355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иван Давидков » Рифы далеких звезд » Текст книги (страница 12)
Рифы далеких звезд
  • Текст добавлен: 22 мая 2017, 13:30

Текст книги "Рифы далеких звезд"


Автор книги: Иван Давидков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 12 страниц)

Маккавей обошел лодку со всех сторон, осмотрел борта, обшитые плотно пригнанными досками, изогнутыми, как раковина огромной мидии, и отец с удивлением обнаружил, что лодка уже достроена. Просмоленные борта сверкают, в уключины вставлены весла, высится укутанная парусом мачта.

Маккавей столкнул лодку во двор. Должно быть, он очень окреп в лечебнице, потому что лодка не оказывала никакого сопротивления и скользила так легко, словно под ней шевелилась не трава и размокшая грязь, а тихая, взрезаемая килем вода.

Да, учитель и вправду увидел перед собой воду. Когда она успела залить поречье, когда подошла так близко к дому? Он спал и не заметил, что она прибывает, – должно быть, подкрадывалась, как лиса, которая все еще стоит за окном.

Вода подхватывает лодку, тащит ее вглубь, Маккавей, мокрый до пояса, прыгает, переваливается через борт, садится, развязывает парус, натягивает шкоты. Учитель смотрит вслед улыбающемуся сыну, не сказавшему ему ни слова на прощанье, видит потускневшие от седины рыжие волосы, острую, тоже серую, как зола, бороду, и сердце сжимается от боли – ведь сидящему в лодке всего-навсего тридцать третий год. Учителю хочется крикнуть: «Не ставь парус, поднимется ветер, а ты неопытен, попробуй лучше на веслах!» – но сын уже далеко. Даже если и крикнешь – все равно не услышит.

И впрямь подымается ветер. Странный какой-то ветер – он проносится только в небесной выси, водная гладь остается нетронутой, и в ней отражаются все созвездия, которые Христофор Михалушев час назад созерцал в окне.

Вода спокойна, а лодка буйствует, мчится, как перегрызший узду необъезженный конь, и беспомощный всадник всеми своими мускулами ощущает, как пульсирует его тело. Лодка кружит, кренится. Маккавей не умеет укрощать парус, но душа его ликует, и к учителю доносится голос сына – восторженный и гулкий, как будто мальчик зовет кого-то с другого берега…

Резко развернувшись, лодка плывет туда. Христофор Михалушев приподнимается на локтях, пробует перекричать ветер: «Плыви ко мне, там рифы, а в двух шагах от них холм! Лодка об него разобьется!..» Кричит, а не видит, что это смотрятся в воду рифы далеких звезд и позолоченный их светом парус неистово пляшет меж ними…

Лодка и вправду летела прямо на холм. Маккавей понимал, что вода мелеет – уже проглядывали на дне дорожки, по которым он когда-то ходил, и пористые каменные ограды срубленных виноградников. Околдованный волшебством полета, он даже не сделал попытки свернуть в сторону. Увидел, что нос лодки вздернуло надутым парусом, почувствовал, что она пытается взмыть в воздух, вцепился в мачту чтобы не упасть, но прыжок лодки был недолгим. Вода снова подхватила ее, ударила в борт. Берег ринулся навстречу Маккавею своими облысевшими полянками, плоскими пепельными валунами, на которых летом грелись змеи, и срезанным карстовым склоном, где военнопленные после первой мировой войны прокладывали линию железной дороги. Парус мелькнул на этих проеденных дождями известняках, нос лодки врезался в них, как кирка каменотеса, выискивающая слабое место камня. Раздался глухой треск. Мачта переломилась, парус потащил ее ввысь и вместе с ней растаял в небе.

Упав навзничь на ребра лодки, Маккавей подумал, что борта распадутся и он рухнет в бездну. Но лодка осталась невредима. Иное привело его в содрогание: карстовый холм стал медленно раскалываться. Обе его части раздвинулись, между ними образовался пролом и огромные ниши. Вода хлынула в этот пролом, потащила за собой лодку, но почти сразу глыбы известняка впились в ее борта, и, прежде чем навсегда остаться у них в плену, высоко в небе, лодка накренилась, словно пытаясь вырваться из клещей, и Маккавей, толчком сброшенный на весла, упал. Нет, не упал, а полетел – тело его задержалось в воздухе, как подхваченное ветром перышко, и опустилось далеко от водоворотов, гудевших в темных нишах пролома.

Он опустился на воду, там, где она была зеркально-гладкой. Коснулся ее поверхности, и волны окружили его, точно широкие спасательные пояса, но он не сумел на них удержаться, они выскальзывали из рук. Попробовал плыть. Замахал руками, как в детстве, когда купался в заводях Огосты, заколотил по воде ногами, но почти не продвинулся. Мешал намокший больничный халат. Сандалии, в которых он, как блудный сын, возвратился домой, тоже мешали, при следующем взмахе ног они соскользнули и стали погружаться в воду…

Христофор Михалушев, потрясенный, смотрел, как сын сражается со смертью. Он кричал: «Постарайся сбросить халат и плыви сюда! Здесь мельче!» – но, как бывает во сне, его крик комом застрял в горле.

Над головой Маккавея забулькала вода. Рыжая шевелюра потускнела, – казалось, под воду уходили погасшие угли. Он опускался на дно, воздев к небу руки, словно пытаясь удержаться за что-то, остававшееся для отца невидимым. И когда коснулся дна, исчез в липкой грязи, затянувшей все вокруг…

Вода убывала. Пещеры гудели от водоворотов. Вскоре холм поглотит все, что сможет. Наступит очередь города…

Христофор Михалушев поплыл туда, где исчез сын. Удастся ли спасти его? Он ощутил босыми ногами скользкую тину, потом коснулся чего-то твердого – это были сандалии Маккавея!.. Мальчик где-то близко! Добраться бы до него прежде, чем он задохнется…

Ремешки сандалий, на которые он наступил, точно железом порезали ему ступни.

Он вздрогнул от боли – и проснулся.

За окном было пасмурное утро. Падал снежок.

Старый учитель увидел за окном трехугольную морду лисицы, а за нею – побелевшие ивы и заснеженные склоны холмов. Лиса смотрела на него немигающими желтоватыми глазками, и, еще не вполне очнувшись от ночных кошмаров, он увидел в этих глазах холодную насмешку.

Замахнулся, ударил кулаком по стеклу. Стекло разлетелось, поранив ему пальцы. Лиса увернулась от осколков, еще раз взглянула на него все тем же холодным взглядом и затрусила к реке, волоча за собой хвост, как делают все лисицы, чтобы замести свой след…

Эпилог

Почти двадцать лет назад, когда на страницах первого своего романа я вернулся к далекому броду детства, окна того дома, где мои глаза впервые увидели небо, горели в свете утренней и вечерней зари, а трава еще не смела приблизиться к крайним оградам села.

Она залегла, точно армия в зеленых мундирах – безмолвная армия, которая по сигналу атаки по-пластунски ползет на врага, сжав зубы, с продранными о землю локтями, и никто не в силах остановить ее, одна лишь Смерть… Но в ту пору час ее победы еще не пробил. Она расположилась на окрестных холмах, как армия на биваке, сушила на солнце белесые, как застиранные портянки, ромашковые поляны, украшала свои гимнастерки желтыми одуванчиками и ждала сигнала, чтобы двинуться на обреченное село.

Этот сигнал уже раздавался вдали, то был стук топоров, валивших осины, – еле слышный сигнал, похожий на эхо кавалерийского рожка, но трава своим обостренным слухом различала его и пришла в движение по всему фронту.

Я тогда не сумел распознать трагическую беспощадность этих звуков. Меня пленяло сверканье воды, которой предстояло залить наше поречье – воды, где отражаются облака и звезды, как рисовало мое воображение, и в час печали по дну этой прозрачной воды пройдет вслед песне жаворонка моя душа… Наивность, думаю я сейчас. Парящая в облаках мечта, не умеющая трезвым взглядом посмотреть на землю, где дороги в предательских ухабах и острых осколках лживых слов; где разбиты стекла тех окон, сквозь которые, казалось бы, ты будешь видеть лишь звезды, а видел буйные заросли чертополоха над забытыми могилами…

Мечта опустится на землю позже, запыленная и, может быть, умудренная долгими скитаниями; склонится к израненным своим ногам; омоет их в водах реки, надеясь, что эта вода целебна, но убедится в том, что раны остаются ранами, а под зарубцевавшимся шрамом по-прежнему тлеет уголек боли…

Отчего я столько лет сражался с безмолвием чистых страниц? Отчего так терзалось мое перо? Что пытался я с такой настойчивостью защитить? То, что уходит, уголок земли в предгорье, маленький, как горошина, оброненная птичьим клювом? Хотел ли я вырвать его из-под ног большой воды, приближающейся как забвение, чтобы приказать ей: «Остановись!» Я мог воздвигнуть словами лишь хрупкую песчаную стену, какие строят дети, убежденные, что это высокая гора. Воздвигнуть ценой денно-нощного труда. Но я знал, что вода одной единственной волной – как великан небрежным взмахом руки – сметет ее…

Время сильнее нас, и неразумен тот, кто вздумает удержать уходящее. Река минувшей жизни выскользнет из его ладони, и он ощутит лишь режущий холод бескрайних пространств. Но зато в нашей власти спасти от забвения человеческие достоинства, к которым время всего беспощаднее, защитить их от коварных поползновений травы. Достоинства человека не должны остаться в пучине большой воды, ведь песчаные наносы навечно похоронят их под собой, и похожая на корабль машина, роющая песок в поисках золота, не отроет их заново, потому что никакое сито, будь оно даже сплетено из тончайшей паутины, не удержит чешуйки похороненных человеческих достоинств.

Именно их и пыталось уберечь мое слово. А так как волны травы были первым сигналом близящегося забвения, я поднялся на войну с травой, покуда хватит сил. Подобно тому бледному рыцарю, что бросился с копьем на ветряные мельницы, я вскинул руку навстречу траве: «Стой!» Случалось, я отступал перед ней – когда ее безжалостные пальцы уже подбирались к моему горлу, но не раз и она с позором убегала прочь – в разодранной рубахе, ноги облеплены вязкой глиной… Убегала, чтобы затем проникнуть в мои сны, где наше единоборство продолжается и сейчас, и утром я вижу у своей кровати пучки увядшей травы, сорванные моей рукой в безмолвных просторах сновидений…

Я зарываюсь ступнями в землю, смотрю на разбойничьи орды бурьяна, которые спокойно отдыхают на холме и покуривают (а может, это летит пух одуванчиков), кашляют, позвякивают стременами и испытующе глядят на меня. Я слежу за каждым их движением и говорю им: «Пока сердце бьется в груди, я не дам растоптать то, что пронес незапятнанным через все дни и ночи моей жизни…»

Орда стоит на холме, переступает с ноги на ногу, позвякивает стременами, с лукавым прищуром смотрит на меня и посмеивается негромко, как посвистывание ветра.

Я тоже улыбаюсь. Струйка крови сочится по губам от этой улыбки, но душа бодра…

Так размышлял я, шагая по осенней дороге, которая то приближала меня к реке, и тогда за ивняком виднелась похожая на корабль драга, то уводила на влажную зелень заболоченных лужаек, откуда выпархивали сойки, и небо наполнялось их тоненькими голосами, – казалось, что их крылья царапают серый осенний небосвод. Деревья стояли голые, и долина выглядела широкой и пустынной: как будто отсюда вынесли что-то большое, заполнявшее ее прежде, но что именно – я вспомнить не мог.

Природа отдыхала, познав и тихую мелодию цветения, и резкий шорох сухих листьев под ногами осеннего ветра. Было что-то первозданное в этом спокойствии, рожденном задумчивостью холмов и неспешным движением облаков, нераздельной общностью воды и огня, задымившего у железнодорожного моста, камня и птицы, чей голос словно призывает все, что захвачено в плен землей, распрямить плечи и вырваться из плена; нераздельная общность гулких, пронизанных солнцем листопада чувств и мыслей, человека и лошади, идущих рядом, как две тайны, сумевшие найти друг друга среди необозримых пространств…

Я свернул с дороги и направился к домику на берегу Огосты, где, как я знал, жил вместе с сыном мой учитель Христофор Михалушев. Я знал и о том, что Маккавея увезли, и хотелось проведать человека, которого я в детстве любил больше всего на свете, посидеть с ним, хоть чем-то, если смогу, утешить – сочувственным словом, взглядом.

Труба не дымилась, ни звука шагов, ни человеческого голоса слышно не было. Я толкнул дверь – заперта. Заглянул в окна, покрытые бороздами пыли. Увидел две койки, застеленные выцветшими одеялами, подушки, сохранившие углубления там, где к ним прикасалась щека спящего. На столе лежали ложки, белела тарелка с кистью винограда.

Все говорило о том, что человек, к которому я пришел, где-то здесь, поблизости, у реки, за холмом, и лишь серые полосы на окнах – плотный слой пыли, кое-где проеденный осенними дождями, – навевали мысль о том, что за этими мутными стеклами прячется тяжелая драма.

Я спросил проходившего мимо крестьянина – он шагал рядом с лошадью, и животное смотрело на него преданно и благоговейно, как на святого:

– Не знаете случайно что-нибудь о людях, которые тут жили? Старый учитель с сыном…

– Я нездешний, – ответил крестьянин. Он был низкорослый, в штанах из домотканой шерсти, на голове сплюснутая кепка, закрывавшая глаза, так что видны были только татарские скулы да острый, костистый подбородок. – У меня лошадь заплутала, два дня ходил по этой глухомани, покуда нашел. Животное, а радуется, как малое дитя. Увидала меня, заржала, примчалась и вот ни на шаг не отходит.

Человек и лошадь, породненные безмолвием земли и неба, ушли, оставив меня одного.

Вода говорила с огнем, птица с камнем, день с ночью, а я стоял один среди этих тайн бытия.

И тут я обернулся посмотреть, где лодка. Отчего меня так угнетала мысль, что она тоже исчезла и мои шаги глухо прозвучат под опустевшим навесом?

Нет! Лодка была тут, нетронутая, такая, какой оставили ее перед отъездом руки Рыжеволосого.

«Иначе зачем тогда и жить на свете, – подумалось мне, – если нет больше лодки, если она сгниет от дождей или цыгане отдерут от нее доски, чтобы развести костер… Лодки рождаются для того, чтобы плыть к иным берегам – и перенести туда душу человеческую; чтобы проплывать надо всем, что ушло уже или уходит… На земле ведь все тленно, одни только звезды вечны…»

Темнело. Из глубин сумерек донеслось ржание лошади, и его эхо промелькнуло передо мной, точно падающая звезда.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю