Текст книги "Сердце на ладони"
Автор книги: Иван Шамякин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 26 страниц)
– Сумасшедший, напугал!
– Идем погуляем.
– В два часа ночи? Прогресс! Иду. К черту фельетон! – Мигом спустившись с «курятника», как он называл мансарду, Кирилл сразу заговорил о своей работе. – Какой я фельетонист? Я лирик. Мне всегда не по себе, когда я причиняю человеку неприятность, даже если уверен, что человек этот дрянь… Погоди. А ты не собираешься читать мне мораль, что, мол, полезно рано ложиться и рано вставать? Не есть мяса и не пить водки?
– Не бойся. Ты хотел услышать от меня поподробнее о подполье. Могу рассказать кое-что.
– Во-о! Это разговор! То двух слов не вытянешь, то вдруг среди ночи…
– Только не перебивай своими дурацкими репликами.
– Все. Нем как рыба.
Рассказ Антона Яроша
Это было в субботу, в конце августа. Или, может быть, в начале сентября. Хорошо помню одно: я только что прочитал в газете, что немецкие войска ведут бои в Сталинграде, Воль, та скрытая и непередаваемая боль, которую мы испытывали, когда наши войска оставляли какой-нибудь город, была на этот раз еще сильней. Как никогда раньше. Еще бы! Докуда дошел враг! До Волги! Доморощенные стратеги, мы возлагали вначале надежды на широкие водные рубежи. Но надежды не оправдались. И потому – боль… Боль эта вылилась в злобу.
В пожарную отбирались люди надежные с точки зрения «нового порядка», так же, как в полицию– всякий сброд, уголовники. Но в тот день «коллеги» мои тоже почему-то были злы. Мы ругались. Ни раньше, ни позже за всю свою жизнь мне не приходилось слышать такого густого мата. Из-за частых пожаров нарушился график дежурств, и мы добрых два часа выясняли, чья же очередь: кто недоработал, а кто переработал на прошлой неделе. Почему-то никто не хотел в ту ночь дежурить. Начальник наш брандмейстер Хиндель, «свой немец» (он и до войны служил в нашей пожарной), закрывал ладонями уши, устало, жалобным голосом причитал: «Майн гот! Майн го-от! Нет на вас бога. Постыдились бы моих седых волос, – и вдруг разозлился, и сам начинал кричать и материться. Да замолчите вы, дырявые шланги! Мешки с necком! Чушки обгорелые! Чтоб вам…»
Это был мягкий, слабохарактерный человек, и его никто не боялся. Боялись «настоящего немца» Лотке, который занимал должность механика, но всюду совал свой нос, как и надлежало агенту гестапо. Если б он появился, ссора сразу утихла и дежурил бы тот, кого Хиндель назначил. Он назначил Гвоздика; был у нас такой пьянчужка. Гвоздик кивал на меня, к нему присоединилось еще двое-трое. Я послал их… Остальные стали на мою сторону. Они уважали меня за силу. На пожарах мне случалось работать за троих. Когда действительно надо было тушить огонь.
– Помню – такие мелочи запоминаются – телефон не зазвонил, а слабо забренчал, как жестянка. Однако Хиндель вздрогнул. Он боялся городского телефона. Смело, сразу он брал трубку только одного аппарата, который звонил громко и пронзительно, когда дежурный с вышки сообщал о пожаре. Хиндель протянул руку и застыл, словно надеясь, что звонок затихнет и еще одна неприятности минует его. Но телефон не смолкал. И брандмейстер вынужден был поднять Трубку.
Это звонил Павел.
«Кого? Кузьму Клеща? – Хиндель посмотрел на меня, однако трубку не передал; он всегда настораживался, когда звонили кому-нибудь из его подчиненных. – А кто спрашивает? Павел Харитонович? А зачем вам Клещ? Кто он вам? Друг, земляк, свояк? Откуда вы звоните? Из управы?»
Я подошел и бесцеремонно забрал из его рук трубку. Телефон работал плохо, голос, как с того света, но я узнал Павла. Он приглашал вечером к себе. На именины. Будет что выпить. Из деревни привезли самогонку. Я переспросил:
«Сколько? Три бутылки? Всего? На четверых? Ну, мне это что собаке муха».
Пожарники заржали. И тут я увидел Лотке. Низкорослый, кривоногий, как старый кавалерист, в черной замусоленной кожаной куртке, в очках с какими-то зеленоватыми стеклами, он стоял на пороге и слушал. Внимательно слушал. Я еще раз убедился, что он знает русский язык. Но за три месяца, что я служил в пожарной, он ни разу не выдал себя. Слушать слушает, как будто хочет вникнуть в музыку чужой речи, а потом все переспрашивает по-немецки. Он здорово играл свою роль. Впрочем, так же, как и я. За год оккупации я пополнил свои знания в немецком языке, как не пополнил бы, окончив три института. Но в этой компании употреблял десяток ходовых коверканных слов – не больше.
Гвоздик, видно, надеясь на поддержку Лотке, заскулил:
«Он самогонку будет дуть, а я за него дежурь. Не стану!»
Лотке спросил у Хинделя, о чем спор. Тот объяснил не слишком вежливо, но с немецкой обстоятельностью. Я никак не мог тогда понять их взаимоотношений. Да и до сих пор не понимаю: неужто Хиндель не догадывался, кто такой Лотке, и не знал, что механик говорит по-русски не хуже его, «фольксдойче»?
«Чья очередь дежурить?» – спросил Лотке.
Минуту назад Хиндель склонялся к тому, что дежурить должен Гвоздик. А тут вдруг твердо заявил:
«Дежурить будет Клещ! – И строго приказал мне по-русски: – Дежурить пойдешь ты!»
Я взмолился:
«Пан начальник, – в присутствии Лотке все мы твердо придерживались субординации, дисциплины, – вы же сами слышали, что меня только что пригласили на именины и я дал согласие. Что подумает человек? Лучший друг. Прощу вас».
«Отпустите его», – бросил Лотке, не глядя ни на меня, ни на Хинделя.
Начальник взорвался.
«Это не пожарная команда, – выдавил он по-немецки, потом крикнул по-русски: – А банда пьяниц! То ли было…» – Он, верно, хотел сказать «то ли было при Советах», но осекся.
Лотке процедил:
«Вы старый осел, Хиндель».
«Ладно, ладно, пускай будет Гвоздик. Гвоздик!»
Тот вскочил:
«Слушаю, пан начальник!»
А Лотке опять сказал спокойно, без злости, без нажима:
«Вы старый баран, Хиндель», – и вышел из дежурки.
Гвоздик матюкнулся. Хиндель суммировал по-немецки: «Я старый осел и старый баран», – и выругался по-русски.
Я смолчал, потому что мне заступничество механика не нравилось больше, чем кому бы то ни было.
Странные профессии пришлось перебрать мне во время оккупации! Первая – по собственному выбору – грузчиком: надо было работать, чтоб жить. Там я связался с подпольщиками. После взрыва эшелона с авиабомбами пришлось скрываться. Спрятали меня ребята остроумно: устроили в немецкий госпиталь сторожем при покойницкой. «Начальник морга», как в насмешку называли меня сами немцы. С мертвыми фашистами я обращался нежно и любовно. Это забавляло и страшило живых. Они дивились моей физической силе и смеялись над моей глупостью. Я неплохо играл придурковатого здоровяка, которому ничего не стоит выпить два стакана чистого спирта и съесть пять госпитальных обедов. Но даже у меня, студента-медика, будущего хирурга, не выдержали нервы. Нормальный человек не может свыкнуться с покойниками. Я и теперь жалею и в глубине души не люблю людей, работающих в моргах… Если человек делает это по доброй воле, я боюсь его, мне кажется, такой человек способен на преступление. Я попросил Павла найти мне другую работу. И что, ты думаешь, он предложил мне вскоре? Ассенизационный обоз. Не смейся. Никогда не признаюсь детям, что работал «золотарем». Разумеется, я обиделся. Но Павел убедил меня, что ночные поездки, ночной пропуск, возможность перевозки опасных грузов – это совсем не плохо для моей главной профессии подпольщика. Действительно, я скоро и сам убедился, что новая работа во многих отношениях удобна. Главное, почти не нужно было появляться на людях днем. Мой рост, моя фигура – слишком приметные, а город наш во время оккупации изрядно обезлюдел. Удобно было, наконец, и то, что вместе со мной работали тупые, ограниченные люди, полные кретины. Вряд ли кому-нибудь взбрело бы в голову засылать в такую организацию шпика. А если я делал вылазку днем (в редакцию, например, получив задание выполнить приговор над Шмарой, я пришел как поэт, принес чужие стихи – любовную лирику), то мог быть уверен, что не столкнусь со своими коллегами по ночной работе. Много было случайных провалов. Встретится добрый человек, ляпнет вслух настоящую фамилию, старый адрес или еще что – готово, провал!
Короче говоря, когда месяца через полтора Павел предложил мне работу «чистую» – в пожарной команде, нельзя сказать, чтоб я обрадовался. Но горком решил (так передал Павел) «приблизить меня к полиции», и я пошел на это «сближение». Я солдат. Новая работа не понравилась с первых же дней. Не самая работа. А этот Лотке, наш молчаливый механик. Я раскусил его сразу, почуял хитрого врага и поначалу занервничал. За целый год мне нигде еще не приходилось работать под ежедневным наблюдением агента гестапо. Я высказал свою тревогу Павлу. Он усмехнулся и заметил:
«Все мы так работаем. Думаешь, мне в управе легче? Докажи ему свою лояльность».
И я по молодости с довольно-таки безрассудной смелостью повел азартную игр, Стал добиться, чтобы Лотке сам себя paзоблачил. Из всей команды я один не боялся Лотке, При нем ругал его, называл «немецким козлом», говорил, что механик из него, как из дерьма пуля. Он делал вид, что ничего не понимает. Но когда тот же паршивый Гвоздик, мелкий шпиончик, передал ему, как я ругаюсь, Лотке отреагировал. Как-то подошел ко мне, постучал пальцами по лбу и сказал беззлобно:
«Большая и глупая голова. Можешь ругать меня, но если оскорбишь немецкую нацию, – глаза его при этом недобро блеснули, – ты узнаешь ее силу».
Хиндель перевел и от себя свирепо предупредил:
«Если ты не заткнешь свой дырявый шланг, я заткну его сам. Так заткну, что ты до смерти не пикнешь»..
Тогда я сделал вид, что иду на примирением пригласил Лотке выпить с нами (ребята раздо– были спирта). Но механик вежливо отказался, похлопав себя по худому животу:
«Кранк».
«Ну, хрен с тобой. Нам больше останется», – махнул рукой я.
Он спросил у машинистки, что я сказал. Она перевела: «Клещ сказал: очень жаль, что пан механик не может с ними выпить чарку вина».
Лотке почмокал и согласился: «Да, жаль. Я тоже жалею».
Актер был, сволочь!
Одно обстоятельство смущало меня: ни разу я не заметил, чтоб Лотке шпионил за мной в нерабочее время. Он вот так неожиданно появлялся в дежурке, на вышке, ходил по пятам во время пожаров. Но не было случая, чтобы он вынырнул на нашей окраине, где я квартировал, или попался на глаза в другом месте. Иногда даже возникала мысль: а не слишком ли я подозрителен?
Однако на встречу с Павлом в тот вечер не пошел. По дороге домой завернул у Сенного рынка к известной спекулянтке самогоном и… «напился». Выпил один стакан, а кренделя выводил потом!.. Хозяйка моя, добрая и тихая, из тех полугорожанок, полукрестьянок, что живут, разводя и продавая овощи. Ей тогда было лет сорок, уже сын служил в армии… Но женщина есть женщина… Она привязалась ко мне, ей очень хотелось приручить насовсем такого парня. Кто я в действительности, она, конечно, не знала, но готова была любому глаза за меня выцарапать. Ухаживала за мной и оберегала, как ребенка. Это была единственная женщина, с которой я жил до того, как женился. Можешь поверить?
Ярош спросил, и Шикович нарушил свой обет молчания – ответил со свойственной ему легкостью:
– Передо мной можешь не оправдываться. Перед Галей оправдывайся.
– Перед Галей, – задумчиво повторил Ярош и умолк.
Вспомнилась нелепая сцена ревности. Кажется, никогда он не думал 6 своей жене так неласково, как в ту минуту. Спит, успокоенная. А ему не до сна.
Пока он рассказывал, они прошли несколько раз по тропке до ручья и обратно, потом двинулись вдоль ручья, под дубы, стоявшие в ряд… Дальше начинался бор. Здесь, на границе рощи и бора, было у них облюбованное место, где они почти каждый вечер раскладывали костер. Иногда пекли картошку в золе и жарили сало да прутике. Ярош, человек хозяйственный, даже смастерил здесь скамейку.
На земле чернела куча хвороста. Обычно дети собирали его днем, а вечером жгли костер. В этот вечер костра не разжигали: не было «бога огня» – Яроша.
Антон присел на лавочку, а Шикович опустился на колени и чиркнул спичкой. Весело затрещали сухие ветки. Отсветы побежали по деревьям, позолотили сосны и дубы. На землю легли неровные тени. А за светлым кругом еще сильнее сгустилась тьма.
Ночной костер всегда завораживал Яроша. Хотелось смотреть, как играет, переливается пламя, и молчать. Сейчас желание помолчать овладело с особой силой. Он подумал, что напрасно позвал Кирилла. Надо было прийти сюда одному. И, наверное, к утру все пришло бы в норму.
Шикович отодвинулся от костра и лег на утоптанной земле. Он угадывал настроение друга и, верный слову, терпеливо ждал.
– Знаешь, эта женщина и теперь здесь живет. Все на той же Подгорной, в своем доме. Когда после освобождения я пришел к ней, она уже знала, кто я. И у нее уже не было никаких посягательств. Вернулся ее сын, инвалид, без руки. Она жила радостью, что сын жив. Знакомя нас, сказала, что я известный руководитель подполья и что она тоже кое-чем помогала подпольщикам. И была счастлива, когда я подтвердил это. Она гордилась перед сыном-фронтовиком… Я рассказал Гале об этой женщине еще до того, как мы поженились. Тогда она сказала, что все понимает… А теперь – упреки.
Шикович догадался, что у Антона произошла стычка с женой. Но неужели для того, чтобы излить свою боль и обиду, он сделал такое длинное вступление, такой экскурс в далекое прошлое? Нет. Конечно, он собирался говорить о чем-то более серьезном. Шикович заметил шутя:
– Надо понимать, что это у тебя лирическое отступление от сюжетной линии?
– Да, – сразу согласился Ярош и на минуту задумался, может быть, вспоминая, на чем остановился. – Лизавета Петровна, женщина эта, хозяйка моя… она, видно, чуяла что-то и боялась за меня… А потому бывала довольна, когда я приходил домой, как пожарник, как служащий солидного учреждения, подвыпивши. Но я никогда еще не являлся таким вот, «пьяным в дым». Она смеялась, раздевая меня, ласково бранила… Напоила квасом. Мне было неловко и стыдно. Но я играл роль пьяного. Надо было показать, что я не мог пойти на именины. Заодно и хозяйку проверить. Жило во мне подсознательное, неизвестно чем вызванное предчувствие, что именно в этот вечер я разоблачу Лотке, выясню, кто за мной следит… Я захрапел на весь дом, а сам внимательно прислушивался. И скоро услышал:
«Можно к вам?»
«Пожалуйста».
«Квартирант дома?»
«Дома».
«Где?»
«Спит».
«Спит? Так рано спит? Ай-ай…»
«Выпил человек».
«Выпил? Неужто выпил? Так выпил, что свалился с ног? Этакий дуб. Ай-ай».
«Эта отрава любого свалит с ног».
«Может, может свалить».
И, видно, не поверив хозяйке, обладатель тонкого, деликатного голоска заглянул ко мне в комнату.
«Вот задает храповицкого!»
Я не верил своим ушам. С месяц назад поселился этот пожилой уже; лет под пятьдесят, человек в доме напротив, через улицу. Назар Аверьянович Дымарь. Его многие знали. Закройщик, работал до войны в центральном ателье. А во время оккупации открыл маленькую мастерскую типа «американки»: «Ремонт верхней одежды. Быстро. Дешево». У него был собственный домик в районе товарной станции. Но он сгорел, когда наши самолеты бомбили скопления немецких эшелонов. При бомбежке погибла жена. Так он рассказывал мне и всем на нашей улице. Мы с ним почти ежедневно встречались. Сидели на лавочке у ворот. До этого пожара он не курил. А теперь начал. Признавался, что и к чарке тянет. Рассказывал о жене – плакал. Но наших не винил. Вздыхал: «Война. Что поделаешь. На войне нет виноватых». Этой философии он придерживался в рассуждениях на многие темы, связанные с войной, деятельностью гитлеровцев. Я понимал его: осторожность. А я человек, близкий к полиции. У меня даже явилась мысль, что он связной какой-то подпольной группы: для этой цели и мастерская организована. И вот этот человек появился, чтоб проверить, где я. Заглядывает в комнату. Раньше он никогда не заходил ко мне так запросто. Куда девалась его деликатность! Хозяйка спросила, зачем я ему.
«Табачку хотел призанять».
Неужто он? Или это случайность? Старый человек. Чистенький. Спокойный. Я лежал и вспоминал, анализировал все встречи и разговоры с ним. Всплыло в памяти, что раза два я неожиданно встречал его на далеких окраинных улицах. Но мало ли дел могло быть у портного, который проработал здесь полжизни и знал полгорода… Через часок он снова явился.
«Все еще спит?»
«Спит».
«Ай-ай… А я думал, проснулся. У меня соточка спирта есть. Опохмелиться после такого перебора – лучшее лекарство. Особенно чистый спирт. Сразу снимает головную боль».
И опять заглянул ко мне в комнату.
Теперь, пожалуй, можно было не сомневаться. Шпион нервничал: я сбил его с толку. Он явно не выполнил какого-то важного задания. Ох, и разъярился я на него, на этого статрого предателя! Руки чесались встать и придушить, как паршивого щенка. Но я злился вдвойне: как могло случиться, что я с первого взгляда раскусил матерого агента СД Лотке и больше месяца водил за собой такого никчемного «хвоста». И самое удивительное знаешь что? Хозяйка моя, рассказывая утром, как дважды приходил Назар Аверьянович, неожиданно заключила: «Не нравится мне, Кузя, этот человек».
С Павлом я встретился на следующий день, в воскресенье. Подозревая, что Лотке знает, от кого я получил приглашение на именины, я не пошел к Павлу домой, хотя надлежащим образом застраховал себя и от портного, и от любых других «хвостов». Я отправился на Болотную к тетке Любе, чтобы она сходила на Каштановую к Павлу и свела нас. И у нее встретил Павла. Он пришел туда с тем же намерением – вызвать меня.
Был он одет под интеллигента – в шляпе, хорошем костюме, при галстуке. Курил сигареты «Overstolz», как и полагается служащему управы. В любых обстоятельствах он держался спокойно, уверенно и не слишком осторожно. Иногда даже нарушал правила конспирации, которые сам устанавливал. Однажды на собрании нашей пятерки мы сказали ему об этом. Он ответил, что в подпольной работе нет правил, пригодных на все случаи, что иной раз людей выдает слишком большая осмотрительность.
Павел спросил, почему я не прищёл вчера. Я рассказал о непонятном «великодушности» Лотке. Павел улыбнулся несколько иронически.
«Осторожный ты человек. Долго проживешь…» Задетый за живое, я вспыхнул:
«Ты сам нас учил… Не думай, что я струсил».
Он ласково обнял меня за плечи. Мы стояли в сумрачной комнате, окно которой выходило в сад. Большой куст сирени, еще зеленый и густой, заслонял окно. День был хмурый и ветреный. Наступала осень.
Павел сказал:
«Чудак. Никто и не думает, что ты трус! Ты правильно сделал. Тем, что не пришел, заставил нас насторожиться. Мы своевременно разошлись. Была облава. В городе начались аресты. Надо еще больше быть начеку».
Тогда я рассказал про портного. "Павел нахмурился.
«Вот это хуже. Если твоя догадка окажется правильной, придется тебе спуститься с пожарной каланчи. Жаль. Удобное место. Хорошо видно, что и когда надо жечь. Портного проверим. Сегодня же поручу ребятам. Сам ничего не делай. Води его за нос. Для тебя есть другое задание. Военный совет вынес приговор Лу-чинскому Луке Федоровичу, начальнику городской полиции, изменнику родины».
Он так и сказал: полностью фамилия, имя, отчество, должность – как, вероятно, записано было в приговоре. Потом отступил в глубь комнаты, к кровати, и с гневом добавил: «Пес этот уж чересчур усердствует. Слишком догадлив там, где гестапо своим умом бы не дошло. Обдумай, как сделать это наилучшим образом».
О деятельности Лучинского я сам собирал сведения. Из рассказов пьяных полицаев знал о садизме их начальника и люто ненавидел этого человека. У меня давно чесались руки стукнуть его. В голове завертелись всевозможные варианты операции, планы ее – как, где…
Я стоял у окна. И вдруг:
«Антон».
Признаюсь, я вздрогнул: давно уже не слышал своего настоящего имени.
Павел сидел на низкой табуретке и, наклонив голову, рассматривал фабричное клеймо на подкладке шляпы.
«Москва, – сказал он, ласково погладив выцветший велюр. – Катя, сестра, покупала», – и вздохнул. Я подумал, что мне показалось. Но через минуту, не поднимая головы, он повторил:
«Антон! Если случится что со мной и Катей, не оставь Тарасика. Приюти».
У меня перехватило дыхание. Покуда я опомнился, собрался ответить, Павел встал и протянул руку:
«Бывай. у меня много дел сегодня. Выработаешь план, свяжись со мной. Подвернется под руку – действуй самостоятельно. Но без риска. И наверняка!»
Я так и не успел ничего сказать ему о сыне.
Углубившись в воспоминания, Ярош умолк. Кирилл поднялся, собрал головешки и подбросил их в затухающий костер. Снова затрещал веселый огонек. Осветил склоненную фигуру доктора.
Шиковича мучило любопытство: почему вдруг Антону среди ночи вздумалось так подробно рассказывать о своих подпольных годах. Обычно, когда его просили, он говорил неохотно и скупо. Обронит несколько фраз, вспомнит яркую деталь, эпизод, и то чаще в разговоре с детьми – Витей, Ирой, Славиком – с педагогической целью: вот как шла борьба за жизнь, которая вам досталась.
Шикович, как губка, впитывал эти эпизоды, детали. Он умышленно не расспрашивал Яроша о всех подробностях его подпольной работы.
Черпал сведения из других источников, а друга как бы держал в резерве. Начав собирать материал для повести, Шикович скоро убедился, что о подполье в их городе надо по-новому рассказать, прежде всего в документальном очерке. Он немножко досадовал, что Ярош выбрал такое время и место, когда ничего нельзя записать. А на свою память он не так уж надеялся. Однако не решился сказать что-нибудь по этому поводу даже шутя, чувствуя, что Антон всерьез чем-то взволнован. Чтобы прервать молчание, Шикович предложил:
– Земля совсем теплая. Ложись. Не жалей костюма.
Ярош обошел вокруг и лег по другую сторону. Вместе с дымом на него пахнуло хорошей папиросой. И ему тоже захотелось курить. Он бросил курить шесть лет назад… Только после тяжелой операции его тянуло к папиросе. А тут вдруг даже в груди засосало, пересохло во рту. Но он преодолел это желание. Проглотил горькую слюну.
– Дня через три тетка Люба сообщила мне, что Павел арестован. Если б ты знал, что я пережил! Какую боль! И страх. И растерянность. Не было Павла. У кого спросить совета, что делать? Гестапо легко могло докопаться, что мы были связаны. Бежать? Но бежать – это наверняка выдать себя. И тогда уже не выполнить мне задания горкома. И просьбы Павла.
Об аресте тетка Люба сообщила мне на рынке, когда я покупал у нее пирожки. Оглушенный, испуганный (мне не стыдно признаться – дрогнуло сердце, что греха таить), я не успел спросить о Кате, Тарасике. Да и нельзя было долго разговаривать. Какая может быть беседа между торговкой и покупателем! Вокруг шпики.
После дежурства я пошел к тетке Любе домой. Она переполошилась.
«В доме рядом засада. Арестованы сосед-типографщик и его жена».
Люба прослезилась. Эта «женщина-кремень», как мы ее называли. Пожаловалась:
«Я два года с соседкой не разговаривала. Она моих кур отравила. Жили, как враги. И не знали, что одно дело делаем. Боже мой! Может, на смерть людей повели. Что они думают обо мне? Жандарма-фрица и «бобика», что там сидят, я самогонкой угостила, пирожками. Чтоб отвести им глаза. А теперь боюсь: чего доброго, люди подумают, что это я выдала Романа Тихоновича».
Скажу тебе: страшная вещь в таком деле подозрительность. Мне и сейчас стыдно, что я подумал тогда: «А может быть, и в самом деле эта торговка провокатор?»
Тетка Люба словно подслушала мою мысль, глаза ее сразу высохли. Поставила на стол бутылку. Я спросил о семье Павла.
«Катю арестовали вместе с братом. Куда девался мальчик, неизвестно. На квартире побывал наш человек – нету. Все разграблено. Завтра соседей обойдем. Неужто и дитя забрали, ироды?»
Женщина произнесла эти слова так, что подозрений моих как не бывало. Нет, такая не изменит! Ни мужу, ни дому, ни делу. Ни, тем более, родине.
Я не спешил с выполнением задания. Пытался разыскать Тарасика, нащупать новые связи. Знал: после такой акции, если останусь жив, мне придется покинуть город. Как же я найду тогда сына Павла? Конечно, были и другие причины. Не с кем было посоветоваться. Не выпадало подходящего случая. А потом Лу-чинский куда-то уехал. Говорили, в Варшаву. Опыт перенимать, что ли? Исчез и Лотке. Хиндель сказал, что у механика заболела мать и он отправился в Германию. Но дня через два один из пожарных видел Лотке возле казармы зондеркоманды, располагавшейся в Березках, где теперь туберкулезная больница. Ясно: агент выполнял другое задание. В городе шли аресты. Мне никак не удавалось связаться с кем-нибудь из руководителей подполья, членов горкома. Настроение, скажу тебе, было ужасное. Я пришел к выводу, что при всей необычности заданий, которые мне довелось выполнять, подпольщик я малоопытный и слабо закаленный. Молодому, самоуверенному, мне одно время казалось, что я все могу, что я чуть не главная фигура в подполье. Теперь же понял: все, сделанное мною до сих пор, – это заслуга тех, кто невидимо, осторожно и мудро руководил такими, как я. И то, что я на воле, тоже их заслуга, хотя сами они, возможно, в когтях гестапо.
За те дни я стал другим человеком. С момента ареста Павла прошло ровно две недели. Когда ждешь чего-нибудь, живешь в непрерывном напряжении – запоминается каждый день. Восемнадцатого сентября я сменился с ночного дежурства на каланче. Ночь и утро были ясные и холодные. По-осеннему. Помню, я сильно прозяб. Никогда не был любителем спиртного, но в то утро захотелось поскорей согреть душу и тело. Зная, что ласковая хозяйка из-под земли добудет для меня чарку, а теплая постель, само собой, ждет, я торопился домой. Но при выходе меня задержали гестаповцы. Нет, не арестовали. А вежливо попросили вернуться. Они умели быть вежливыми в такие моменты, эти звери. У тех, кто шел на работу, они проверяли документы, но разрешали пройти. Почему нас не выпускают? Мы насели на Хинделя (он, как всегда, явился на службу первым): пускай пойдет, выяснит. Старый немец вернулся испуганный, взволнованный и на наши вопросы отвечал криком и бранью:
«Кто хочет все знать, недолго живет в наше время…»
Неизвестно, от чего он нас предостерегал. Почему не сказал правды? Гестапо не делало из этого секрета. Наоборот, как мы поняли потом, гитлеровцы хотели, чтоб собралось побольше народу. Видно, не надеялись на добровольных зрителей.
– Ты помнишь, до войны пожарная часть была на площади. Не только с каланчи, но и из окон второго этажа, где помещалась дежурка, площадь была как на ладони..
Подошли грузовики, длинные, как лесовозы. И солдаты саперы начали сгружать… я не сразу понял, что это. Кто-то глянул в окно и ахнул:
«Виселицы!»
Да, это были виселицы. С немецкой аккуратностью сделанные где-то в мастерской, прочные, даже покрашенные в грязно-серый цвет. Массовое производство! Солдаты быстро, привычными движениями взламывали мостовую и вкапывали их в землю. В один ряд – от входа в парк до церкви. На равном расстоянии. Догадка обожгла мозг. Будут вешать подпольщиков… Моих товарищей, руководителей. Может быть, Павла. Что сделать, чтоб их снасти?!
Ярош умолк. Остывал серый пепел костра. Шикович дышал часто и шумно. Меж толстых стволов начали проступать белые пятна покрытого росой луга. Сонно зачирикали первые пташки. Где-то далеко-далеко за рекой пели петухи.
– Я не люблю рассказывать об этом. У меня нет нужных слов. Обычные слова кажутся мне оскорбительными. Говорить спокойно об этом нельзя. Однако, видишь, рассказываю. Прошли годы… Я хорошо знаю физиологию, учение Павлова. Но когда один больной как-то стал доказывать мне, что мозг может сгореть от мыслей, я ему поверил. Потому что помню, как стоял те два часа, вцепившись руками в подоконник. Если б там был Лотке, я безусловно выдал бы себя. Как только не сгорел мой мозг от тысячи планов спасения осужденных! Они сменяли друг друга с молниеносной быстротой. Иные казались даже реальными. Я умирал, но спасал товарищей. Однако, по мере того как разворачивались события на площади, я убеждался: умру и ничего не. сделаю. О, гитлеровцы умели застраховать себя от любых неожиданностей, когда расправлялись с нашими людьми! Машина их действовала безотказно.
Виселиц поставили четырнадцать. Когда саперы кончили свою работу, в кузов грузовика забрался толстый фашист в форме жандарма. Грузовик плавно подходил к виселице, очень точно останавливался под ней, и палач укреплял веревку. Петли были загодя завязаны с двух концов. Он быстро накидывал меньшую петлю на перекладину, затем, чтоб затянуть и… проверить прочность, хватался за большую петлю руками и повисал над кузовом. Все движения палача были рассчитаны, точны – ни одного лишнего, как на конвейерной линии. И это было жутко.
Кадры менялись. Грузовики с саперами ушли. На какое-то время площадь опустела. А потом с улицы, которая называлась при них Парковой, выехал взвод мотоциклистов. Развернувшись за виселицами, они направили пулеметы на парк, на церковь и Советскую улицу. Через минуту пришли два бронетранспортера и стали в противоположных концах площади. Их крупнокалиберные пулеметы угрожали руинам города и нашей пожарной вышке. Пулеметчик смотрел, казалось, прямо на меня. Я видел его глаза, молодые, настороженные, внимательные.
Прогрохотала по мостовой зондеркоманда. Каратели образовали первую цепь вокруг виселиц. Подальше, тоже цепью, выстроилась полиция внутреннего порядка– «бобики». Они же выполняли и другую позорную миссию – сгоняли народ. Правда, явились и «добровольцы», те, кто хотел выслужиться перед оккупантами. Они приходили по одному, по двое, робко оглядываясь, не доверяя друг другу, жались поближе к полиции, но стояли отдельными кучками. Потом полицаи пригнали рабочих станкостроительного завода и типографии. Рабочие сразу слились в одну группу. Стали они у самой пожарной, смело приблизившись к бронетранспортеру. Полиция оттеснила рабочих, а бронетранспортер задним ходом отошел ближе, к виселицам, и пулемет был теперь направлен на рабочих. Женщинам, которых полицаи пригнали с другой стороны, не разрешили присоединиться к толпе рабочих, их поставили отдельно.
Собрали человек пятьсот. Кажется, Гвоздик крикнул в дежурке: «Хлопцы! Лезем на каланчу! Коммунистов будут вешать».
«Да, на каланчу! Оттуда виднее», – подумал я, не зная, какой очередной проект возникнет там, наверху. Все мои проекты рушились.
Что может сделать один человек против мотоциклистов, бронетранспортеров, сотни гестаповцев? Но все еще теплилась надежда, что придумаю что-нибудь в конце концов. Если б там, на каланче, стоял пулемет, как на вышке у полицейской управы! А у меня не было даже пистолета.
У лестницы меня задержал Хиндель.