Текст книги "Люди на болоте (Полесская хроника - 1)"
Автор книги: Иван Мележ
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 24 страниц)
Тревога, сначала неясная, перемежавшаяся с радостными, добрыми мечтами, охватила его сильнее, когда он увидел, что комиссия пошла по хатам. Довольный тем, что желанный передел все же сбудется, гадая, сколько дадут ему земли, он вместе с тем беспокоился, чтобы как-нибудь не обошли его, не схитрили и не обделили. И на людей, избранных в комиссию, он смотрел с надеждой и подозрительностью, будто гадал, какой приговор ему вынесут. Среди этих людей более всех беспокоил его отец Ганны, который, казалось Василю, теперь не может не заступаться за Корчей, родственников своих, не подрывать шансы Василя на удачу...
Комиссия не обошла и хаты Василя, перемерила и его поле. Василь сам говорил с ними, когда они записывали, сколько у него земли и какая семья, ходил рядом, пока перемеривали полосу. В те дни как никогда раньше появилось у него желание подружиться с Миканором, и не проходило дня, чтобы Василь раз, а то и два не заглянул к своему соседу. Но Миканор теперь дома сидел редко, не раз приходилось разговаривать только со старым Даметиком, от которого не было никакой пользы. Правда, и от встреч с Миканором многого ждать не приходилось. Миканор стал какимто важным, что-то скрывал в себе, не проявлял большой доброжелательности. Только и узнал Василь, что кое у кого нашли лишки, что ему должны прирезать с полдесятины, но какие это будут полдесятины – земля или пустошь, – так и не допытался. У Миканора на все вопросы был один ответ:
собрание соберется, комиссия обсудит, – и Василь чувствовал, что на какую-то особую благосклонность надеяться не приходится. В стремлении предугадать, какой стороной повернется к нему судьба, привыкший ждать худшего, он мысленно не раз, не два недобрым словом поминал Миканора
Со злой радостью встретил Василь слухи о том, что особенно много земли должны отрезать у Глушаков. Одни говорили, что должны укоротить глушаковские поля не менее чем наполовину, другие – что даже еще больше. Ходили и такие разговоры, что если уж забирать у него, то лучше не какуюнибудь иную, а ту землю, что возле цагельни. Правда, скоро вслед за этими разговорами поползли слухи, что снова объявился Маслак, угрожал накормить землей всех, кто ее очень жаждет, и разговоры о переделе притихли.
Конечно, и каждому мальчишке было ясно, что если теперь люди и меньше говорили о переделе земли, то думали, очевидно, еще больше. Думал о нем и Василь. Разговоры о Маслаке, напоминавшие ему ту страшную ночь, угрожали парню больше, чем кому-нибудь другому. Он и теперь, казалось, чувствовал прикосновение бандитского обреза, и теперь при одном воспоминании холодело сердце от страха. И все же надежда на землю, ставшая такой близкой, не исчезала, точила и точила его. Страх и надежда перемежались в душе, боролись между собой, то вынуждали молчать, скрывать свои чувства, то наполняли парня отчаянной смелостью, отвагой, готовностью на все.
Эти покорность и бунтарство, страх и отвага бились в нем особенно горячо, когда он сидел на собрании, следил, как то приближается, то отступает от него счастье. В течение всего собрания он и не думал говорить. Надеялся, что и без него обойдется, но вдруг топь, казалось, разошлась и под ним.
Он почувствовал, что гибнет. Надеяться было не на кого.
Надо было спасаться, бороться за свою жизнь самому. И он вскочил, ринулся в бой. Закричал, не помня себя, не боясь ничего...
Теперь он шел по темной улице, месил куреневскую грязь и понемногу остывал под сырым, холодноватым ветром, тянувшим с болота. Неподалеку брели люди, слышен был говор, но он не присоединялся ни к кому, жил своим волнением, своими заботами. Тревожно было оттого, что не выдержал, выскочил против Маслака, и неизвестно, что теперь будет. Но не страх, не раскаяние волновали его – в душе крепла упрямая отвага, решительность: "Ну и пусть, пусть грозят. Что же мне – самому от земли отрекаться. Так можно и без ничего остаться, если бояться всего!.. Пусть еще сами подумают, как бы их кто-нибудь землей не накормил! . " В эту минуту не только Миканор и другие куреневцы, но и Харчев с Шабетой вспоминались без обиды, не как противники, а как союзники, "И очень может быть, что "накормят" маслачков. Харчев, может, только и ждет, следит где-нибудь. Пусть только сунутся!.."
Рядом оказался Игнат, Хадоськин отец, пошли вместе, – Много еще молотить?
– Да уже скоро. Может, копна какая-нибудь...
– И у меня немного. Легко в этом году...
– Да. Не густо...
Дальше шли молча, но Василь чувствовал, что человек неспроста подошел, держится рядом не зря, – с приязнью, уважает. Видно, за смелость сегодняшнюю, за то, что не побоялся, правду сказал перед всеми.
Когда Игнат свернул на свой двор, у Василя осталась от этого согласного молчания хорошая, дружелюбная радость.
Дома дымила, трещала лучина, и возле припечка сидел в одной жилетке дед Денис. Василь видел его на собрании и не знал, каким образом старик успел вернуться раньше: видно, не досидел до конца.
– Вот и герой наш! – удовлетворенно сказал дед. Он весело приказал матери: – Дай ему чего-нибудь поесть!
Поставив миску с рассолом и чугунок с картошкой, мать присела на лавку и долго смотрела на Василя глазами, полными тревоги и сожаления.
– Ну, чего вы! – не выдержал, неласково буркнул Василь. – Все равно как век не видели!
– Боязно мне, сыночек. Зачем тебе было соваться?..
– А что было, тем часом, делать, если молчали все как соды в рот набравши? – похвалил Василя дед.
– Все равно. Хоть бы, избави бог, плохого чего не вышло!
– Ну, вот еще! – Василь, рассердившись, готов был бросить ложку. Вечно вы!
– А ты не кипи! – строго взглянул на него дед. – На то она мать, чтоб за дитя беспокоиться!.. И ты, – упрекнул он мать, – лезешь со своим стоном не в пору, поесть не дашь человеку!
Уже когда легли спать, дед Денис проговорил впотьмах с печи:
– Этого старого Корча аж затрясло, когда ты говорил.
Если б смог – разорвал бы! Не попадайся теперь ему или Евхиму. Но ты, тем часом, не бойся! Не очень-то и поддаваться нужно! И никому уступать не следует! Никто за тебя не заступится, если сам не заступишься! Так пускай, тем часом, знают, что и у тебя зубы есть!
Помолчал немного, поворочался: видно, жгла печь. Будто читая мысли Василя, посоветовал:
– И завтра, тем часом, не зевай. Как будут делить, скажи – лишь бы какой земли нам не надо! Требуй, чтоб полюдски наделили! Не уступай, одним словом! Не уступай!
2
Василь проснулся рано, до первых петухов. В хате все еще спали, и только Володька на печи что-то бормотал во сне. Это бормотанье) видимо, и разбудило Василя. Он уж готов был снова задремать, но в сонливую .беззаботность его вдруг ворвалась тревога-воспоминание: сегодня! Сегодня должно начаться!..
Едва дошел до него смысл того, что случилось вчера, покоя будто и не бывало. Вспомнились споры на собрании, опасение, что отложат передел, опять закружились, обожгли горячие слова, которые вырвались у него. Опять будто говорил, кричал, нападал на тех, кто осторожностью, боязливостью чуть не сорвал передел земли, вступался за себя, за свои полдесятины. "Хорошо вам говорить, если есть с чего прокормиться: вдоволь земли, и какой, – что ни бросишь в нее, всегда что-то вырастет! А как мне, на одном песке, на пустоте этой? Как?" С этими мыслями-обидами переплетались напоминания об угрозах Маслака, но и теперь страху не поддавался. "Сами пусть не очень вылезают, если хотят целыми быть, змеи болотные!"
О чем бы ни вспоминал, ни на момент не исчезая, жило в нем, тешило и бередило душу беспокойство о земле. До вчерашнего дня он только мечтал о ней, а теперь она была почти у него в руках. И не горсть, не мелочь какая-нибудь – более полдесятины. Если бы повезло при дележе да настоящий кусок прирезали, урожайный, то это было б все равно что враз разбогатеть!
Не впервые просил, умолял мысленно: тот бы ему клич, что возле цагельни, что у Корча отберут.
Мечтал, а сам тревожил себя, предрекал уверенно, словно заранее знал: "Ага, жди, так тебе и дадут его! Увидишь его, как свои уши! Много там глупых в комиссии или среди тех, кто возле нее отираются, чтоб такой лакомый кусок отдать другому!" Он почти своими глазами видел, как этот такой желанный, давным-давно облюбованный – кусок переходит в чьи-то другие, ловкие, хитрые руки. "На лакомый кусок ловцов тут с избытком. И не оглянешься, как выхватят из-под носа! Из кармана и то, если б спрятать можно было, вытянуть ловцам этим – как плюнуть!"
В тревоге, полный лютой ненависти к ловцам, из-за которых не избежишь обид, Василь как бы слышал дедово наставление, которое еще сильнее горячило, прибавляло смелости: "Не поддавайся! Пусть знают, что и у тебя зубы есть!"
Легко сказать не поддавайся! Василь готов был разозлиться на деда Дениса: пусть бы сам попробовал не поддаться, живя с такими людьми!
И все же Василь не хотел и не мог уступать: уж очень привлекала его земля, что возле цагельни! Уж очень жалко было бы упустить такое добро, дать воспользоваться им кому-то чужому!
Оно так близко, добро это. Почти в руках. Только бы не проморгать, не дать отхватить его другим. Самому ухватить раньше! Не ожидая, пока кто-нибудь из комиссии приберет к рукам! Он вдруг похолодел: а может, пока он думает попусту, тот кусок кто-нибудь уже присвоил! Ведь не только ему постановили дать землю! "Встал ночью и – захватил!
И ждет лишь, когда подойдут другие – чтоб показать!..
А чего ж, приедет с плугом, запашет и – хозяин! И никто ничего не сделает ему!"
Василя так встревожила эта мысль, что он уже не мог лежать, вскочил, стал быстро одеваться. Не подумал даже, что может разбудить мать или деда, – не до того было Но никто и не проснулся. Им и забот мало, что в этот момент кто-то, может быть, из-под рук выхватил их богатство!
Во дворе, черном и тихом, шелестел по соломенной крыше, булькал по невидимым лужам дождь. Тихо было и во всей деревне, ни один огонек не желтил темноты. Но Василя не успокоила эта тишина: хитрые ловцы делают свое дело тайком. Не такой он дурак, чтоб поверить, что если в деревне как будто тихо, то все спят.
Оскальзываясь на мокрой дорожке, Василь выбрался огородами к пригуменью, не колеблясь, направился в лопотливую дождевую черноту. Он то шел, то бежал, мысли, как оводы, не давали покоя, убеждали: опоздал, проворонил, заняли уже. Захватил кто-то. Захватил, и никто ничего ему не сделает. Будет пановать себе на таком добре...
Василя щемила зависть к этому неизвестному, так перехитрившему его. Не просто зависть, а зависть с неприязнью, которая все усиливалась, становилась более злой. Да и как же иначе: почти из-под рук выхватил хапуга ловкий! Кому же, как не Василю, должен принадлежать этот кусок, давным-давно присмотренный, облюбованный. Еще никто и не думал о нем, как Василь выбрал его. И вот – вырвали, считай, прямо из рук, и никто не установит справедливость, никто не сгонит хапугу, заразу эту: по закону, скажут, забрал – на собрании, мол, все слышали, что прирезать полагается! Вот ведь люди! Чего только не натерпишься, как поживешь с такими!
Хотя было темно, еще издали определил: на Глушаковом поле пусто, спокойно. Никого будто нет. Он, однако, не поверил: замедлив шаг, осторожно, внимательно присмотрелся, обвел взглядом соседние загоны, прошел по мокрой траве до конца полосы, возвратился. На душе стало легче: никого не было!
Он какое-то время стоял тут радостный, – земля не была захвачена, свободна была. Он мог забрать ее, стать ее хозяином, властелином. Тут, один среди поля, в темноте, наедине со своими мечтами, не ограничиваемый никем и ничем, он в счастливый миг увидел, что не только может, но что уже стал хозяином, властелином этой желанной земли, всего, что она скрывала под мокрой травой, под темнотой.
Все же Василь был человеком, который обычно хорошо чувствовал реальную действительность, он очень скоро ощутил ее и в этот счастливый миг. Стало неуютно, темно и беспокойно, радость мигом испарилась, словно ее и не было.
И уже не было, казалось, земли этой чудесной и всего добра, что она сулила. Он поплелся назад с таким настроением, будто ему пообещали, даже дали клад, но только затем, чтобы посмеяться, – вдруг отняли опять, обманули, ограбили. Но он не хотел быть ограбленным, не хотел и не мог: даже мелочь не любил упускать Василь, если она попадала в руки.
И теперь мысли его упрямо не отступались от земли, которой он пусть в мечтах, но уже владел. Почему ей быть чьейнибудь, а не его, если никто так не жаждал ее, если никому на свете она так не нужна? Да и по закону разве она не полагается ему? Разве не объявили на собрании, перед всеми, что больше чем. полдесятины должны прирезать?
Почему же она должна достаться кому-то другому, а не ему?
Но и так можно рассудить: разве обязательно сидеть сложа руки да ждать, что намудрят те, в комиссии, которым самим не терпится лучший кусок отхватить? И почему это кто-то должен выбирать для него, будто он сам слепой, глупый, не может выбрать?
Внезапно вспомнил, как лежал на соломе в юровнчской каморке, маленькое окошко вверху, грозного Шабету, неподступного Харчева, и его охватил страх: как бы опять не прицепились! Но земля возле цагельни так влекла, так бередила душу беспокойством – как бы не ускользнула из рук, – что страх отступал, глох: не прицепятся. Василь напомнил себе: "Не забыл, что говорил Апейка, отпуская изпод стражи: "Хотите, чтоб за вас все делали, а сами и за себя постоять не можете!" И хотя Апейка говорил это о другом, Василь хорошо знал, о чем, – воспоминание об этих словах Апейки совсем успокаивало...
"Дед правду сказал: не надо уступать! Будешь уступать – век будешь в дураках. Век зубами с голоду ляскать будешь да голым телом светить!.."
В темноте на мокрой серости неба обозначались черные шапки крыш, прислушиваясь, присматриваясь, Василь пошел меж гумен. В деревне, как и прежде, не блестело ни одного огонька, не слышно было ни одного голоса, но парню все же стало тревожно. Появилось ощущение опасности.
Но он не поддался страху, не остановился. В его душе была твердая решимость: он займет, запашет землю возле цагельни, аккурат столько, сколько выделили. Запашет, пока не осмотрелся никто из комиссии. А как запашет – пусть попробуют скрутить! Хочешь не хочешь, а дадут! Быть не может, чтобы не дали!..
3
Добравшись до своего двора, в хату, как все другие в деревне, черную, молчаливую, не пошел, а сразу подался под поветь, вытащил плуг, Тихо скрипнули ворота хлева; ласково гладя по шее, вывел послушного Гуза, стал запрягать. Он уже раскрыл ворота, за которыми была дорога на пригуменье, как невдалеке заметил человека. Мать.
"Вечно она придет, когда не надо!"
– Где ты был? – хрипло – после сна – спросила мать.
Василь промолчал. – Ты куда это?
– Да вот... Гуза проведу. Застоялся...
– А плуг зачем?
"Вот прицепилась! Как Шабета. Все ей знать надо!.."
– Там немного... с ладонь осталось...
– Так ночью зачем? – Она, кажется, не поверила ему.
Почувствовала что-то странное.
– Не допахал,говорю...
– Так днем разве нельзя?
– Днем, днем! Скоро уже и день!..
– Светать еще не начинает.
– Пока доеду да побуду там немного...
– Не езди! – попросила она. Василь почувствовал в ее голосе тревогу. На миг в душу закралось сомнение: а может, и правда не ехать? – Днем поедешь, – добавила она.
Василь вдруг вскипел:
– Днем, днем! – Он взял вожжи. – Привязалась!
– Не вздумай, избави бог, чего плохого! Со свету сживут!
– Сам знаю.
– Гляди ж, Васильке! И так уже поплакала!
– Ладно!
Василь вывел коня за ворота. И к пригуменью, и особенно в поле Гуз плелся неохотно, ему явно не нравилось, что вывели из тепла в такую рань, гонят в темноту, под дождем. Его, как пьяного, время от времени качало в стороны.
"Спит, зараза, никак не проснется! – злился Василь. – Жрать – так подавай ему самое лучшее, а работать – не разбудишь его!" Со злорадством думал парень, что, как только разживется на копейку, продаст эту падаль какому-нибудь дурню, купит хотя бы жеребенка!..
Злость на коня разбирала тем более, что и сам шел без прежней решимости. Надо было сорвать досаду на комнибудь: куда-то пропало недавнее нетерпение, испарилась неизвестно куда смелость. В душу закрадывалась робкая опасливость, вползала липкая, как болотный туман, боязливость: уже не тенью неживой, а грозными противниками представлялись Евхим, Маслак, старый Корч.
Он глушил малодушие, отгонял страх. Но ему было тоскливо – он стоял один перед неизвестностью. Никто не помогал, не поддерживал. Потому и брала злость на коня, – только и знает, что есть да спать. И о матери с раздражением думал: тоже не нашла ничего лучшего, растравила душу! Приплелась не вовремя. И нет того, чтобы, как иная другая мать, заохотить, подбодрить, так она – со стонами своими: "Гляди ж!.. И так уже поплакала!"
И без того на душе гадко, а тут – хоть бы слово доброе.
Как же тут не возьмет злость! На мать, на бессильного коня, который даже идти как надо не идет!
Но ни одиночество, ни страх, как ни тяжко давили на душу, все же не одолели его. Хотя порой и появлялось желание остановиться и, несмотря на недавние, притихшие мечты, повернуть назад, он шел и шел за конем. Груз тяжких мыслей и чувств вместе с тем укреплял в нем решимость.
По горькому опыту своему он не только знал, но давно считал законом жизни – чтобы добиться чего-нибудь, надо преодолевать робость, нежелание, страх. Вся жизнь – привьж он считать – это беспокойство, неприятности, тяжелый труд и борьба с бесконечными препятствиями.
Сердясь на мать, Василь как бы опирался на помощь деда Дениса. Правду говорил дед, – подбадривал себя парень, – не надо уступать! И он, Василь, не уступит! Не отдаст так просто добра своего! Только не надо лишних страхов выдумывать: смелее идти надо, и все будет хорошо!
Как мог, Василь отгонял тревогу, поддерживал себя, подбадривал. Но тревога не исчезала, не отступая шла с ним до Глушаковой полосы, жила в нем, когда, ощутив недобрый холодок внутри, воткнул лемех в глушаковскую землю, когда начал первую борозду.
Идя за плугом, управляя ручками, он в привычной трудовой озабоченности на время почти успокоился. Некогда стало светать, тревога снова ожила в нем. Чем больше светлело, чем шире раздвигался горизонт, тем сильнее становилась тревога. Она щемила даже от вида самих борозд, проведенных на чужом поле, при взгляде на Гуза, который медленно, но все же тянул и тянул плуг вперед.
Теперь Василь не так следил за пахотой, как за дорогой, за полем со стороны деревни. Хаты почти полностью скрывал ольшаник возле пруда, виднелись только крыши, над которыми шевелились, ползли к низким синеватым тучам дымки. Дымки эти также поднимали тревогу. Они будто смотрели на него, показывали его людям.
До Василя доносился из деревни визг свиней, мычание коров. Может, потому даже вид пустой дороги, пустого поля возле ольшаника не успокаивал – Василь поглядывал туда с беспокойством, ждал: вот-вот появятся люди. Когда они зачернели вдали – группка медленно движущихся фигур, – холодок тревоги усилился.
Он сделал вид, что не интересуется ими, но почти каждую минуту бросал в их сторону косые взгляды. С меркой идут, – значит, мерять направились. Откуда начнут, куда сразу подадутся? К цагельне, где он пашет, или – к лесу, на другую сторону поля? Заметили или не заметили его?
Довольно далеко от него люди свернули к лесу. На другое поле подались, не остановились, не обратили внимания.
Но взгляд выслеживал – то эту группу людей, то начало дороги возле ольшаника. Не напрасно Василь поглядывал:
вот и еще выползли из ольшаника три человека. Тихо плетутся, видно, не спешат. Один из них очень рослый, издали видно, другие два – по плечо ему. Рослый, видно, Ларивон, догадался Василь и беспокойно стал всматриваться: а кто же другие? Может, Евхим или старик? Трое шли тем же путем, что и предыдущие. Может, свернут, не заметят? Нет, заметили, остановились, присматриваются.
Минуту постояли, глядя на него. Потом один подался за первой группой людей, а двое – Василь насторожился – двинулись прямо к нему. Ларивон и Зайчик. Стали впереди, ждали пока он подойдет...
Не обойти их. Хочешь не хочешь, а надо идти, ближе и ближе. Ну и пусть, он подойдет, виду не подаст, что побаивается! Только вот на всякий случай – если этот дурень Ларивон бросится за своего дружка в драку подготовиться надо. Чтобы не застал врасплох. Василь изо всей силы сжал кнутовище – пусть попробует только.
– Здорово, Василь! – весело крикнул Зайчик.
Василь ответил на приветствие, но не остановился.
– Хороший кусочек тебе выделили! – похвалил, подковырнул Зайчик.
Василь не ответил. Через минуту он почувствовал, что его нагоняют, по топоту сапог узнал, что это – Ларивон, сжал кнутовище.
Ларивон пошел рядом, вот-вот замахнется, даст пудовым кулаком.
– Тебе это – выделили? – спросил он, чуть запыхавшись.
Василь настороженно взглянул на него, промолчал. Упрямо топтал свежую землю в борозде.
– Ге! – понял наконец Бугай. – Умный! – он выругался и отстал.
Дойдя до поворота, Василь увидел – Зайчик подался к тем, ч го меряли, а Ларивон заспешил в деревню. "К Евхиму!" – догадался Василь, и его снова охватили неуверенность и страх. Захотелось бросить загон, землю, которая теперь не столько притягивала, сколько пугала, грозила бедой. Но он не бросил, шел и шел бороздой.
Земля как бы держала его. Ноги прилипали к ней, шли только ровной канавкой борозды. Не мог перестать пахать, так как начало было уже положено. Его уже видели тут, видели, что он сделал. Отступать было некуда, оставалось одно – идти вперед.
"Все равно: начал – так делать до конца!.. Не уступать! – Василь попробовал приглушить страх, успокоить себя: – Еще посмотрим, чья возьмет! Мало что он прибежит! Пусть попробует согнать, если постановили отрезать! Пусть попробует сунуться! Увидит!"
4
Василь заметил – люди из деревни все идут и идут. Некоторые, как Зайчик с Ларивоном, останавливаются, глядят в его сторону, но потом поворачивают к тем, кто меряет.
Народу там все прибавляется. Василев взгляд следит не столько за ними, сколько за дорогой, за теми, кто появляется из-за ольшаника!..
Один человек свернул с дороги, торопливо направился к нему. Это не он, не Евхим. Это – как Василю не узнать издали! – мать. Не нежность, не радость вызывает она, а неприязнь: всегда не вовремя придет! Всегда появится тогда, когда не надо!
Сверток в руках – завтрак несет. Вспомнила! Самое время сейчас рассесться, взять в руки ломоть хлеба с огурцом! Аккурат подходящий момент – когда вот-вот чубатый или старый Корч припрутся!
Подходя ближе, ускорила шаг. Будто на пожар бежит.
Споткнулась, чуть не упала. Выпрямилась, удивленная, растерянная, оглядывается. Будто не видит, не понимает ничего!
– Зачем пришла? – хмуро сказался, придерживая коня.
– Поесть вот принесла. Проголодался, видно!.. – ласково ступила к нему мать.
Василь раздраженно оттолкнул протянутый ею сверток.
Как мальчишку провести хочет! Задобрит, а там начнет свое...
– Уходи! – приказал ей строго. Она не двинулась с места. Тень тревоги пробежала по ее лицу. Уже не скрывая беспокойства, сказала:
– Сыночек! Что ж это ты? – Василь отвернулся, чтобы не видеть ее слез. Как огнем жгло каждое слово; – Надумал!.. Чужое! Узнают же – беды не оберешься!
В этот миг заметит вдалеке свернул с дороги, прямо по полю спешит еще один человек Евхим! Внутри у Василя похолодело, почувство вал себя вдруг слабым, одиноким.
Сердито оборвал стон матери.
– Тихо! Приперлась! Иди домой!
Не слышал уже, плачет она или не плачет. Следил только за Евхимом. Пробовал подбодрить себя, вернуть смелость.
Пускай бежит, пускай увидит! Сам не знал, чем угрожал, – что Евхим может увидеть? До боли сжимал ручки плуга, кнутовище. Кнут был его единственным оружием.
Чубатый все ближе, ближе.
Уже хорошо видать лицо красное яростное.
Злой, земли под собой не чует.
Василевы ноги противно ослабли, вот вот подогнутся.
– Васильке! – заметила Корча, ужаснулась мать. – Не перечь! Уступи!
Василь не шевельнулся. Будто не слышал. Не сводил глаз с чубатого, подбадривал себя: "Пусть бежит, пусть!
Увидит!.." Удивлялся: надо же, чтобы так ослабли ноги!
Мать вдруг бросилась навстречу чубатому, крикнула, умоляя:
– Евхимко!.. Евхимко! Родненький!.. Не злись, дороженький!..
Он, не замедляя шага, с разбегу толкнул ее так, что она и не вскрикнула, покачнулась, упала на бок. Сверток отлетел далеко в сторону. Чубатый наскочил на Василя, с ходу сильно рванул за плечо. Василь выпустил плуг.
– Т-ты... ч-что это? – Евхим, задыхаясь, тяжело сопел.
Рот злобно кривился, ощеривался. Сейчас, казалось, пена на губах забелеет. – Т-ты ч-что?!.. – Он грязно выругался.
– А ты – что?.. – отважился Василь. Нахохлился, как молодой ястребок, готовый к сраженью.
– Ч-что?! – Евхимово лицо еще больше налилось кровью. – Прочь! – вдруг бешено, с визгом закричал он. – Сейчас же!! Чтоб духу твоего вонючего не было!
– Васильке! Уступи! – бросилась к Василю мать.
Схватила за руку, хотела увести. Он вырвал руку. Заявил Глушаку:
– Это еще посмотреть надо – у кого дух вонючий!
– Васильке!..
– Ты, удод желторотый, еще споришь! Выметайся немедленно! Пока не поздно!
– Васильке! Уходи! Сыночек!..
Василю было не то что боязно – страшно. Он понимал, что лучше бы послушать мать, уступить, но не мог побороть себя. Гордость, злость на Глушака за землю, за Ганну, за все переполняли его. Все это заставляло не показывать виду, что боится.
– Ого! Напугал!..
– Васильке! Уйди! Не связывайся!
– Ат! – оттолкнул Василь мать.
– Не уйдешь? .. Ну-ну, смотри ж!
Василь зорко следил: вот-вот чубатый ринется, ударит.
Он невольно сжал кнутовище. Отталкивая мать, заглушая страх, хитря, сказал:
– Кто ты такой? Чтоб приказывать!..
– Кто? Не узнаешь? Показать, может?
– Евхимко! – Мать бросилась к Глушаку, прикрыла Василя. – Дороженький! Ты – умнее его!..
Чубатый толкнул ее, снова бешено закричал на Василя:
– Показать?! На чью землю залез?! Чье поле поганишь?! Не видишь? Евхим схватил Василя за грудки так, что стало трудно дышать. Но Василь выдохнул, прохрипел:
– Было... ваше...
– Было?! – Чубатый крутнул плечом, оттолкнул Дятлиху, которая вцепилась, как когтями, пыталась оторвать от сына.
– Было... Теперь – наш-ше...
– Ваше? Брешешь, гад! – Евхим стиснул шею Василя, кинул его с такой силой, что парню показалось, будто голова оторвалась от туловища. Василь грохнулся затылком о землю, в голове загудело.
– Твое? Еще лезть будешь?
– Буду... Не твое!..
– Зверь ты, зверь! Корч проклятый!.. – снова вцепилась в чубатого Дятлиха.
Василь выдохнул злорадно, мстительно:
– Напановались, Корчи!.. Кончилось ваше!...
Евхим отбросил Дятлиху, зло приказал:
– Молчи!.. Прочь, щенок! Пока цел!
– Плевать мне!.. – Василь привстал на колени, намереваясь подняться.
Евхим ринулся на него.
– Плевать? – Бешеный удар снова отбросил Василя на траву. Казалось, треснула шея. – Не уйдешь?
– Гад ты, гад! – коршуном налетела– мать, вцепилась в рыжий чуб, яростно стала рвать, мотать его.
Это спасло Василя. Воспользовавшись моментом, он вскочил и с кнутовищем, о котором теперь только вспомнил, пошел на Глушака. Чубатый изловчился, ударил мать коленом в живот; она охнула, скорчилась от боли, поникла. Василь и Евхим встретились лицом к лицу. Глушак опередил, сильно ударил под челюсть, но Василь устоял. Евхим ловко увернулся, и Василево кнутовище лишь слегка задело его плечо.
Боль в челюсти, во рту, во всей затуманенной голове, неудача прибавили Василю ярости. Обида, все обиды, что давно жгли, ждали отплаты, теперь мигом ожили, загорелись с новой силой, наполнили одним желанием: достать, размолотить эту ненавистную морду с чубом.
Откуда-то налетел старый Глушак, рванул руку с кнутовищем.
– Ты что это, вонь?! Брось!!
Чуть не вывернул руку. Откуда и сила у старика нашлась, еще немного – и согнул бы Василя. Спасибо матери, выручила – бросилась к Корчу, вцепилась в плечо, затрясла, запричитала, и старик отпустил парня.
Возле Евхима оказался вдруг брат его Степан. Но вместо того чтобы помочь Евхиму, почему-то потянул его назад, – чубатый сразу рассвирепел, ударил Степана по лицу.
Вышло так, что Евхиму пришлось драться не только с Василем, но и с братом!
Наконец Василь улучил момент – треснул Евхима кнутовищем по голове так, что тот заревел. Ошалевший от боли, чубатый оторвался от Степана и, как разъяренный дикий кабан, не остерегаясь ничего, кинулся к Василю. Василь мельком заметил налившиеся кровью, беспощадные глаза, почувствовал, что Евхим жаждет не мести – смерти его.
Убьет, не побоится ничего. Такая дикая ярость кипит в нем, по глазам видно. Василь отскочил, еще раз ударил кнутовищем по голове. Ударил так, что от толстой дубовой палки остался в руке только кончик.
– Ах т-ты!.. – Евхим схватился за голову, снова, с еще большей яростью, ринулся на Василя. Василь замолотил по ненавистной морде остатком кнутовища, кулаком, но отбиться не смог. Евхим схватил за воротник, навалился. Вагиль рванулся, пробуя высвободиться, – Евхим не устоял, и они упали. В следующее мгновенье оба катались по стерне, по свежей пашне, кровенили один другому лица, рвали в клочья рубашки
Глушак вырвался наконец из рук Дятлихи, бросился на помощь Евхиму, вцепился в голову Василя, стараясь прижать ее к земле. В то же время Степан схватил брата за плечо, за руку, стал изо всех сил тянуть от Василя...
Дятлиха снова напала на старика, но, увидев окровавленное лицо сына, услышав, как он хрипит, с ужасом, в отчаянии вскочила, забегала взглядом по полю, запричитала:
– Боже!.. Люди!.. Спасите-е!! Убива-а-ют!!
Она побежала навстречу куреневцам, услышавшим ее крик. Бежала и все причитала, торопила:
– Убивают!! Убивают!! Спасите!!
Отбежала недалеко, спохватилась, снова бросилась к сыну. Отбиваясь от нее, Глушак заметил мужчин, подбегавших с Миканором впереди, согнулся терпеливо, покорно.
Терпел удары осатаневшей Дятлихи, пока она не оставила его, не вцепилась в Евхима.
– Вот черти, как с ума сошли, – пожаловался по-стариковски Глушак, когда люди подбежали. – Тащите их, дурней этих!.. Степанко, отойди! Без тебя теперь обойдутся!..
Мужчины, среди которых был и Ларивон, бросились разнимать дерущихся. Степан сам отступил. Дятлиху также легко оттянули, а Василь и Евхим не давались, хватали, молотили один другого кулаками, хрипели, угрожали.
– Эх, вояки! – загибал назад Евхиму руку Миканор. – Не выпускай! приказал он Хоне, державшему Евхима сзади.
– Как черти! Недолго и до смерти!.. – бегала вокруг испуганная Сорока. Она кричала, созывала: – Сюда! Убивают!
В горячке Василь Андрею Рудому, который отрывал его от чубатого, так двинул в челюсть, что тот застонал и отскочил, со страхом щупая челюсть ладонями...