Текст книги "Репейка"
Автор книги: Иштван Фекете
Жанры:
Домашние животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 21 страниц)
– А ты – кто?
Репейка сдержанно заворчал.
– Что такое? Ты сердишься?
– Не сержусь, – моргнул щенок, – но ведь мы незнакомы… кто тебя знает, можешь укусить, лягнуть…
– Я? – удивился Буби. – Я?
Репейка вежливо протелеграфировал хвостом:
– Да нет, с виду вроде бы не похоже, но такой уж у нас обычай.
– Скверный обычай, сказать по правде, – покачал ушами пони и – ни тебе «разрешите», ни тебе «здравствуйте» – улегся рядом с Репейкой в тени.
– Знаешь ли, песик, я очень люблю свежую лесную травку, но все-таки самое лучшее, насытясь, поваляться в тенечке.
– Да, – моргнул Репейка, – там тоже был один вроде тебя, только шкура у него была не такая красивая, зато уши большие, и он иногда громко кричал. Он-то и лягался, и даже кусался.
– Это осел был, – хлестнул себя хвостом Буби без всякого недоброго чувства. – Мы не имеем к ихней породе никакого отношения, хотя они считают нас родней. Но, может быть, поспим? – кивнула маленькая лошадка и закрыла глаза.
С этой поры Репейка понял, что спокойно может прогуливаться под брюхом пони, может вскочить ему на спину, Буби даже ухом не поведет. Только собственный живот да мухи были для Буби небезразличны. Свой живот он страстно любил, а слепней страстно ненавидел. На весь же остальной мир взирал с доброжелательным равнодушием, считая, что он таков, каков есть. Не упрямился, когда наступал его черед выбегать на арену, чтобы Лойзи стрелял с его спины по электрическим лампочкам, и не терял голову от радости, когда с него снимали седло.
– Можешь идти, Бубичек, – гладила Мальвина его разумную голову, но Буби не уходил, зная, что у Мальвины имеются вкусные белые кубики. Сладкие кубики.
– Бесстыдник ты, Буби. Если Алайош заметит, что я тебя пичкаю сахаром, опять шум подымет. Ступай!
На прощание Мальвина шлепала Буби по толстому заду, и лошадка с довольным видом трусила прочь, словно говоря:
– Меня здесь любят, ну что ж, ведь и я их люблю.
Дружба Репейки и Буби, таким образом, сложилась спокойно и даже углубилась, хотя так и не стала особенно пылкой. Буби не был склонен к эмоциональным проявлениям, точно так же как и не озорничал чрезмерно. Он был точен, как чиновник, но никогда не делал ни шагу сверх положенного, только ел да валялся на траве, наблюдая мир, в котором и «всякому-то чуду только три дня сроку» – к чему же тогда из-за него волноваться!
Но Репейка был молод. Его развивающийся организм, отдохнувшие мышцы, необычайно пылкое сердце жаждали игры, стремительного бега – чего хватало бы с избытком, останься он при овцах, – поэтому он все пытался вовлечь в какую-нибудь игру Буби; однако Буби был непоколебим, хотя добродушно и даже любовно взирал на сумасбродные выходки щенка.
Репейка иногда представлялся сердитым и рыча бегал вокруг пони, от чего Чампаш сразу начинал кружиться, словно часовая стрелка, чтобы уследить за ним, но Буби даже не шевелился и лишь тихонько посмеивался.
– Не знаю, что хорошего в этой беготне, но если тебе нравится…
– Вот сейчас укушу, укушу тебя! – тявкал щенок, и молодой его голос радостно взмывал ввысь. – Сейчас за ногу схвачу!
– Да ладно, ладно тебе… а теперь давай полежим, отдохнем, хорошо?
Но Репейка уже и в самом деле начинал злиться:
– Ведь я по-правдашнему укушу! – И рыча, но бесконечно осторожно покусывал Буби за ноги. Пони поджимал ноги, и Репейка ждал уже, что он сейчас понарошку лягнет его, но Буби только взмахивал хвостом:
– Вон там кусни, там чешется…
Репейке ничего не оставалось, как лечь, и пони тотчас пристраивался рядом.
– Вот это да! – засопел он.
– У тебя и так живот того гляди лопнет. А Джин только глянет на твои окорока, как у него уж и слюни текут…
– Да, взгляд у него неприятный, что верно, то верно, но ведь сделать он ничего не может, и мне этого довольно. Давай-ка подремлем немного. – Буби опускал голову, а Репейка пристраивался у одного из завидных окороков пони и закрывал глаза: возле Буби можно было только спать.
Так бывало и днем и ночью, поскольку Додо оставлял на ночь дверь открытой, чтобы щенок мог выйти, когда хотел. От цирка Репейка не отходил, да и никому чужому не удавалось теперь побродить среди повозок – щенок тут же подымал шум, как будто охранял овец, а не медведя, обезьяну и льва.
Караулить по ночам, охранять было у Репейки в крови, на каждый непривычный шум он выскальзывал в ночь, потом возвращался на свое ложе, продолжая прерванный сон, который вновь и вновь переносил его на пастбище, к Чампашу и овцам. Тогда Репейка слабо тявкал во сне, а лапы мягко шевелились, как во время бега. Однако в мгновение ока он умел воспрянуть, словно никогда и не спал, потому что слышал подозрительные звуки даже сквозь сон. Ночью ли, днем ли Репейка одинаково вскакивал и засыпал хоть двадцать, хоть тридцать раз подряд, но все-таки ночь, полную тайны, любил больше, да и сам он с незапамятных времен ночью был нужней человеку.
Репейка не лаял по ночам без крайней необходимости, но любил послушать перекличку других собак, из которой узнавал, что у кого-то родились щенята, а где-то за садами сторожила свой час лиса. Настоящая собака, почуяв лисий дух, никогда не выбежит из-за забора, она понимает, что это было бы напрасно, так как поймать лису ночью почти невозможно. Зато она сердито облаивает ее, на всякий случай подымает всю округу, и лай распространяется, как пожар в камышах, пока, наконец, не умолкнет.
Когда цирк останавливался в городе, Репейка обегал стан реже; здесь было светло даже ночью, словно звезды спустились поближе, взад-вперед сновали люди, скрипели на поворотах трамваи, гудели машины, светя фарами; но если останавливались отдохнуть в крупном селе, а особенно на лесной опушке, щенок целую ночь был на ногах. Он чувствовал, что здесь нужно караулить серьезнее, да и просто любил ночные звуки, запахи, среди которых ощущал себя дома.
Репейка не знал, что такое дом, и не знал, что такое тоска по нему, но когда над их становищем бесшумно пролетала сова и ночные шумы и шорохи крались во тьме по затхлой прошлогодней листве, что-то вздрагивало в его сердце и в голове, – там, где хранилась у него память о доме. И даже родись Репейка по случайности в городе, где-нибудь на пятом этаже, над мощеными камнем улицами, даже тогда его истинным домом был бы тот, другой, ибо, стоило только выпустить его ночью в степь, которую он никогда не видел, – и знакомым незнакомцем затрепетала бы в нем смутная память сотни тысяч его предков.
После таких ночей Буби не приходилось настойчиво призывать щенка ко сну, Репейка после завтрака тотчас ложился пони под бок и, едва закрыв глаза, засыпал.
Бродя ночью среди повозок, он теперь смело заглядывал туда, где стояли клетки с крупным зверем и откуда несся уже привычный храп Эде. Днем, в жару, мишка мучился, бодрствуя, но едва наступала ночь и цирк затихал, он со вздохом опускал между передними лапами свою косматую голову и начинал храпеть.
Зато Султан и Джин не спали бы по ночам и в том случае, если бы Эде не храпел, ибо ночь была временем их охоты в тех далеких краях, где по небу ходят иные звезды и где совсем другая земля, которой они – впрочем, это им неизвестно – больше никогда не увидят.
И все же тот мир возвращался – ведь он жил в них так же, как жили в грезах Репейки пастбище и стадо, – и смутные невнятные воспоминания полыхали в их глазах, пронизывали насквозь, недостижимо далекие и неосязаемо близкие, словно звезды, поблескивающие в глубокой воде.
Репейке знакомо это смутное полыханье глаз ночных охотников, их пугающий тусклый отсвет, но откуда же ему знать, что в действительности говорят эти глаза – он угадывает в них только повесть о дальних материках, о неведомых странах и завораживающих масштабах.
Он не знает, но чувствует, что Султан в один миг бы прикончил Буби, а потом, схватив в зубы, как собака хватает зайца, перепрыгнул с ним даже через двухметровый забор. Он не знает, только ли в ночную тьму глядит неподвижно Султан или видит табун зебр, пробирающихся к воде, видит длинного, как башня, жирафа, способного, лягнув один-единственный раз, покалечить даже самого сильного льва. Если успеет, конечно, и если не нападут на него сразу несколько львов; ему ведь нужно время, чтобы собрать разъезжающиеся ноги, а расставляет он их широко, иначе мачта-шея не дотянется до воды. Но в этом положении он не в состоянии бежать и, покуда опомнится, на шее его уже повиснет гибельный всадник.
Немного знает маленький пуми о Султане, а, если бы знал, уважал бы льва еще больше, хотя это вряд ли возможно. И вот станет Репейка где-нибудь в укромном уголке и смотрит, смотрит, наблюдает издали – пока не зашевелится леопард в соседней клетке.
Ночью Джин особенно беспокоен, и если глаза Султана страшны, то глаза этой огромной пестрой кошки ужасны. Под мягким гибким шагом леопарда потрескивают доски, хотя вообще его походка невесома и неслышна. Когда ветер дует со стороны Пипинч, он на мгновение прижимает нос к решетке: запах обезьяны волнует его превыше всего. Леопард самый свирепый потрошитель сородичей Пипинч, причем не только маленьких обезьянок вроде нее, но и больших. Для всех них страшней леопарда разве что змеи. Пипинч замирает от ужаса даже при виде извивающегося резинового шланга, но и клетку Джина обходит стороной, ибо Джин с явным интересом следит за обезьянкой. А Пипинч пробирает дрожь от такого интереса к ее особе – кому же приятно представлять себе, как хрустят его кости.
Вокруг Джина всегда ощущается напряженность, ночью даже больше, чем днем. Иногда он вдруг перестает метаться по клетке и ложится, становится неприметен, как тень, и нельзя понять, видит ли он что-нибудь и что управляет его внезапными движениями. Быть может, ночь принесла ему раскидистое дерево, и он притаился на толстом суку, чтобы, выждав момент, молнией броситься на беспечную антилопу? Или перед ним шумно, без опаски, бежит ночной своей дорогой дикобраз, не подозревая, как длинны когти леопарда и как коротка жизнь? Кто мог бы рассказать об этом?
Наконец, Султан – словно наскучив постоянным беспокойством соседа – встает, потягивается, опускает косматую голову и, с хрипом вздохнув, издает такой рев, что Репейка сломя голову бежит прочь.
После этого рева воцаряется тишина, кажется, даже брезент закоченел от ужаса, – и только Джин продолжает свое бесконечное кружение, даже головы не подняв при звуках «царского волеизъявления». Джину цари не по нраву и вопли тоже. Джину по нраву только Оскар, но и он не всегда…
Репейка на секунду останавливается перед клеткой Пипинч, две пары блестящих глаз встречаются.
– Не спишь? – спрашивают глаза Репейки.
– Будешь тут спать! – дрожит обезьянка. – Вдруг ка-ак выйдет…
– Он не может выйти, – моргает Репейка, – ни тот, старый, ни другой, что поменьше. И Оскара они боятся…
– Оскар спит… слышишь?
– Слышу. Эде спит так же громко, да и тебе лучше бы спать. Буби всегда спит. Я еще пробегусь, поразнюхаю что и как, потом лягу с ним рядом. А когда станет светло, опять пойдем играть с Оскаром.
– Ничего себе, игра, – зевает Пипинч, – у Оскара в руках всегда эта штука… ну, знаешь… от которой больно…
Вдруг Репейка вскинул голову, заслышав с дороги чужие голоса, и убежал стремглав.
Пипинч однако была права, Оскар, в руке или за поясом, всегда имел при себе «эту штуку» – плетку, и, судя по всему, не зря, потому что «Веселое представление» шло уже на репетициях без сучка, без задоринки, и даже Таддеус заявил, что это будет «номер на всю страну», но возможен такой номер, разумеется, лишь в его цирке и с его людьми.
– В нашем цирке, – сердился Оскар, – в нашем цирке. Можешь смело пользоваться высочайшим множественным числом. Я, конечно, имею в виду не то множественное число, какое относится к одной персоне, – превратил он все в шутку. – Погоди, вот приедут из центрального управления, я и им это скажу.
– Когда они приедут, я намерен во всяком случае выбить для вас солидное вознаграждение…
– Вот это другое дело! – Оскар подмигнул Додо, а цирк в это время хохотал: ведь последнюю репетицию положено проводить уже «на публику», с музыкальным вступлением и при свете юпитеров, чтобы для Репейки и Пипинч не было потом ничего неожиданного.
Ничего неожиданного для них и не было.
Но еще прежде Таддеус заказал специальную афишу с фотографиями Репейки, Пипинч и Додо, а чуть поодаль во весь рост изображен был Оскар – барон.
Афиша гласила: «Репейка, чудо-собака. Пипинч, верная подруга. Додо, вероломный слуга. Автор и режиссер сценки Оскар Кё. Первое представление в стране! Колоссальная сенсация! Дрессировка на грани фантастики! Грандиозное музыкальное сопровождение».
Весь цирк был словно в лихорадке. Даже Оскар нервничал, и только Пипинч да Репейка не ощущали ничего особенного.
Первый номер программы был выполнен, затем на арене появился Таддеус в парадной кавалерийской экипировке и объявил невиданный номер, по сравнению с которым – «мы смело можем это утверждать» – меркнут все аналогичные попытки зарубежного цирка.
– Сценка «Веселое представление» написана и поставлена нашим дорогим коллегой и одним из ее участников – Оскаром Кё! Он же дрессировал животных, причем – я бы сказал – исключительно добрым словом и без применения какого бы то ни было насилия (Пипинч могла бы сделать на этот счет более подробное заявление), чем обеспечил себе выдающееся место среди артистов, работающих в той же области. С вашего любезного разрешения мы поздравляем нашего товарища Оскара Кё с крупным успехом в его замечательной деятельности. – И директор цирка отвесил поклон. Большего от Таддеуса ждать было невозможно.
Между тем Додо улегся на кровать, которую вместе с прочими аксессуарами вынесли на арену и установили в течение нескольких секунд. Свет немного притушили, и битком набитый цирк задышал, словно одни гигантские легкие.
Додо захрапел, потом заворочался; загоравшиеся одна за другой лампы обозначили наступление утра.
И тут на арену неторопливо вышел маленький пуми. Щенок не спешил, не волновался, урок свой он знал хорошо, а что такое волнение перед выходом на сцену, не знал вовсе.
Он обнюхал кровать со всех сторон, затем сел перед нею на коврик. Додо открыл глаза и зевнул.
– Привет, Репейка, опять уже утро?
Репейка весело завертел куцым хвостом и выжидательно уставился на Додо, который уныло распорядился:
– Трубку!
Репейка вскочил и принес трубку. Додо с недовольным видом повертел ее в руках и укоризненно посмотрел на Репейку.
– Что же, мне ее пальцем разжигать, что ли? Спички!
Едва сжимая зубами приготовленный заранее коробок, Репейка мягко кладет его в ладонь Додо, который неторопливо закуривает и выпускает к небу, а точнее – к куполу цирка, огромное облако дыма.
Щенок сидит на коврике и, вертя хвостом, смотрит на своего друга – человека, но одним глазом косится за спину Додо, где – «словно рок» – появляется в шелковой пижаме Оскар, «барон»…
«Вероломный лакей», разумеется, не замечает своего хозяина, напротив, он говорит:
– Не знаешь, Репейка, барон еще дрыхнет?
Щенок на это ничего не отвечает, но усиленно вертит хвостом и поглядывает на «барона», жестокое лицо которого искажает коварная улыбка; он выступает вперед…
– А ты не подумал о том, – продолжает Додо, – как вредно курить натощак? Будь добр, прикажи Пипинч внести завтрак. Поедим!
Услышав заветные слова, Репейка летит пулей и, дважды тявкнув, выводит из-за занавеса Пипинч. (Тихий потрясенный вздох публики, восторженный вскрик ребенка взлетают к куполу апофеозом успеха.)
Пипинч, наряженная в алую, как кровь, ливрею с золотым кантом, вносит завтрак. По всему видно: слуге барона живется отлично. Кусок ростбифа, хлеб, сало, чай – правда, всего лишь полчашки, ибо Пипинч не умеет удерживать поднос в равновесии и всякий раз проливает чай. Обезьянка ставит поднос на стол, а «барон» скрипит зубами и корчится от злости. Затем Пипинч ковыляет к Репейке, и оба выжидательно смотрят на Додо.
– Молодец, Пипинч, мой верный слуга, погоди, я стащу для тебя у нашего болвана кусочек сахара.
Этого «барон» уже не в силах вытерпеть. Скрестив руки на груди, он выступает из тени и величественным движением указывает на поднос:
– Что это?!
Сначала Додо ужасно пугается, даже прячется под одеяло, но потом видит, что все потеряно, его так и так выгонят. Тогда он приподымается и берет кусок хлеба.
– Мне кажется, это завтрак.
«Барон» взрывается, его металлический голос хлещет, как бич:
– Репейка, и ты терпишь это? Ты это позволяешь?! Прогони его! Прочь!! Прочь!!!
Тут Репейка тоже «приходит в ярость», хотя веселым тявканьем подчеркивает, что все это игра. Он вскакивает на кровать, стаскивает одеяло с Додо – пойдем, пойдем, лает он, все у нас хорошо! – затем хватает клоуна за штанину и заставляет встать.
– Смилуйся! – падает Додо на колени перед Репейкой. – Смилуйтесь, господин барон!
(Цирк вибрирует от накипающего смеха, но взрыва еще нет, зрители сдерживают друг друга: тс… тс… не слышно…)
Оскар, то есть «барон», вводит в действие Пипинч.
– Пипинч, помоги Репейке!
Пипинч что-то лопочет, у нее ведь на все и про все имеется собственное суждение, но при этом крепко берет Додо за руку и сердито тащит к выходу. Позади них надрывается «барон»:
– Гони его! Гони!
И вот – все плотины прорваны, смех и аплодисменты, крики восторга бурей мчатся вслед актерам, исчезнувшим за кулисами; «барон» не унимается и там, из-за кулис доносятся его неистовые проклятия, а в это время Репейка и Пипинч выбегают на арену и быстро-быстро съедают завтрак.
Когда же Пипинч, изящно держа чашку, выпивает чай, цирк превращается в вулкан, через брезентовый кратер которого вырывается веселая лава признания.
Тут с противоположной стороны появляются, рука об руку, Оскар и Додо; Пипинч тотчас сует поднос под мышку и берет за руку Оскара, Репейка становится возле Додо, и они все вместе выходят на середину арены. Оскар, Додо и Пипинч кланяются, а Репейка садится и, виляя хвостом, приветствует взбесившуюся от восторга – да позволено нам будет употребить здесь это выражение – публику.
Восторги и ликование не умолкают, даже когда артисты покидают арену, часть публики теперь хлопает в унисон, другие кричат хором:
– Бра-во… бра-во! Бис!
И тут, в полном кавалерийском блеске (при всех своих регалиях) появляется Таддеус; пожалуй, не будет преувеличением утверждать, что вокруг его напомаженной головы сияет ореол славы. Однако лицо директора серьезно, и, когда он подымает руку, ураган затихает, словно кто-то вдруг заткнул рот великану.
– Слушайте! Слушайте!
Таддеус поклонился, прижав правую руку к сердцу в знак того, что желание публики – для него закон, которому он подчиняется с радостью.
– Почтенная и глубоко уважаемая публика… нам доставляет истинное удовольствие видеть, как чудесно вы веселитесь, оправдывая тем наше заверение, что вы увидите нынче величайший аттракцион мира…
– Бра-во! Бис! Еще разок!
– … и мы прекрасно понимаем всех, кто хочет посмотреть этот потрясающий и никогда прежде не виданный аттракцион еще и еще раз. Мы не отказываемся, да и не можем от этого отказаться.
(Оживленные аплодисменты. Крики: Слушайте! Слушайте!)
– Итак, любезная публика, по общему желанию мы этот номер повторим!..
(Бурный восторг. Ура! Ура! Ура!)
Таддеус скромно поклонился, показывая, что не заслуживает этих оваций.
– … причем в специальном представлении для детей, со сниженными ценами, а также, разумеется, на вечернем праздничном спектакле, который состоится завтра!
Таддеус, улыбаясь, поклонился в озадаченной тишине, тут же рассыпавшейся смехом, и поспешно удалился под бравурный грохот барабанов, что было весьма кстати, ибо заглушило крепкие замечания недовольных. В следующий миг на арену вылетела «Роза пустыни», и галоп почета, красноречиво прозрачная вуаль и сверкающие в тюрбане наездницы «драгоценные камни» заслонили Репейку, Додо, Пипинч в ее красной ливрее и самого барона, который был в реальной жизни, как мы уже знаем, не просто Оскаром, но и писателем, и режиссером.
– Полный успех! – воскликнул за кулисами Таддеус, возбужденно пожимая руки Додо и Оскару. Он погладил Репейку, протянул руку и Пипинч, которая после рукопожатия всесторонне обследовала пустую ладонь директора и вопросительно посмотрела на Оскара.
– Напрасно смотришь, Пипинч, рука директора, как видно, пуста…
– Колоссальный успех, – как ни в чем не бывало продолжал Таддеус, – оригинальный, великолепный номер. Словом, будьте любезны получить в кассе, пока суть да дело… две тысячи форинтов премиальных… Счета уже выписаны.
– По две тысячи на брата? – спросил Оскар, даже желавший, чтобы Таддеус был посрамлен.
– По две на брата, Оскар!
У славного укротителя зверей отвис подбородок, Додо улыбался.
– Таддеус! Мне конец, – простонал потрясенный Оскар. – Ты поверг меня наземь, разбил наголову, укротил. Величайший из директоров, директор грез души моей, ты величайший из укротителей, каких я только видывал в жизни.
– Кроме того… Оскар! – засопел директор в мощных объятиях Оскара. – Оскар, если ты меня задушишь, никакого кроме того не будет. Итак, кроме того: после представления жду вас всех на скромный ужин.
– Таддеус! – Глаза укротителя затуманились. – Отныне любого, кто осмелится поднять против тебя голос, я отдам Джину… кстати, о напитках мы позаботимся сами. Верно, Додо?
– Ну, конечно, – улыбнулся Додо.
– В таком случае, – Оскар взял директора под руку, – покажи мне, Таддеус, где находится волшебный шкаф, именуемый кассой, ибо я уже и не помню, когда бывал в тех краях…
– Ты был там первого числа!
– Кошмарно давно, – махнул рукой Оскар, и они отправились за деньгами. Пипинч держала за руку Оскара, а Репейка бежал позади шествия, ведь он, не надо о том забывать, был когда-то при стаде загонщиком да к тому же – в унтер-офицерском ранге.
И в полночь, когда город затих, над затоптанной ареной разлился негромкий гитарный перебор. Чтобы всем хватило места, праздничный стол пришлось накрыть прямо на арене. Стол был уже опустошен, ряды скамей потонули во тьме, и освещенная единственной лампой площадка под огромным шатром стала по-домашнему уютной.
Звуки гитары, вздыхая, проносились над столом и, ласково прильнув на миг к брезентовым полотнищам, пропадали в ночи.
Пипинч испортила себе сахаром желудок, но зато, в виде исключения, ей разрешено было обнять Оскара за шею и приклонить голову к его плечу.
Мальвина уже зевала, ладошкой похлопывая себе по губам, как и пристало «Розе пустыни», а Репейка лежал у края освещенного круга, но не спал. Ведь Репейка был не только загонщиком, но и сторожем, он бдительно охранял своих веселившихся друзей.
Второе представление принесло еще больший успех, который в последующие дни – если это только возможно – лишь возрастал. О нем писали газеты, брезентовый купол чуть не лопался от аплодисментов, скамьи стонали, заполненные до отказу, прочие номера форменным образом померкли рядом с веселым аттракционом Репейки и компании. Пришлось давать специальные представления для школ, из каждого очередного городка выбирались с трудом, но нарушать расписание гастролей было нельзя. Успех взмыл высоко и все ширился, цирк буквально утопал в нем, и никому не приходило в голову, что за ярким светом славы – как и за всяким иным светом – притаилась тень.
Успех и слава, выручка и «аншлаг» стали привычными, обо всем этом уже и не говорили, как вдруг – не будем медлить, словно перед кабинетом зубного врача, – да, как вдруг Репейка исчез.
Он исчез через две недели после премьеры, между десятью и двенадцатью часами вечера, погрузив в траур Додо, самый цирк и все вокруг. Исчез бесследно, как дым, как иголка в стоге сена. Оскар заметил, правда, наметанным глазом, что Репейка беспокоен был во время представления, но не придал этому значения; возвращаясь к себе, он еще раз увидел, как собака, усиленно принюхиваясь, скрылась во тьме. Но так бывало и прежде, поэтому Оскар не присмотрелся к ней внимательнее. Репейка был дисциплинированный пес, ни с кем в контакт не вступал, не позволял чужому дотронуться до себя, если же кто-то все же пытался приблизиться, встречал грубым рычанием.
– Непостижимо! – Оскар схватился руками за голову, а Додо кулем сидел на краю кровати, словно потерявший направление мореход или обанкротившийся купец в пустой лавке.
Однако Таддеус был человеком действия. Он назначил вознаграждение, поместил в местной газете объявление в жирной рамке, пошел в милицию, в городской Совет – словом, побывал всюду, но его усилия ничуть не изменили того факта, что ряды зрителей зияли пустотами и касса начала немощно стонать.
– Непонятно, совершенно непонятно, – хрипел Таддеус и метался у пресловутого шкафчика-сейфа, как Джин по клетке в самую дурную свою минуту.
– Славная, славная собачка! – вздыхала Мальвина. – По волоску бы выщипала усы тому, кто украл ее.
– А может он бритый был, – возразил Лойзи, – кто теперь носит усы, Мальвинка? Да и кто бы сумел украсть Репейку! Тут скорее несчастный случай…
– Глупости! – сказала Мальвина. – Ты, Алайош, тоже чокнутый? Несчастный случай! Какой такой несчастный случай? Где собака, вот в чем вопрос! Даже если бы паровой каток ее переехал, и то бы след остался. А тем более, если бы под машину попала. Алайош, слушай меня: ее украли!!
Алайош выслушал и даже примолк, ибо Мальвина – против обыкновения – рассуждала логично и, признаемся, была права.
Именно так: Репейку украли.
Вор был, конечно, не простой человек, вор был – пастух. От пастуха шел запах пастуха, запах загона, запах баранов, всепокоряющий запах дома, который и почуял Репейка еще во время представления. Почуял и сразу был выбит из колеи. И хотя над ареной стоял густой дух человека, медведя, лошадей и смолистых опилок, тот прежний запах полоснул его по носу, словно бритвой, нахлынул со всеми событиями смутно жившего в памяти прошлого, реальный, как острый утес.
И эта прошлая жизнь потянулась за щенком, проникла ему в сердце и, как только стало можно, повела за собой, ибо у него было такое чувство, что где-то за шатром, за всем этим скопищем людей, в темноте стоит старый Галамб, а с ним Янчи, Чампаш и стадо.
На самом же деле то был всего лишь чужой пастух, который ведать не ведал о том, что Репейка – чудо-собака, жемчужина цирка. Не торопясь, с мешком на плече, в котором привез кому-то ягненка, шел пастух на постоялый двор, где молодой родственник-шофер ждал его со своим грузовиком. Грузовик, кативший в город, случайно повстречался с телегой пастуха, и пастух немедля попросился к племяннику в машину.
И вот шагает себе пастух к постоялому двору, а на большой площади шумит-гремит цирк; решил пастух подглядеть, что там и как, – вдруг да увижу что, думает, будет о чем дома порассказать старухе. И увидел: нашел в брезенте дырочку, приложил к ней глаз, а по арене как раз «Роза пустыни» скачет!
– Эх-хе-хе! – как всякий мужчина с усами, при виде приятной особы женского пола пастух покрутил усы. – Эх-хе-хе! Эта ловко сидит!..
Слова одобрения относились к Мальвине, той самой Мальвине, которая на следующий день с удовольствием бы по волоску выщипала усы пастуха, подкручиваемые сейчас в ее честь. Но в тот момент необычайная подсознательная связь была еще слепа – какой и останется навсегда для наездницы и пастуха, – хотя связующее звено уже появилось.
Пастух стоял в глубокой тени, подумывая, не расширить ли дырку ножом; он огляделся по сторонам – не видит ли кто, – как вдруг на ярко освещенной площадке перед входом показался Репейка. Пастух тут же вынул из карманов руки и начисто позабыл и цирк, и даже обворожительную Мальвину.
– Экий же ладный пуми! Как это его занесло сюда?
– И он тихонько свистнул сквозь зубы; свист был похож скорей на шипенье: так умеют свистеть только пастухи.
Репейка вздрогнул и, словно околдованный, подошел к большим сапогам, от которых разило прогорклым салом, точно так же, как от сапог старого Галамба.
Пастух стоял неподвижно, словно истукан, потом медленно стал наклоняться.
Репейка, разумеется, уже знал, что это не старый Галамб. И Янчи нигде не было видно, и стада… Собака заподозрила недоброе, но было уже поздно. Рука пастуха петлей обхватила шею, Репейка не мог даже пикнуть и только отчаянно брыкался, пока не угодил в темную неизвестность мешка.
Мешок тотчас двинулся куда-то, Репейка тихо скулил, когда же вздумал протестовать громче против плена, огромный сапог сильно поддал его сзади тем ударом, который профессионалы называют «Оксфордом».
После этого Репейка притих, ибо ничего другого ему не оставалось. Он не знал поговорки: «никогда не было так, чтобы как-нибудь да не было», – но знал, что как-нибудь да будет.
И не ошибся.
Пастух уже заранее проголосовал сам с собою за то, чтобы под домашнее сальце угоститься на постоялом дворе вином (вдруг да племяш заплатит?… Оно бы так и следовало…), но сейчас махнул на вино рукой – почему-то ему не хотелось, чтобы кто-нибудь проведал о том, как он разжился собакой. Сразу поползут слухи, чего доброго, скажут: украл…
Он залез в полупустой кузов грузовика и крикнул племяннику, что, по нему, так можно и в путь.
– А чего ж вы в кабину не сядете, дядя Андраш? – выглянул шофер.
– Да вот, Лайчи, забыл, понимаешь, правило… в полдень-то салом перекусил и запил водицей…
– Неужто? Теперь, небось, в животе бурчит?
– Еще как… ну да пройдет.
– Ясное дело, пройдет, – сказал племянник и вынул из-под шоферского сиденья бутылку. – Я сейчас вернусь и поедем.
«А он вроде соображает», – подумал пастух и не ошибся. Шофер уже протягивал ему в кузов бутылку, судя по всему, непустую.
– Полечитесь-ка, дядя Андраш! А почему бы вам в кабину не пересесть?
– Да ведь я тут, понимаешь, того… прилягу, чтоб ветер не достал, может, еще и вздремну. Только, слышь, с чего это ты потратился на меня? Я вроде и не заслужил.
– Да ну, пустяки, о чем разговор. Поехали?
– По мне, так пожалуй…
Шофер вскочил в кабину, пастух устроил бутылку, чтоб не опрокинулась, пощупал холмик в мешке, где затаилась чудо-собака по имени Репейка; мотор зафыркал, заработал, и машина, подпрыгивая, вылезла со двора.
Оглобли Репейкиной судьбы – впрочем, у громко ревущей машины оглобель не было – вновь круто повернулись, и этот непреложный факт никто не мог изменить. Напрасно Таддеус давал объявления в газетах, сулил денежное вознаграждение, напрасно скрежетал зубами Оскар, и, как в воду опущенный, ходил Додо, напрасно тосковала Пипинч – Репейка исчез бесследно, будто капля в море. Впрочем, сейчас бессмысленно заниматься коллективными терзаниями цирка «Стар», ведь цирков по стране колесит не меньше сотни, Репейка же только один, и нас интересует прежде всего судьба нашего многообещающего знакомца, можно сказать даже – друга.