерть отца. Она ушла вслед за ним.
У отца было множество поклонниц. Я и сейчас вижу перед собой запомнившиеся мне с детства их юные лица. Шли годы, лица старели, но не покидала этих женщин восторженная любовь к отцу, к его таланту, к его высокому искусству, к театру, к музыке. Быт отца под конец жизни был плохо устроен. И, мужественно преодолевая возраст и болезни, “девочки”-поклонницы помогали, как могли: ходили в магазин за продуктами, мыли пол на даче. Их преданность достойна восхищения. Спасибо им.
Интуитивно, а может быть, потому, что отец был от природы умным человеком, он приблизил к себе только тех, которые более, чем другие, способствовали его творчеству. Мне кажется, что таким образом он старался как бы защитить свой талант, свой “божий дар” – ниспосланный ему свыше уникальный голос... И из множества поклонниц он приблизил только Нину Феодосьевну Слезину и Ольгу Николаевну Андрианову. Эти две замечательные женщины были, на первый взгляд, не похожими друг на друга, как небо и земля. }Но их объединяло одинаковое отношение к отцу – жертвенное и бескорыстное. Обе они были по-настоящему интеллигентными людьми, терпеливыми и, что порой было нелегко, умели держать себя в руках в любых жизненных ситуациях, были преданы отцу бесконечно. Они превратили всю свою жизнь в Великое Служение. Отцу? Искусству? Человечеству? Не знаю. Знаю только, что каждая из них достойна уважения и восхищения.
Отец был необыкновенно трудолюбивым человеком. Когда он взял меня на Пушкинский праздник в Михайловское, я, наблюдая за его ежедневной деятельностью, удивлялась. Откуда у пожилого человека столько сил? Жара, пыль, суета, выступления на палящем солнце... А он еще постоянно репетировал. Я уставала, а он нет, вернее, никогда не жаловался.
Обладая огромной работоспособностью, отец репетировал почти до самого своего конца. А когда уже не мог петь – это случилось совсем незадолго до смерти – он продолжал творить в воображении. Помню, отец позвал меня перед поездкой в Англию и попросил найти Галину Вишневскую в Лондоне или Париже. Ему было тогда около девяноста, и он задумал снимать фильм “Снегурочка”. Обдумывал кадры, мизансцены, в общем – мечтал... “Берендей может быть любого возраста”, – объяснял он мне, – “это же сказочный персонаж, а записи можно взять прежних лет. А Галина не имеет возраста. Она будет петь Купаву...”. Из этой идеи у отца ничего не вышло. Он очень переживал. “Нужен спонсор, – вздыхал, с трудом выговаривая новомодное слово. – Ты не можешь найти?”. Я не смогла. Прости, отец.
Отец так и не расстался с “ореолом мученика”. Ему не была чужда радость жизни, он умел ценить мгновения, аскетом не был, об этом я уже говорила. Но где-то в глубине его души раз и навсегда поселилась Великая Печаль. То и дело она давала о себе знать. Отец не ощущал себя счастливым человеком и, как ни странно, удачливым – тоже. Слава? Он никогда ею не упивался. Напротив. Считал себя во многом ущемленным. Я хорошо знаю, как он мечтал, например, хотя бы раз в жизни послушать оперу в “Ла Скала”. Но когда он как артист был в зените, в стране существовал “железный занавес”. Отец никогда не был на Западе. Его не пускали. Когда же началась перестройка, было уже поздновато – старость не за горами. А когда Хрущев снял привилегии и дотации к пенсиям, отец стал просто нуждаться. На этом не заканчивается длинный список его обид. Но это особый разговор...
Отец жил с ощущением непонятости. Ему казалось, что его не понимают. Не понимают родные и близкие, государство, чиновники, с которыми у него всегда были непростые отношения. И он опять и опять погружался в свою Великую Печаль.
Он никогда не “почивал на лаврах”, постоянно был в творческом поиске. Как сейчас помню его мучительно напряженное лицо, когда он слушал какую-нибудь свою запись по радио. Отвлекать его в этот момент никто не имел права.
Но ведь путь к совершенству бесконечен, а само совершенство недостижимо. И хвала тем редким личностям, которые осмеливаются встать на тернистый путь вечного поиска, стремясь к совершенству. Их обычно постигает мучительная неудовлетворенность и разочарование достигнутым. Может быть, поэтому мой отец так и не расстался с “ореолом мученика”? Ему была очень близка роль Юродивого. Он сделал ее ролью своей жизни.
Когда я вернулась в Москву после похорон мужа, отец попытался мне помочь и вывести из того состояния, в котором я находилась. Что же он сделал? Он повел меня в консерваторию слушать Моцарта. Отец искренне верил, что только Музыка может спасти в любой, даже самой страшной, жизненной ситуации.
Отец прожил долгую жизнь.
Множество важнейших исторических событий прошли перед его глазами.
Он пережил многое и многих, кто вершил судьбы его Родины.
Он был обласкан славой и великими мира сего, познал великую любовь и великое предательство, изведал боль и радость.
Но только в Музыке этот необычайный человек находил утешение.
Только Музыка спасала его от одиночества и разочарования в жизни.
Всего себя и всю свою жизнь отец посвятил Музыке.
И остался верен ей до самого последнего вздоха.
Светлая ему память...
Анна Ивановна Козловская
БЛАГОДАРНОЕ СЛОВО
Своих первых зрителей и слушателей вспоминаю на оперных спектаклях в Полтаве, в гражданскую войну. Они сидели в зале с винтовками, бомбами, гранатами.
Один из них в бельэтаже вдруг размахнулся гранатой, сделал вид, что сейчас бросит ее в оркестр,– и оркестра как не бывало, все попрятались.
Но, конечно, не такой “юмор” определял того зрителя. Я помню другие концерты, много концертов, в Полтаве, например, перед солдатами, вчерашними крестьянами, которые вот только что из боя, я пел песни на слова Шевченко, арию Ленского, “Серенаду” Шуберта. Они принимали искусство как дар, а то, что мы были во фраках (все – и солисты, и оркестр), – как доверие, они были немного смущены и как бы извинялись: простите, я не все понимаю, не все до меня доходит, но я так ценю этот ваш вид, и то, что вы поете, это серьезное, настоящее – для меня.
Удивительно, но наша старая форма – фраки – действовала очень сильно: она дисциплинировала и внушала глубокое уважение к тому, что пели. Я ходил тогда в обмотках и “буцах”, но перед зрителями был в неизменном фраке – его выменивали на “толкучке” за селедку и сало.
Мне думается, что эта эпоха может быть для нас во многом поучительна. Репертуары концертов – и торжественных, и обычных – тогда в большинстве состояли из классики. В концертах в Большом театре в честь одной из первых годовщин революции исполнялись 9-я симфония Бетховена, “Вече” Римского-Корсакова из “Псковитянки” – и все. Теперь же в репертуаре концертов – тоже и торжественных, и обычных – классика занимает примерно десятую долю.
Тогда в маленьких городках Украины, вроде Полтавы, Кременчуга, Каменец-Подольска, обязательно были любительские хоры, звучавшие тем не менее на высоком профессиональном уровне. Четырехголосье и восьмиголосье было для таких хоров нормой. Теперь же обычно любительские хоры поют в терцию, на два голоса, хор на четыре голоса вызывает уже удивление, не говоря об репертуаре.
Как-то в антракте “Евгения Онегина” знаменитый певец Большого театра Владимир Ричардович Сливинский, обсуждая, как бы меня получше убить (я пел Ленского, он – Онегина), заодно поведал, как он, еще студент-правовед, был среди тех, кто распряг карету Ермоловой и на себе дотащил карету от театра до квартиры. В те минуты он был счастлив, истинно счастлив, он пережил ту великую отдачу, после которой на душе бывает радостно и восторженно, после которой и жить лучше, и живущие кажутся лучше (разве не в этом великая сила искусства?).
У Шекспира есть мудрые слова: счастлив тот, кто любит, а не тот, кого любят. Потом Сливинский сам испытал на себе такое поклонение, и оно нередко возмущало его – наверное, теми эксцентричными формами, которое порой оно принимает.
Поклонение актерам, художникам, исполнителям – тема сложная и деликатная. Ее можно рассматривать шире и глубже, это всего лишь одно из проявлений целой системы поведения людей, их отношений друг к другу и к искусству, их культуры.
Но я говорю о других поклонниках.
Каждому художнику нужен камертон. Он, как правило, звучит негромко, он рассчитан на одно-два уха, и разноголосый шум поклонения может заглушить его. Когда ты остаешься один, наедине с собой и своей совестью, ничто его не заменит. Таким камертоном и становятся наши истинные поклонники – те, кто нас понимает и ничего нам не прощает. Наши друзья, наша опора и поддержка.
Им – мое благодарное слово.
Прежде всего – полтавскому зрителю и слушателю. Еще в 1919—1920 годах мне приходила в голову эта мысль: если суждено мне будет работать в искусстве, я приеду в Полтаву и поклонюсь хотя бы стенам тех залов, где звучали доброжелательные аплодисменты, где виделись (и видятся мне до сих пор) серьезные, сосредоточенные лица. В антракте “Кармен”, в которой я пел Хозе, прибежали на сцену музыканты из оркестра, и один из них, Брейтман, бросился мне на шею, начал целовать. “Осторожнее, – говорю, – я в гриме, испачкаетесь”. – “Что мне белая сорочка, когда речь идет о настоящем искусстве!”. Я вспомнил это 50 лет спустя, в Большом театре, где служили те полтавские музыканты: Жук, Ковтун, Брейтман. С тех далеких дней они стали моими друзьями: они всегда были неподкупными профессионалами, и мнение их значит для меня много.
Уже ушли из жизни многие мои друзья, чьи отзывы я ценил очень высоко, которые многое сделали для меня как для исполнителя: Игумнов, Нейгауз, Лосский, Альтшуллер, Бокова, Чемоданов, Асафьев. С глубочайшей благодарностью вспоминаю я своего профессора Елену Александровну Муравьеву.
Но я знаю, что в каждом городе, в каждом зрительном зале есть истинные поклонники – не мои, а искусства, – для которых стоит и работать, и жить.
Я необычайно высоко ценю доброжелательность. Но иногда бывает странная вещь, начинаю бояться бесед и писем о творчестве. Каждый говорит о том, что ему кажется самым важным, порой это “самое” не совпадает с моим пониманием арии или песни, и потом, во время исполнения, меня вдруг сковывает это чужое понимание, мешает, отвлекает от собственного видения. Все это очень сложно…
И все же еще раз: спасибо тем, кто любит искусство, кто верен ему.
ИСТОКИ
Смотрю на себя и спрашиваю, это я или не я? Такие белые волосы, думаю, может это парик из “Снегурочки”, а я – царь Берендей? А сколько я сам себя видел, когда гримировался в артистической... И нельзя этого знать, потому что мы живем такой жизнью, когда радость и печаль быстро сменяют друг друга.
Стоял я на сцене Большого театра в день своего юбилея – 25 марта 1980 года,– вспоминал свою родину, потому что в моем представлении – там поэтические люди. Гоголь метко сказал, что песня народа – его история. И я помню “живую историю”, вспоминаю, как пели люди в радости и печали. А главное – как чувствовали запах земли. Это особенная тема. Довженко ее коснулся в кино и дал толчок глубоким мыслям, образности, когда человек начинает с лошадью говорить, потому что вокруг его уже никто не понимает.
А вот – дорога. Стою, и мне кажется, что сейчас выход на сцену – и я приехал в родные места. Как когда-то Довженко показал в фильме “Поэма о море”: генерал идет с сыном и ведет разговор. Его сын спрашивает: “Папа, почему вы не заказали автомобиль?” А он и говорит: “Ты должен в это село идти пешком, чтобы понять эту дорогу, на которой много было мыслей, труда, и что очень хорошими были наши предки”.
Кто мать забывает, того Бог карает. Всю жизнь благодарно кланяюсь своим родителям, учителям, а особенно Елене Александровне Муравьевой, которая много людей на ноги поставила – четыреста душ,– и все они стали профессиональными певцами.
Вот я над большим прудом. Когда-то мы с завистью смотрели, что он большой, а возле нашего двора – маленький прудик, но и там все было живое. Стоишь на берегу и видишь жизнь под водой: рыбки маленькие, блестящие, лягушечки, которых мы боялись... Что об этом рассказывать? Мне кажется, такое у каждого бывало в детстве. Лишь грустно, что поколение сегодняшнее оторвано от природы, которая сама по себе дает нам радость, надежду и покой. Помню впечатление, которое на меня произвел роман о молодом Вертере, где он упал на траву и заплакал от запаха травы, от счастья, что может смотреть на небо, на вечную и невообразимую стихию облаков...
Нужно, чтобы каждый относился к земле отцов и дедов с особенно глубоким почтением. Мне кажется, что я не часто езжу на родину потому, что хочу сохранить то ощущение, с которым ее покидал... Уезжая оттуда впервые, я, наверное, не знал, что меня ждет, и почему-то по дороге плакал. Мне было семь лет, немного больше. А теперь я острее представляю, что было, что звучало, что сейчас есть. Потому у меня печаль и радость всегда в гармонии, и всю жизнь я это чувствую. Для человеческой души такой гармонией, таким камертоном есть искусство.
Если говорить о музыке, то камертонов есть два: один “ля” – им пользуются чаще оркестранты, другой – “до”. Его носят с собой хоровики, вокалисты. Эти тональности для всего мира одинаковы. Но сами по себе они лишены смысла, ибо только воссоздают звук, подобно арфе, на которую дышит ветерок. Это еще не музыка. Сначала душа – потом звук. Это я немного издалека начал, но сегодня стала возможной так называемая псевдонародная песня. К сожалению, настоящая песня и классические произведения не всегда могли себя защитить. Воспитали поколение, незнакомое со всем лучшим, что досталось нам в наследие от музыкальной культуры. От этого в искусстве утратилось понятие вкуса – все стало дозволенным, вплоть до истерики. И думается, необходим заслон от безвкусицы. Интеллигентность – то, чего более всего недостает нашему обществу.
Есть духовная сила, которая, по сути, есть продолжение жизни, начатой нашими предками. Их нет, а история сегодня поднимает все, сделанное ими, называет эпизоды, факты, имена. Есть закон для всех, для всего живого. И хотя с ним веками борются, а нарушить его никто не может. Но и бороться с ним не нужно. Ибо если бы то, к чему человек стремится, – жить вечно,– случилось, было б ужасно. Омертвелое могло бы тогда заслонить все живое.
Но поэзия до смерти остается поэзией, и каждый раз несет свое неповторимое настроение.
...Вот я стою возле дома Заньковецкой, где жила Мария Константиновна. Тут мне хочется тяжело вздохнуть... У кого-то поднялась рука снести ее дом. Разрушили за одну ночь, а чтобы восстановить – несколько лет много людей откладывали свои дела, доказывали, что музей М. Заньковецкой должен быть именно в том помещении. Был ее дом деревянным, стареньким, место – открытое, не было никакого тепла. На втором этаже – две печки, а топить нечем. Вспоминаю добрым словом одного человека, который большую повозку дров привез, чем обеспечил Марию Константиновну на полтора года... А я ей пел. Пел Ленского – и все, что она просила. А в другой половине дома жили ее далекие родственники, которые приходились родственниками и А. Богомольцу.
А главное – наши разговоры. Мария Константиновна так радовалась, была такой искренней, когда я приходил к ней. Она уже совсем не видела и дрожащими руками обнимала меня, касалась лица и говорила: “Такой, как был”. Была со мной и моя сестра – Анастасия Семеновна, у нее она все спрашивала, как моя жизнь, кто помогает, а кто приносит неприятности.
А как не вспомнить колыбель украинского театра – Троицкий дом. Он назывался Троицким, потому что рядом стояла старинная казацкая церковь – Троицкая. Потом ее, уже в наше время, снесли и теперь на этом месте бетонная коробка.
Кто разрушил – помнят, по чьему приказу – тоже помнят. Что говорить! И росли там вековые липы, к ним в антракте выходили Заньковецкая, Линицкая, Саксаганский, Романицкий, Садовский, Марьяненко, Доля, Верховинец, Петляш – тут не одна эпоха прошла… Были драматурги, знали, для кого они пишут. Это Старицкий, Старицкая-Черняховская. А Карпенко-Карый! Не знаю, существует ли театр его имени, но заслуга Карпенко-Карого перед искусством очень высока. Об этом где-то вспоминает Немирович-Данченко.