355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Мележ » Люди на болоте (Полесская хроника - 1) » Текст книги (страница 7)
Люди на болоте (Полесская хроника - 1)
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 19:34

Текст книги "Люди на болоте (Полесская хроника - 1)"


Автор книги: Иван Мележ



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц)

Пусть за то, в чем виноват, накажут, а в чем не виноват – отпустят!

– Не поверят...

– Мне? Я – в комсомольцах! – важно заявил Костик. – Я с самим Апейкой знаком!

– Станет тебя Апейка слушать!

– Станет!

И, чтобы окончательно убедить упрямого, недоверчивого друга, Костик добавил:

– Знаешь, для чего это? – он повел взглядом по груде бревен и чурбаков. – Для мельницы. А в мельнице муку мелем. Для кого? – Василь молчал, не знал. – Для города!

Для Мозыря! Не хватает детям, красноармейцам, хворым.

Меня прислали сюда, на мельницу! Как комсомольца, на выручку!

Глаза Костика спрашивали: "Ясно?" Василь молча кивнул головой.

Конвоир, разрешивший такую долгую беседу с арестованным, видно, знал Костика. В конце концов он не столько приказал, сколько попросил, чтобы кончали разговор.

Костик пожал на прощанье руку и по-хозяйски зашагал на мельницу, а Василь взялся за пилу.

4

Поздно вечером, возвращаясь домой, председатель волисполкома Апейка решил зайти к начальнику милиции. В комнате начальника было темно, светилось только окно в дежурке, и Апейка подался прямо на квартиру Харчева: начальник милиции жил тут же, в этом доме, в двух комнатках со двора.

Харчев сидел на скамейке босой, в галифе с леями и прожженной на локте сорочке. Мокрыми руками, облепленными чешуей, серебристо поблескивавшей при свете лампы, чистил рыбу.

– Как раз вовремя пришел, – весело ответил он на приветствие Апейки. Как знал...

– Где наловил? Или, может, подарили?

– Эге, подарили! Так я и возьму! Разговоров потом на целую волость! Нашел дурака!.. – Апейку его слова не удивили, он знал: Харчев в этом непреклонен, не возьмет "подарка".

Начальник милиции добавил уже иначе, рассудительно:

– В дареной оно, к слову говоря, и смаку никакого. Как лоза. Ешь, если хочешь, а о смаке и не думай... Иное дело, когда сам полазишь, помокнешь, подрожишь на холоде, тогда рыба – о! Ешь ее, как прорва!.. В Ломачах был. Ночку не поспал – и вот видишь!

Это было похоже на Харчева: походить, полазить всюду, все добыть самому. Харчев бросил недочищенного леща, встал, позвал жену.

– Погоди, – сказал ему Апейка. – Дело у меня. Оденься.

Пойдем поговорим.

Харчев, по военной привычке не спрашивая, о чем будет речь, вытер полотенцем руки, быстро натянул сапоги. Через минуту он вышел из соседней комнаты уже в гимнастерке, туго подпоясанный, всем видом показывая, что готов к любому делу. Он был широк в плечах, с медно-красной дубленой кожей на крупном лице, осанистый, похожий на кряжистый полесский дуб, прочно вросший в землю. Боевой кавалерист, душа которого еще жила походами, атаками, он, хотя и туго затягивал пояс, был уже не таким стройным, как полтора года назад, когда Апейка увидел его впервые.

"Пополнел и как-то подобрел лицом, – подумал Апейка, идя рядом с ним по двору. – И на тебя, брат, мирная жизнь отпечаток кладет, кавалерист лихой!.. Гимнастерка тесной становится..." Он тут же возразил себе, что Харчев все же изменился мало, что пополнеть и оттого будто подобреть лицом он мог бы и на фронте – стареет как-никак, да и какая ж это мирная жизнь у него, если в лесу маслаковцы, если того и гляди пулю всадят где-нибудь на дороге.

Апейка с какой-то завистью подумал, что, хотя он и выше Харчева по должности, у людей начальник милиции пользуется большим уважением и почетом. "Как был я тихим, незаметным сельским учителем, так им и остался. Харчев же – отвага, надежда, герой..."

– Есть жалоба, – сказал Апейка, когда начальник милиции зажег лампу.

Апейка умышленно помолчал немного. Он был почти такого же роста, что и Харчев, и тоже в военной форме. Правда, не в гимнастерке, а во френче из грубого сукна с большими нашивными карманами на груди и по бокам, со стоячим воротником, который подпирал и жал подбородок. Но и в военной форме он выглядел скромным, неказистым. Френч был явно великоват ему, и от этого его небольшая сутуловатая фигура казалась мельче, чем на самом деле.

– Какая жалоба? – спросил Харчев.

– Держишь человека без достаточных оснований. Можно сказать, невиновного.

– Кого это?

– Дятла Василия. Из Куреней...

На гимнастерке начальника милиции, натянутой на широкой груди, засверкал орден Красного Знамени, окруженный выгоревшей сборчатой ленточкой.

– А-а... Все они невиновны, – произнес Харчев твердо, убежденно.

– Что значит – "все"?

– Все... Которые попадаются!..

_ Это – не доказательство, – мягко возразил Апейка тоном старшего, который обязан поправлять, разъяснять. – Надо разбирать конкретно. Каждый случай...

– Разбирали.

– Есть факты? Конкретные?

– Есть.

– И он признает их?

– Нашел дурака! Признается, жди!

– Должны быть конкретные факты, – спокойно, но упрямо проговорил Апейка.

Председатель волисполкома попросил протоколы допросов.

Стоя возле лампы, освещавшей бугристый, с залысинами лоб, редкие завитки черных волос, он молча просмотрел несколько листков.

– Всё? – поднял он глаза на Харчева.

– Всё.

– Больше ничего? Других фактов вины его нет?

– Других мы просто не знаем.

– Значит, и ссылаться на них не будем...

– Почему это? А если я уверен! Если сердце мне подсказывает!

– Сердце, друг, может порой и подвести...

– И Шабета говорит: птица подозрительная...

– Извини, но Шабета не дал ни одного доказательства, что Дятел бандит. Есть только факт, который показывает, что его принудили проводить бандитов.

– Одного этого факта, если на то пошло, достаточно.

– А я думаю – мало. – Апейка заметил, как Харчев резко, с упрямым выражением лица провел рукой по ремню, одергивая гимнастерку. Начальник милиции был не согласен.

Апейка мягко постарался разъяснить: – Мало – не потому, что факт один, а потому, что он... недостаточен для твоих выводов...

– Как это – недостаточен?

– Он, повторяю, не говорит, что Дятел – бандит. Или даже – их пособник...

– Но ведь пособлял же! Сам признался!

– Проводил под обрезами! Один раз!

– Узнай поди! – Харчев заходил по комнате. – Один или не один раз. Под обрезами или не под обрезами. Все они, когда попадутся, под обрезами помогали! Все честные, ангелы! А – маслаковцы орудуют! Кто только их кормит да наводит! – Он стал перед Апейкой, дружески, но твердо взял его за руку. – Я считаю: если хотим прикончить Маслака, нечего миндальничать. Помог маслакам? Помог. Значит, тоже участник! Ну и посиди, попарься! Одного посадишь – другой бояться будет!

– Бояться будут, – согласился хАпейка.

Он, близко заглянув в глаза Харчева, вздохнул:

– Но что мы за советская власть, если нас свои бояться должны?

– Ничего, беды большой в этом нет. Зато порядок будет, дисциплина!.. Каждый знать будет, что спуску никому не дадим! Что бы ни сделал – по всей строгости! Как в революцию! .. А то ведь до чего дошло, – Харчев загорячился, – всюду тишина, порядок, детей бандитами перестали пугать! А в нашей волости, совсем под боком, – лазят, обрезы наставляют, грозят! Мы же сидим, как телепухи! Сделать ничего не умеем. Миндальничаем!

– Миндальничать с поганью, конечно, не следует!.. Но, Змитро, пойми не можем мы держать в тюрьме человека без достаточной вины!

– Без вины? Мы с тобой – как в сказке про белого бычка. Я одно говорю, а ты свое гнешь! – Харчев снова бросился в контрнаступление: – Ты что, знаешь его, что так уверен в нем? Ты вот упрекаешь меня, что фактов мало, а у тебя они есть?

Апейка ответил не сразу, хотел, чтобы Харчев успокоился.

– Много не много, а есть. Есть поручительство человека, который его хорошо знает и которому я верю. – Он опередил возражение начальника милиции: – Если хочешь, скажу, чтоб он завтра зашел к тебе. Поговори – наш человек, надежный... – Апейка вдруг попросил: – Знаешь, а теперь прикажи привести твоего преступника. Давай посмотрим, вместе порасспросим его?

Харчев неохотно согласился, вышел в коридор, позвал дежурного. Вернувшись, он сел за стол, деловито-озабоченный, строгий, будто заранее готовый к разговору с арестованным.

Сцепив пальцы крепких красных рук с набухшими венами, он вытянул их перед собой на столе. Апейка, сидевщий сбоку за столом, пододвинул к себе газету, достал карандаш, торчавший из нагрудного кармана, стал выводить завитушки подписей.

Войдя, Василь прищурил глаза от яркого света, мельком, без всякого любопытства, взглянул на Апейку и исподлобья уставился на Харчева. Он глядел с таким выражением, которое, казалось Апейке, будто говорило: "Знаю, зачем позвали, – Ч) чем спрашивать будете, – добра не жду".

Харчев расцепил руки, шевельнулся.

– Ты что же это, друг, не признаешься? – четко, выделяя каждое слово, спросил он. – Не признаешься, что помогал Маслаку?

Василь отвел взгляд в сторону, переступил с ноги на ногу.

– Не помогал я...

– Как же не помогал?

Василь промолчал. Апейка прочел на его лице, замкнутом, настороженном: "Так я и знал, этого и ждал..." Воспользовавшись минутной тишиной, председатель волисполкома заговорил сам, спросив о таком, что, казалось, не имело никакого касательства к беседе:

– Какой надел у тебя?

Василь равнодушно ответил.

– Земля хорошая?

– Какая земля... У нас, в Куренях, земля...

– Есть и хорошая!

– Есть. Да не для нас...

– Для кого же? – шевельнулся Харчев.

Василь не ответил.

– Почему ж ты против землеустройства?

– Я против? – явно не согласился Василь.

– А как же? Разве не ты навел маслаковцев, чтоб они сорвали передел? вмешался Харчев.

Василь не нашелся что сказать. Апейка заметил, как парень снова безнадежно ссутулился: что скажешь людям, которые только твердят: "водил, помогал", понять не хотят ничего?

– Я знаю, ты – не бандит, – сказал вдруг Апейка.

Василь ожил, но тут же спохватился, сдержался, бросил настороженный взгляд.

– Ты – не бандит! – повторил Апейка более твердо. – Ты просто – трус!

Апейка сказал это недобро, с осуждением, но Василя ни его слова, ни тон не обидели. Он смотрел на Апейку уже не настороженно, но с надеждой, правда недоверчивой.

Апейка неожиданно стал злиться.

– Черт вас побери! – Даже злясь, он говорил ровно, тихо. – Для вас, для вашего счастья, стараются, гибнут люди.

А вы, вы – за себя постоять не умеете!.. Ты – не бандит, ты – крот, который копается в своей норе. И только одну свою шкуру бережет! А там хоть трава не расти! Пусть другие принесут тебе счастье на блюдечке!.. Ты, конечно, не откажешься земли хорошей взять! – Василь при этих словах кивнул головой: кто от такого откажется? – Конечно, ты не против землеустройства! И сам же помог сорвать его!

Апейка заметил, что парень хотел что-то возразить ему, но сдержался, побоялся, видно, рассердить его. "Эх, разговорился, судья! – подумал о себе председатель. – А он стоит – хоть бы что, об одном думает: отпустят или нет? .."

– Я – всё, я поговорил, – сказал он начальнику милиции.

Когда дежурный, вызванный Харчевым, указал парню на дверь, Василь неожиданно поклонился...

5

Апейка не ошибся: Василь, слушая его, действительно думал об одном: отпустят или не отпустят? В нем, как никогда в последние дни, зашевелилась, затрепетала надежда: "Может, отпустят?" Всю ночь он вспоминал, слово за словом мысленно перебирал разговор в кабинете Харчева, будто заново переживал всё. Гадая о своей судьбе, он чувствовал, что держался не так, как следовало, – молчал, не оправдывал:

ся, – и теперь ругал себя за молчаливость: такой удобный момент упустил, недотёпа! Хорошо хоть, что поклонился:

уважение, конечно, нравится начальству.

Сдержал все-таки Хвощик свое обещание, пошел к волостному начальнику. Значит, не врал, что с самим Апейкой знаком – как свой с ним. Смотри, куда сиганул! И что в комсомольцы записался, тоже, видно, правда чистая... Благодаря мысленно товарища, невольно позавидовал: "Выскочил Хвощик, хитер!.. Все Хвощи хитрые!" Позавидовал не со злостью, не с возмущением, а от души: хитрость – она как деньги, как удача, счастье...

Мысли от Костика незаметно перебежали к Апеике. Василь вспомнил щуплую фигуру председателя: совсем невидный, а столько власти в руках держит, начальник над всей волостью! И что особенно поражало, – имея большую власть, так прост и обходителен!

Как только он подумал об Апеике, снова ожило беспокойное, желанное: "Может, отпустят?.. Сказал же он: "Ты – не бандит!.. Не бандит, знаю", сказал... Это же не кто-нибудь, а начальник волости, власть, слова его что-то значат...

Не бандит! А раз не бандит, то не должны держать. Нет такого закону..." Но мысли эти, добрые надежды тут же вытеснялись холодным привычным сомнением: "Вряд ли... Так тебя и отпустят, жди!.. Харчев молчал, не согласен, конечно... Да и этот тоже – ругал, злился..."

Василь вспомнил, как сердито, неприязненно бросил ему Апейка упрек: "Крот, трус", – и тревогу о том, отпустят его или нет, сменила упрямая злость: "Приставили бы тебе обрез к груди, посмотрел бы я, что ты запел бы! В городе, в кабинетах, за спинами милицанеров все вы смелые!"

Вон как оно все повернулось, будто нарочно, – все против него. Даже передел земли и тот, выходит, от него зависел.

Словно он не за передел, добра себе не желает! От счастья своего, от земли отказывается! И вот попробуй докажи, что ты не враг себе! Вцепились, одно твердят: водил, помогал, – и знать, кажется, другого не хотят...

"Маслаки проклятые, – мысли его потекли по иному руслу _ Надо же было им напороться на меня, втянуть в такую беду!" В последние дни он думал о маслаковцах не впервые думал с неприязнью, с тайной твердой надеждой отомстить, рассчитаться с ними за все. Сегодня, однако, в его мысли о маслаковцах вклинивалась еще одна: "А почему им передел земли не нравится? Зачем они свой нос к нам суют?"

"А может, они не сами?.. Может, попросили их? – вдруг поразило Василя открытие И тут же возникла загадка, которая потом жила в нем много дней: А если попросили, то – кто?"

Василь не находил ответа. Он не знад, мог лишь догадываться. Но догадки для него ничего не значили, в поисках своих он мог брать в расчет только то, что хорошо знал, что видел глазами...

Эти размышления Василя перемежались горячими и тревожными воспоминаниями о Ганне, – он будто снова стоял под грушами у изгороди на Чернушковом огороде, слышал шелест листьев, лай собак, видел тусклую гладь тумана над болотом. Когда в мечтах, в воображении он брал ее руки в свои, привлекал к себе, вопрос, который так тревожил его сейчас, начинал жечь нестерпимо больно:

"Отпустят или нет?"

Этим вопросом он жил и весь следующий день. Шоркая пилой, Василь с самого утра был особенно молчалив, работал с какой-то удивительной яростью, до изнеможения. Даже Митрохван не выдержал, под вечер пожаловался:

– Замучил ты меня, парень. Вконец...

День был неровный: то посветлеет, то снова надвинутся низкие рваные облака, закроют все небо так, что станет темно, словно вечером. Среди дня налетел бешеный ветер, бросил на двор тучу снежных высевок, усыпал ими траву, бревна, дохнул на людей стужей... Таким же неустойчивым было и настроение у Василя, в нем попеременно чередовались то добрые надежды, то злые сомнения.

"Не отпустят", – решил он, возвращаясь в камеру. С детства привыкший к обиде, злу, он сознательно готовил себя к худшему, таил в душе недоверие к тому, что может свершиться желанное. И когда после возвращения часовой приказал ему собираться, Василь принудил себя не поверить, что это и есть желанная минута. Он спокойно надел свитку и, как обычно, хмуро ссутулился в ожидании приказа. Только когда часовой сказал, чтобы взял и вещи, сердце Василя часто и сладко забилось.

– И торбу? – переспросил он, боясь ошибиться.

– Всё, – ответил часовой.

Василь, беря торбу, заметил, что дрожат руки.

– Ну, ядри его, бывай! – залопотал конокрад. – Отсидел. Отсидел, не наживши мозолей! Легко!.. Бывай, ядри его! Не поминай лихом!

Бородатый Митрохван проворчал только:

– Мороз крепчает!..

На крыльце Василь неожиданно увидел Харчева. Грозный начальник милиции, несмотря на порывистый, холодный ветер, стоял в одной гимнастерке. При виде его Василь невольно насторожился.

– Ну? Домой?

– Да... не говорят куда...

– Домой! Отпускаем!.. Только смотри, чтоб в другой раз был умнее! Снова сделаешь так – не надейся на милость! Так и знай!

– Знаю...

Харчев помолчал, на миг отвернулся, защищаясь от сильного напора ветра.

– У вас там кто-то шахер-махер Маслаку делает, пособляет!

– Может, пособляет...

– Не может, а точно. Скажи там, в деревне, что Маслаку и всей его банде скоро труба будет! Скажи, что я, Харчев, пообещал! Так и передай!

– Передам!

Харчев повернулся и, грузно ступая, ушел в комнату.

Когда Василь одиноко шагал по улице, главной местечковой улице, ему еще не верилось, что вся эта нелепая, обидная история окончилась, что он уже не под надзором охраны, не арестант, а вольный казак, что может идти туда, куда хочет, куда ведет сердце. Он и не заметил, как прошел улицу с рядами мелких лавок, с разнообразными вывесками, как свернул к горе и мимо двухэтажного дома "волости" начал быстро подниматься по глинистой дороге с глубокими колеями. Гору, весь немалый, крутой подъем, он одолел сразу, не останавливаясь, без передышки, полный непривычным чувством нетерпеливой, крылатой радости.

Взлетев на гору, он увидел перед собой знакомую дорогу с побуревшим курганом справа, с голыми дубками впереди, в темноватой, хмурой дали низкую равнину полей, уходивших под самые Глинищи, под лозняки и болота, за которыми скрывались родные, желанные Курени, – и стал как будто больше верить в реальность того, что произошло. Митрохван говорил правду: мороз крепчал. Днем это почти не чувствовалось, а теперь, под вечер, мороз заметно усиливался. На горе навстречу, наискосок ему кидался густой ветер, сек лицо мелкой снежной крупой, обдавал холодом, был таким пронизывающим и сильным, что холщовые штаны Василя и даже коричневая свитка, прилипавшая к ногам, почти не грели.

Но это не портило ему настроения. Василь будто и не замечал холода, быстро шагал в рваных лаптях по окаменевшей, кочковатой дороге, которая била в подошвы, в пятки, подогревал себя добрыми, веселыми мыслями. Думал о Костике, который так удачно подвернулся и – кто бы мог сказать заранее? – так помог! Думал о матери: как она там одна, как встретит? Вспоминал Володьку: что делает, озорник? Хотелось поскорее увидеть и Гуза – в порядке ли, хорошо ли ухаживали за ним без хозяина? удалось ли перевезти с болота сено? – надо завтра же проверить стога, может, не дай бог, растаскивают их воры... А надо всем этим, над беспокойным, беспорядочным роем мыслей, витала радость встречи с Ганной. Когда думал о ней, ноги сами собой шагали быстрее, овладевало сильное нетерпение: ах, скорее бы увидеть, встретиться, помириться! Он был так окрылен радостной переменой, что, вопреки своей привычной осторожности, мог думать только о счастье. Тревога лочти оставила его, об ухаживании Евхима думал спокойно, даже беззаботно. Что ему какой-то Евхим?

Пока дошел до Водовичей, надвинулись сумерки. Если бы не снег, вокруг стояла бы густая чернота, но снег рассеивал тьму, выбелил все. Он уже, как солью, наполнял выбоины на дороге, колеи, канавки, и дорога казалась празднично чистой, побеленной. Маляр, красивший дорогу в белый веселый цвет, сделал еще не все, но и такая, в бело-темной росписи, дорога радовала глаз.

Речка за Водовичами, перерезавшая болото и подкову гребли, у берегов была схвачена льдом, снег, легший на него, белел ровно, чисто. Меж нетронуто белыми берегами и льдом незамерзшая посередине реки вода казалась густой и черной, как деготь. Когда Василь посмотрел на нее, ему сделалось еще холоднее.

Хотя шел он быстро, ветер и стужа пронизывали все сильнее, злее, особенно ноги в коленях. Парень остановился, потер колени ладонями, потом, чтобы согреться, побежал, позаячьи подкидывая ноги и притопывая. Перешел на шаг только за болотом, примерно через версту.

Вскоре, возле Глинищ, Василь сошел с большака и зашагал прямо на Курени. Он мог идти и деревней, но намеренно миновал ее, чтоб не встречаться с людьми, подался тропинкой по полю, вдоль кладбища. Обошел подмерзшим приболотьем и Олешники, срезал большой круг. Снег уже начисто выбелил и тропинку и дорогу, на которую Василь выбрался, – лозняк по обеим сторонам ее темнел необычайно отчетливо. Тут ветра не было, стало теплее. Вокруг царили тишина и чистота, прелесть первых зазимков, которые особенно волнуют и радуют. Василь поддавался власти этой красоты: недоверчивое, настороженное сердце все больше и больше наполнялось счастьем. Ганна, мать, Гуз, стога – все было в этом счастье.

Когда приблизился к Ганниному двору, замедлил шаг, гулко забилось сердце: вон та изгородь, те груши! В хате светились окна – сквозь стекла увидел мачеху возле печи и Хведьку, который копался на лавке. Ганны не было.

"Видно, к девкам пошла..."

Оторвавшись от окна, зашагал в деревню. Еще почти всюду светились желтые мигающие огоньки – отсветы лучин.

Среди них – особенно близкий, родной – выделил он огонек своей хаты. Горит лучина, – значит, мать дома, не спит.

Может, думает о лем, печалится и не знает, что он возле родного порога... Василь уже был почти возле своей хаты, когда услышал впереди Ганнин голос, легкое шуршание шагов.

Он заспешил было к ней, но тотчас же увидел: она не одна. Издали, сквозь сумерки, почувствовал, кто рядом с ней.

Еще ни о чем не думая, поспешно отступил к осокорю, спрятался за него, стал растерянно наблюдать за Ганной и Евхимом. Это было так неожиданно для его недавней радостной беззаботности.

Они шли по другой стороне улицы. Шли врозь, не очень близко один к другому. Евхим даже не держал ее за руку, шли как обычные знакомые. И все же Василя обожгла горячая ревность, жгучая обида: она идет с его соперником, его недругом, в такой день, когда он так рвался к ней. Она так встречает его!

Евхим и Ганна приближались. Ганна шла, опустив голову, – то ли прятала лицо от мороза, то ли просто смотрела на дорогу, на снег. Евхим ступал развалисто, засунув руки в карманы поддевки, изредка сбивая носком сапога мерзлые комья земли. В темноте красным глазком светилась цигарка.

Даже в том, как Ганна шла, равнодушная ко всему и, казалось, также и к нему, Василю, в том, что в ответ на его волнение она даже бровью не повела, шла, будто ничего не было вокруг достойного ее внимания, виделась Василю большая обида. То же, как спокойно, привычно держался возле нее Евхим, его уверенная, развалистая походка – будто все на свете принадлежит ему, – его победная цигарочка всколыхнули в парне бурю ненависти.

"Корч... задавака... Думает, если богатство у него, то и всё..." Его ненависть была тем сильнее, что считал, знал, что богатство действительно все, что он – ничто перед Евхимом. Василь чувствовал, что Евхиму, если он захочет, – ничего не стоит отбить у него Ганну. "Все девки на богатство падки..."

Когда они проходили мимо осокоря, Евхим заметил Василя. Он вырвал из кармана руку и выхватил изо рта цигарку, – так удивился, узнав его. Но это удивление было мгновенным, ловкий Корч тут же умышленно ступил в сторону, скрыл Василя от Ганны. Отойдя несколько шагов, он наклонился к ней, сказал что-то.

– Иди!.. Не бреши! – услышал Василь ее ответ. Ганна вдруг засмеялась.

Смех этот пронзил сердце Василя. Он неловко, растерянно поправил торбу и, ничего не понимая, не видя, как слепой, вышел из-за осокоря.

ЧАСТЬ ВТОРАЯ

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1

Когда Василь проснулся, в хате еще все спали. Но как только он завозился, отыскивая впотьмах одежду, лапти, мать вскочила, начала хлопотать у печи. Лучина от уголька, выкопанного в золе, разгоралась неохотно, и Василь вышел во двор, не дождавшись, когда огонь осветит хату.

На крыльце он почти захлебнулся от необычайно чистого, холодного воздуха. Было не так темно, как осенними ночами, а сумеречно, ц в этой сумеречности бросалась в глаза непривычная, праздничная белизна вокруг, чистота. Эта чистота веселила, как бы обещала радость: Василь почувствовал прилив необычайной, беззаботной бодрости. Он уже готов был резво, будто выпущенный на волю жеребенок, соскочить с крыльца, как вдруг внутри заныла тревога, замутила чистоту праздничного настроения воспоминанием: Ганна идет с Глушаковым Евхимом... Евхим наклонился к ней, что-то сказал, Ганна засмеялась... Он, Василь, за осокорем, с торбой...

Василь тихо ступил на снег, медленно, по-хозяйски, двинулся к хлеву. Гуз, услышав его шаги, заржал, дунул в лицо теплом. Василь почесал ему за ухом, ощупью пробрался в угол, принес охапку сена. Когда Гуз потянулся к сену, захрустел им, Василь, подобревший, ласковый, постоял рядом, слушая знакомое хрупанье, наслаждаясь родным запахом хлева.

Эти дорогие сердцу картины, домашние хлопоты глушили тоску по Ганне, возвращали хоть и не беззаботную уже, осторожную радость. Да и как можно было остаться равнодушным, ведь исполнилось-таки его желание: снова он тут, в родном тепле, в своем хозяйстве, на воле. Вчера, когда он пришел домой, все это казалось как бы ненастоящим, теперь же радость была более ощутимой и словно более прочной...

Под поветью снега почти не было – ветер дул с другой стороны, – и земля тут темнела, как на болоте. Он подтянул телегу к стене, выдвинул из угла сани, вставил в петли оглобли. Когда закручивал оглобли, петли трещали так, что казалось, вот-вот лопнут. "Совсем рассохлись за лето. Скрипят, словно не хотят служить..."

Он вспомнил вчерашнюю жалобу матери на то, что нечем топить печь, и глянул в угол, где складывали дрова: там и правда лежало всего несколько палок да толстый, суковатый сосновый пень, обколотый с боков. На этом пне было много отметин от топора, – видно, мать или дед пробовали расколоть, но не могли справиться с ним.

"Надо за дровами съездить!" – озабоченно подумал он.

Василь намеревался уже вернуться в хату, взять топор, но пересилило другое желание: посмотреть гумно. Открыв калитку, он нетерпеливо зашагал белой тропинкой к пригуменью. В утреннем полумраке увидел темные очертанья гумен, тянувшихся молчаливым, хмурым рядом, и снова ожила тревога, – будто опять вернулась та страшная ночь. На миг он даже притаился, – не слышно ли шагов сзади, прикосновения обреза? Все же холодноватый, какой-то особенно свежий запах соломы, громкий скрип послушных гуменных ворот не остались без внимания, встревоженная душа отозвалась на эти родные запахи и звуки тихой, затаенной радостью.

Он не закрыл ворот, и в сером утреннем свете обозначились подметенный ток с горкой мякины в углу, снопы в одном засторонке и солома в другом. Необмолоченных снопов было уже меньше, чем тогда, когда он молотил в последний раз:

мать с дедом работали тут без него. Василь сбросил и разостлал несколько снопов, нащупал повешенный на сохе цеп, размахнулся, весело ударил билом по колосьям. Давнымдавно не ощущал он в руках, во всем теле такой радостной силы, – конца, меры, казалось, не было ей, даже удивительно, сколько накопилось ее за то время, пока он сидел в юровичской милицейской камере. Как изголодавшийся по куску хлеба, Василь вцепился в отшлифованное цевье, удивляясь легкости его, ударил раз, другой, взмахивал цепом и бил, бил без конца. Одно было плохо: темновато в гумне, приходилось бить наугад. Хочешь не хочешь, а надо было снова вешать цеп на соху. К тому же вспомнилось, что под поветью лежит нерасколотый пень: матери, видно, нечем растопить печь...

Он не выдержал, еще немного помахал цепом, как кнутом, просто так, для забавы. Снова вышел на белую тропку, чувствуя неуемную силу в теле, повеселевший. Под поветью яростно набросился с топором на смолистый пень, бил по пню и пнем по колоде так, что даже в жар бросило. Кинул свитку на сани, колол в одной рубашке, разламывал пень до тех пор, пока не остались от него кривули да щепки.

Вскоре он уже шел с деревянной бадьей к колодцу, находившемуся на границе его и дядьки Даметика усадеб. Надо было напоить коня. Бадью на крючок очепа Василь не повесил, а кинул, крючок не стал закреплять – и так не сорвется, не потонет. Во всем, что ни делал теперь, Василь будто хотел показать свою ловкость, хватку.

Вытягивая бадью из колодца, откуда знакомо пахло мохом, трухлявым, мокрым деревом и водой, он услышал, что от соседнего двора кто-то подходит, и оглянулся. Это был не Даметик, шел плечистый молодой человек, рябой, в военной одежде и зимней шапке с острым верхом.

– А, арестант явился! – поздоровался он, как показалось Василю, с насмешкой. Василь заметил мельком: у того, кто подходил, от ботинок до самых колен накручены черные обмотки, и ноги его похожи на грачиные.

"Надел ботинки – и форсит!" – с осуждением подумал Василь. Он не столько узнал, сколько догадался, что рябой военный – Миканор, сын Даметика, на днях вернувшийся со службы. Мать вчера среди других сельских новостей помянула и эту.

"Арестант! Ну, и – арестант! А тебе какое собачье дело до этого!" мысленно отозвался на приветствие соседа обиженный Василь. Миканор же, будто и не сказал ничего особенного, удивился:

– Ты чего это волком смотришь?

– А того... лучше быть волком, чем овцой... Чтоб не кусала всякая...

Василь взял за дужку бадью, не глядя на Миканора, отодвинул очеп в сторону, собрался идти.

– Постой! – попробовал задержать Василя Миканор. – Нехорошо так, не по-соседски. Еще и двумя словами не перебросились, а ты уже грызться хочешь...

– А я к другим так, как они ко мне...

И Василь, показывая, что говорить больше не хочет, двинулся с бадьей к хлеву. "Не по-соседски, видишь! А ты со мной – по-соседски? Думает, если ботинки и шапку военную надел, то и обзывать всяким словом волен! Думает, если человек из-под ареста пришел, то и плевать на него можно! .. – Василь погрозил: – Скажи еще раз такое, плюнь! Увидишь".

2

Василь так и затаил бы злость на соседа, отрезал бы себя от него, если бы этой встречей теперешнее их знакомство и закончилось. Но под вечер, когда Василь притащился из лесу с возом дров, мать рассказала ему, что приходил Миканор и просил зайти поговорить. Василь промолчал в ответ, но по тому, как он недовольно мотнул головой, мать догадалась, что приглашение не понравилось сыну.

Мать не стала допытываться, что же произошло между сыном и соседом, знала, что Василь все равно не скажет, – но не удержалась, чтобы и раз и другой не упомянуть о Миканоровой просьбе, намеренно добавляя при этом разные словечки, которые могли бы смягчить сердце сына. Сказала, что Миканор очень хвалил Василя за хозяйственность и просил, чтобы он за что-то не злился на него... Дед поддержал ее: не уважить соседа, не разделить такую радость, как возвращение с военной службы, негоже...

И, однако, Василь пбшел к Миканору неохотно, ради того только, чтобы не обидеть мать и не показать неуважение к соседу. Он решил – посидит немного, поговорит о том о сем, исполнит материнский наказ и вернется...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю