Текст книги "Варяг II (СИ)"
Автор книги: Иван Ладыгин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 16 страниц)
Глава 8

* * *
Туман в священной роще стелился плотным и древним призраком, словно сама земля курила фимиам, забытый богами. Он впитывал в себя звуки, оставляя лишь приглушенное эхо собственных шагов.
Астрид, кутаясь в простой шерстяной плащ, шла по тропке, усыпанной хрустящим, как кость, инеем. Каждый лист папоротника, каждая ветвь можжевельника казались застывшими в немом ожидании. Сердце ее сжималось в комок тоски и страха, холодного, как этот утренний иней.
Каждый день в разлуке с Рюриком тянулся вечностью, вымощенной дурными предчувствиями. Она ловила себя на том, что прислушивалась к крикам воронов, ища в них скрытый смысл, вглядывалась в узоры на воде, пытаясь прочесть свою судьбу.
Хижина вёльвы стояла на окраине рощи, под сенью трех древних ясеней, сплетенных воедино, будто в немом братстве. Стены ее были ветхими, а низкая кривая дверь была похожа на вход в курган.
Внутри пахло старостью, сушеными травами и чем-то горьким. Старуха сидела на полу у очага, над которым медленно клубился дым подожженных трав – полыни, багульника и еще чего-то, отчего сознание начинало плыть. Ее лицо, испещренное морщинами, застыло в немом трансе, а мутные, почти белесые глаза страшно поблескивали в полумраке.
– Бабушка, – тихо, почти по-детски, начала Астрид, опускаясь на колени на жесткую волчью шкуру перед старухой. – Я пришла за вестью. За светом в ночи. Скажи, жив ли он? Вернется ли ко мне? Или я должна готовить саван и оплакивать его вдовьей долей?
Вёльва медленно, словно с огромным усилием, повернула к ней голову. Ее голос заструился сухим шелестом опавших листьев:
– Вижу тропу, окутанную туманом… не нашего мира. И на ней – след. Не человека, но духа, что прошел сквозь огонь и воду, сквозь плоть и сталь. Твой избранник… он не здесь. Он между мирами. Меж молотом и наковальней судьбы.
– Что это значит? – прошептала Астрид, и ее сердце подпрыгнуло к горлу. – Он между жизнью и смертью?
– Он будет велик, дитя мое. Велик, как конунги древних саг, – продолжала вёльва, не слушая. – Но корона его будет не из золота… а из железа. Из лезвий. И каждое будет резать ему чело, напоминая о цене власти. Счастье твое будет острым, как заточенный меч. Оно потребует крови, верности и жертв. Но ты будешь с ним. Всегда. Как его тень и его свет. Как щит за его спиной.
– А дети? – выдохнула Астрид, краснея от собственной смелости и нахальства. – Будет ли у нас потомство? Продолжится ли наш род?
Старая карга кивнула, и в уголках ее беззубого рта заплясал призрак улыбки, от которого стало еще страшнее.
– Вижу сыновей… и дочерей. Сильных, как молодые дубки, упрямых, как северные пони. Но колыбель их будет не из шелка и парчи… Она будет сколочена из щитов павших воинов и окутана дымом битв. И первый крик их будет услышан не под колыбельную, а под оглушительный бой щитов и яростный рев берсерков.
Сердце Астрид забилось ликующим, но тревожным тяжким ритмом. Облегчение смешалось с леденящим душу предчувствием. Обрадованная и смущенная мрачностью пророчества, она сняла с плеча свою котомку. Достала оттуда свежий, еще теплый медовый хлеб, испеченный ею на рассвете с молитвой Фрейе, и аккуратно завернутую в мягкую ткань серебряную фибулу – изящную застежку для плаща с тонкой работой, творение ее собственных рук, на которое ушли недели труда. Дар и искусной ремесленницы, и хранительницы очага.
– Прими мой дар, бабушка. За твой свет во тьме моих сомнений.
Она оставила дары на грубом каменном алтаре, темном от старой крови и воска, и вышла из хижины, чувствуя, как лед в душе растаял, сменившись железной, закаленной в горне решимостью. Каким бы ни было их будущее – острое, как лезвие, и дымное, как поле брани, – она будет его ждать…
* * *
Воздух на хуторе Рюрика смердел болезнью, смертью и отчаянием. Он въедался в одежду, в волосы, в легкие. Посреди двора пылали два погребальных костра, разведенные наспех. На грубых сосновых помостах, похожих на жертвенные алтари, лежали спеленатые в серую, дешевую ткань тела тех самых мальчишек, что привезли сюда заразу, словно троянский дар.
Хакон, опираясь на длинное боевое копье, стоял перед огнем, не в силах отвести взгляд от пожирающих плоть языков пламени. Его тело ломило, будто его высекли цепью, в горле першило, а в единственном глазу плавала серая, липкая пелена. Он чувствовал себя разбитым, треснувшим глиняным горшком, скрепленным лишь волей. Рядом, прислонившись к забору, стояли Торбьёрн и юный Эйнар. Их тоже била дрожь, лица были землистыми, а глаза впавшими.
– Сжечь… все, что могло касаться их… одежду, солому, на которой спали… – хрипло, пробиваясь через кашель, проговорил Хакон, обращаясь к своим воинам, которые едва держались на ногах. – Это не чума. Не черная смерть. А всего лишь липкая и злая хворь… Мы поправимся. Боги уберегут…
Стейн выступил вперед. На его лбу блестела испарина. Глаза покраснели. Он, явно, был не в лучшей форме.
– Ну, сожжем мы их добро… А толку⁈ Мы уже больны… И это ты во всем виноват! Твоя глупая, собачья, никому не нужная доброта! Я говорил – не пускать их! Гнал прочь! А ты… «Отдадим долг гостеприимства! Не оскверним честь воина!» – передразнил он старого хевдинга, и его голос сорвался в визгливый фальцет. – Теперь мы все здесь сдохнем, как псы, из-за твоего благородства!
В его глазах горел бунт, отчаяние, перерастающее в ярость. Эта ярость, как зараза, перекидывалась на других. Несколько воинов, тех, что были ближе к Стейну, зароптали, сжимая в слабых, потных руках свое оружие. Даже Торбьёрн и Эйнар потупили взгляды, не в силах противостоять нарастающей истерии.
Хакон медленно, с трудом, будто на его плечах лежали тяжелые камни, выпрямился во весь свой могучий, но подкошенный болезнью рост. Его единственный глаз, голубой и холодный, как лед в горном озере, сверкнул внезапным стальным огнем. Вся его немощь куда-то испарилась, осталась лишь костяная, несгибаемая воля.
– Порядок… на хуторе, доверенном мне… устанавливаю я, – его голос был глух, хрипл, но каждое слово падало, как молот на наковальню. – Не конунг, не ярл, не твой страх, Стейн. Я. Ты оспариваешь мое право? Ты сомневаешься в моем слове? Тогда бери свой топор, и пусть боги решат, кто из нас прав.
Хакон сбросил с плеч теплый плащ, оставаясь в одной потертой рубахе. Стейн, с диким, безумным криком, выхватил из-за пояса тяжелый топор. Больные и обессиленные люди – воины Хакона и рабы Рюрика – медленно, словно во сне, образовали вокруг них хлипкий, шаткий круг.
Там и сошлись… Но язык не поворачивался назвать это доблестным поединком. Это была его жалкая пародия – жуткий и медлительный танец двух смертельно больных людей. Дыхание у обоих вырывалось с хрипами, удары были неточными и запоздалыми, блоки – вялыми. Стейн, обезумев от ярости и страха, с рыком нанес размашистый, почти отчаянный удар. Хакон едва успел отклониться, и лезвие просвистело у самого его виска, срезав прядь седых волос. Воспользовавшись промахом противника, Хакон коротко и жестко, без лишнего размаха, ткнул его рукоятью своего топора в горло. Стейн захрипел, его глаза выкатились, полные непонимания, боли и обиды. Хакон, собрав последние силы, сделал шаг вперед и добил его быстрым, точным ударом лезвия в шею. Кровь брызнула на утоптанную землю.
Он стоял над телом бывшего товарища и тяжело дышал. Темные пятна плясали у него перед глазами.
– Есть… еще желающие? – прохрипел он, обводя круг воспаленным, но всевидящим взглядом. – Кто еще хочет оспорить мое право командовать? Говорите сейчас. Или смиритесь.
В ответ было гробовое, давящее молчание.
– Вот и ладненько… А теперь в костер его, – отрывисто приказал Хакон, кивнув на тело Стейна. – К мальчишкам. Без обрядов. Порядок… есть порядок. И цена его всегда – кровь.
Суровая, но необходимая жестокость повисла в воздухе, усмиряя последние искры бунта. Порядок был восстановлен. Но цена его оказалась горше самой болезни.
* * *
В покоях ярла Ульрика стоял свой, особый запах – смесь старой болезни, дорогого воска для дерева, лечебных мазей и сухих горьких трав. Воздух был неподвижным и душным.
Я сидел на низком табурете перед его массивным креслом и аккуратно ощупывал его распухшую и горячую ногу. Кожа на ней багровела, суставы пальцев скривились от подагры и теперь уродливо топорщились в разные стороны. На мочках ушей и в складках кожи у локтей виднелись мелкие, твердые, белесые узелки – тофусы, безмолвные кладовые солей, копившихся годами.
Внутренне я давно поставил диагноз. Это была классическая «болезнь королей» и знатных бондов, бич тех, кто мог позволить себе обильные мясные трапезы и хмельное питье годами. Нарушение обмена пуринов, отложение кристаллов мочевой кислоты в суставах… Все сходилось с точностью документалки по медицине, которую я когда-то смотрел в другой жизни.
Я отпустил его ногу и поднял взгляд на Ульрика. Его пронзительные голубые глаза, полные немой боли, усталой насмешки над самим собой и немым укором к судьбе, изучали меня с неослабевающим вниманием.
– Ну что, целитель? – прохрипел он, и в его голосе послышалось противное бульканье. – Скажешь, что старые кости не лечатся, и мне пора копать курган да слагать сагу о своих былых подвигах?
– Не скажу, – ответил я твердо. – Ваша хворь имеет имя, ярл. На моей дальней родине ее называли «нога в капкане» или «капкан для богачей». Родственная болезнь власти и изобилия. Она рождена обильной пищей и крепким питьем. Красное мясо, дичь, мед, пиво… все это для тебя – медленный яд. Полностью исцелить ее, вырвать с корнем, нельзя. Она с тобой теперь до самого конца. Но я могу вышибить этот капкан. Отогнать боль. Вернуть тебе способность если не бежать, то ходить. Самому. Без опоры.
Лейф, стоявший справа от отца, скрестил мощные руки на груди и слушал с напряженным, практичным интересом. Торгнир слева скептически хмурился, его тонкие губы подергивались, а пальцы нервно барабанили по рукояти длинного ножа за поясом.
– Лечение будет суровым, – предупредил я, не отводя взгляда от Ульрика. – Оно потребует твоей воли. Большей, чем в бою. Ибо в бою враг перед тобой, а здесь враг – ты сам. Твои привычки. Твои слабости.
Я разложил на столике принесенные с корабля связки трав. Горький аромат полыни и ивы смешался с душным воздухом покоев.
– Во-первых, пища. Ничего жирного, копченого и соленого. Ни грамма красного мяса. Ни капли эля, вина или меда. Пока боль не отступит – только простые каши на воде, тушеные корнеплоды, пресный сыр, простокваша, вода. Хлеб – только ячменный, черствый.
Торгнир не выдержал и громко, с презрением фыркнул. Ульрик же, не обращая на него внимания, молча, с видом обреченного воина, кивнул, давая свое высочайшее согласие.
– Во-вторых, отвары. – Я указал пальцем на связки ивовой коры и таволги. – Эта горькая кора будет усмирять жар и воспаление в твоих суставах, она будет гасить внутренний огонь. А эта трава зовется таволгой. Она избавляет от лишней соли в теле и утоляет боль. Будешь пить их трижды в день.
Ульрик нахмурился, но промолчал…
– И в-третьих, покой. Никаких советов, судов, походов и выяснений отношений с сыновьями. И холод. Холодные компрессы на ноги. – я смочил грубую ткань в ледяной воде из кувшина и туго обернул ее вокруг его распухшей, багровой стопы. Ульрик вздрогнул.
Лейф внимательно наблюдал за каждым моим движением, впитывая незнакомые знания, как губка. Торгнир же смотрел на меня, как на опасного шарлатана, пришедшего отравить последние дни его отца.
Прошли дни, слившиеся в монотонную череду процедур, отваров и компрессов. Я проводил у трона Ульрика по нескольку часов в день, готовя зелья, меняя повязки, наблюдая за малейшими изменениями в его состоянии. И во время этих долгих, монотонных часов между нами периодически завязывались странные и глубокие беседы.
– Власть… – однажды утром прошептал Ульрик, глядя в закопченный потолок, где висели паутины, похожие на седые космы. – Она как эта проклятая болезнь, парень. Гложет изнутри. Не дает спать по ночам. Терзает днем. Мои сыновья… – он горько усмехнулся, – они не видят во мне отца. Они видят добычу. Старую, немощную, которую пора добить и поделить шкуру. Они уже мерят мой чертог взглядами, делят моих дружинников, мои корабли. Ждут. Как стервятники.
Его слова, горькие и откровенные, повисли в душном воздухе между нами.
– Кажется, я понимаю, – сказал я наконец, подбирая слова с величайшей осторожностью, – Ярл – это не тот, кто сильнее всех держит топор или громче всех кричит на тинге. Это тот, кто несет груз. Ответственность за тех, кто доверил ему свою жизнь, свои надежды, судьбы своих детей. Истинное наследие – не земля и не серебро в сундуках. Это мудрость. И принципы, которые ты передашь своим потомкам. Если им нечего перенять, кроме жажды власти и умения вонзить нож в спину брата, твой род сгинет, как дым, в первом же поколении. Не оставив ничего, кроме дурной славы в сагах.
Ульрик медленно повернул ко мне голову. В его глазах, полных боли и насмешки, светилось удивление и горькая щемящая зависть.
– Жаль, – тихо произнес он. – Жаль, что у меня нет такого сына, как ты. Спокойного, как лесной омут. И острого, как только что отточенный клинок. Из такой глины лепятся конунги, а не ярлы, Рюрик… Подумай об этом на досуге…
Прошла неделя. И случилось то, во что почти никто, кроме меня, уже не верил. Чудо, рожденное знанием и волей.
Однажды утром Ульрик, опираясь на мое плечо и плечо молчаливого Лейфа, с тихим стоном, но совершенно самостоятельно встал со своего кресла и сделал несколько неуверенных шагов по покоям. Боль отступила. Понятное дело, не полностью. Понятное дело, не навсегда, но достаточно, чтобы в его глазах, потухших за долгие месяцы страданий, снова зажегся огонь жизни.
– Пир! – провозгласил старый ярл. – Я хочу устроить большой пир! На весь Альфборг! Пусть каждый свободный человек и раб видит, что их ярл еще жив! Что он встал с одра! И что у него есть могущественные друзья, несущие новые знания!
Лейф и Торгнир с явной неохотой помогли отцу облачиться в парадную кольчугу и накинули поверх нее плащ из медвежьей шкуры, некогда добытой им самим. Они, словно жрецы, водрузили его на резной дубовый трон в главном зале, и на лице старого воина впервые за многие месяцы появилось подобие настоящей, не вымученной улыбки.
Главный зал ярла гудел, как паровозы на перроне. Длинные дубовые столы, отполированные тысячами локтей, буквально ломились от яств – тут были и целые туши бычков, и копченая баранина, и груды рыбы. Для гостей лились реки темного эля и крепкого меда. Но для самого Ульрика я лично приказал приготовить отдельную, постную похлебку на курином бульоне с ячменем и луком. Воздух уплотнился, как желе. Запахи жареного мяса, хмельного дыма, человеческого пота и древесной смолы кружили голову.
Мы с Эйвиндом и Эйнаром сидели по правую руку от Ульрика, на самых почетных местах, что было знаком высшего доверия. И на нас со всех сторон смотрели сотни глаз. Старые и поседевшие дружинники Ульрика смотрели с надеждой и молчаливым одобрением. Молодые головы из окружения Торгнира – с немой, но яростной, неприкрытой враждой. Остальные – старейшины, зажиточные бонды, торговцы – с простым, живым, ненасытным любопытством к чужакам, принесшим их господину почти чудесное облегчение. Мы были для них диковинкой, загадкой, а загадки в этом мире либо разгадывали, либо уничтожали.
Пир был в самом разгаре, шум стоял такой, что, казалось, сдвинутся балки под потолком, когда Ульрик внезапно поднял свою костлявую руку, требуя тишины.
– Рюрик! – громко произнес он. – Ты не только целитель, но и скальд, чьи песни, говорят, услаждали слух самого Бьёрна Весёлого! Не обдели же и нас! Спой! Спой сагу! Но не о прошлом, о давно истлевших героях. Спой сагу о нас! О нашем времени! О нашей боли и нашей надежде!
Кто-то из слуг подал мне в руки лиру – небогатый, но изящный инструмент из темного дерева, с тисненой кожей и натянутыми струнами из бараньих кишок. Я взял ее, и холодный, отполированный деревянный корпус отозвался странным, знакомым трепетом в моих пальцах. Сколько недель я не брал в руки ничего подобного? Целую вечность…
Я медленно провел пальцами по струнам. Тихий, чистый, немного печальный звук повис над залом, пробиваясь сквозь дымную пелену. Я закрыл глаза, отринув все – и страх, и усталость, и чужие взгляды. И запел.
В последнее время я сильно поднаторел в экспромтах… Это была живая, рождающаяся на глазах баллада о настоящем. О воине, что бредет сквозь кромешную тьму и свирепые бури, теряя товарищей, падая в грязь, истекая кровью и снова поднимаясь. Он не знает, ждет ли его впереди свет, есть ли этот свет вообще, или впереди лишь новая тьма. Но он идет. Потому что должен. И его сила – не в накачанных бицепсах и не в остроте его клинка. Она – в несгибаемом духе, что теплится в его груди, как последний, почти угасший уголек в остывающем очаге долгой зимней ночью. И этот маленький, упрямый уголек зовется надеждой. Надеждой, что не гаснет, не может погаснуть, даже в самую долгую, холодную и безнадежную ночь.
Я пел и о своем пути. И о пути Альфборга, замершего на краю пропасти. И каждый в этом зале – и Лейф, и Торгнир, и старый дружинник, и юная девушка – слышал в этой песне что-то свое. Свою боль. Свою борьбу. Свою надежду.
Когда последний аккорд растаял в дымном спертом воздухе зала, наступила абсолютная тишина. Казалось, даже пламя в очаге замерло. А затем эту тишину разорвал гром восторженных криков, стука деревянных и роговых кубков о столешницы. Зал рукоплескал, вскакивая с мест, сотрясая древние стены. Лица, еще недавно хмурые и подозрительные, теперь сияли неподдельным восторгом.
Эйвинд светился как начищенный медный таз. Он вскочил, тряся над головой переполненный элем рог, и проревел на весь зал, заглушая общий гам:
– ЗА РЮРИКА! МОЕГО БРАТА! ЗА СВОБОДУ И НАДЕЖДУ!
Пир перешел в новую неистовую стадию. К нашему столу потянулись люди – старые воины, чтобы выразить уважение крепким рукопожатием, молодые парни – с восхищенными взглядами, девушки – с заигрывающими улыбками, чтобы поймать наш взгляд, предложить кубок, дотронуться до рукава. Одна из них, темноволосая, с глазами, как две спелые черники, скользнула рядом со мной, наливая мне в рог густой мед.
– Пей, скальд-целитель, – прошептала она, и ее пальцы слегка коснулись моей руки. – Твоя песня растопила лед в моем сердце.
Я вежливо улыбнулся, взял рог и отставил его в сторону. Затем отвернулся, делая вид, что смотрю на Ульрика. В мыслях я видел только одно лицо – поцелованное солнцем, с ясными, как вода в горном ручье, глазами и упрямым, решительным подбородком. Лицо Астрид.
В какой-то момент шум и хмельной угар стали вконец невыносимыми. Голова раскалывалась, а чужие восторги и похвалы начали казаться фальшивыми. Мне отчаянно хотелось передохнуть. Глотнуть одиночества.
Я извинился перед Ульриком, который кивнул с пониманием, и выбрался через боковую дверь во внутренний двор цитадели. Ночь встретила меня ударом холодного чистого воздуха. Она была ясной и беззвездной. Лишь огромная и безразличная луна заливала серебристым светом бревенчатые стены, крыши домов и утоптанную, мерзлую землю.
Я вздохнул полной грудью, пытаясь очистить легкие от смрадности пира, и почувствовал, как меня понемногу отпускает.
Следом за мной, тяжело пошатываясь и спотыкаясь о порог, вышел Эйнар. Он был изрядно пьян – впервые за все наше долгое и опасное путешествие. Его обычно хмурое лицо расплылось в блаженной, простодушной ухмылке. Он тяжело опустил свою здоровенную лапищу на мое плечо.
– Ну, парень… – прохрипел он, и от него пахло перебродившим элем и искренней, пьяной нежностью. – Кажется… дело-то… спорится. Ха! Старик, гляди, на ноги встал. Союз будет. Сигурду с Ульфом хвост прищемим. Держись… – он качнулся и с силой, по-дружески хлопнул меня по спине, от чего я кашлянул. – Весь Буян… на тебе.
Я улыбнулся, тронутый его простой и пьяной речью.
– Спасибо, Эйнар. За все. За твою верность. И за верность твоего брата. Я этого никогда не забуду.
Он что-то невнятно пробормотал в ответ, развернулся и, покачиваясь, сделал шаг обратно к освещенному, шумному порогу пиршественного зала. В этот самый момент мой взгляд, вышколенный неделями постоянных опасностей и выживания в этом жестоком мире, машинально, почти бессознательно скользнул по коньку крыши длинного дома напротив.
Что-то блеснуло в лунном свете. Холодный, короткий, но отчетливый блик. Словно начищенный до зеркального блеска наконечник стрелы. Мой мозг, еще секунду назад спавший от усталости и эля, взорвался примитивным, животным сигналом тревоги. ОПАСНОСТЬ!
Я увидел его. Темный, низко пригнувшийся силуэт на самом гребне крыши. Узкую, изогнутую планку лука. Едва уловимое движение. И тихий, сухой щелчок тетивы, едва слышный в мертвой ночной тишине.
Все это заняло долю секунды. Я замер, мое тело инстинктивно напряглось для прыжка в сторону, для падения на землю, для уклонения. Но я стоял на месте, парализованный этим внезапным видом.
А Эйнар, потягиваясь и громко зевая, сделал тот самый роковой, небрежный шаг вперед, подставляя свою широкую, могучую спину под удар.
Послышался тупой знакомый звук. Как тяжелый топор, вонзающийся в сырое, волокнистое бревно.
Эйнар остановился как вкопанный. Его спина выпрямилась. Его глаза, еще секунду назад мутные от хмеля и добродушия, внезапно расширились, наполнившись абсолютным, непостижимым непониманием. Он попытался что-то сказать, обернуться, но вместо слов из его полуоткрытого рта хлынула алая, пузырящаяся, горячая струя. Из его горла, чуть ниже кадыка, торчало стальное жало стрелы.
Он медленно начал падать.
Я не удержал его, лишь рухнул вместе с ним на колени, поймав его могучее, обессилевшее тело, чувствуя, как горячая липкая кровь ручьями заливает мне руки, грудь, лицо. Его широко раскрытые глаза смотрели на меня. В них, на самом дне, еще теплилась последняя искра жизни и безмолвный укор.
– ТРЕВОГА! – закричал я. – ИЗМЕНА! УБИЙЦА! НА КРЫШЕ!
Мои крики потонули в общем гуле пира, доносящемся из-за дверей. Но несколько воинов, стоявших на посту у ворот, уже обернулись, их руки потянулись к оружию. А на крыше напротив темный силуэт уже растворился в черных тенях, как будто его и не было. Лишь безразличная луна продолжала лить свой холодный свет на двор, где я сидел. Я прижимал к себе тело своего друга и смотрел в бездонное, равнодушное небо…








