355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иштван Фекете » Репейка » Текст книги (страница 10)
Репейка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:07

Текст книги "Репейка"


Автор книги: Иштван Фекете



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)

Конечно – как это уже вошло в обычай – дрались только братья, родители же почти никогда, хотя это была коммунальная квартира, где все, главные и неглавные квартиросъемщики, жили в мирном единении, наслаждаясь полной свободой от квартирной платы, независимо от того, кто и на каком этаже этого чудесного старого дерева-великана поселился. Лишь на первом этаже не жил никто, им могли беспрепятственно пользоваться молчуны-муравьи.

Бывало, конечно, что какой-нибудь непоседа-птенец, одолеваемый жаждою повидать мир, перебирался из своего гнезда в соседнее, однако такой своенравный открыватель, как правило, трижды получал взбучку. Сперва его колотили чужие птенцы, затем их родители и, наконец, собственные отец с матерью. Выучка проходила под соответствующий галдеж, и птенец-путешественник раз и навсегда усваивал: коммунальная квартира коммунальной квартирой, но чужое гнездо место опасное, где любопытного исследователя могут постигнуть самые неожиданные удары.

Обо всех этих высших и снизу невидимых вещах Репейка не имел ни малейшего понятия, но к полудню уже так пообвыкся в шумном и драчливом оживлении над головой – свисте, карканье, клекоте и треске веток, – что лишь тогда настораживался, когда что-то падало вниз. А потом и на это перестал обращать внимание, потому что – как ни трудно поверить – Репейка был сыт.

А так как он был сыт и влажная прохлада кустов понемногу прогрелась, Репейка спокойно уснул, тем более что и в жужжании, царившем над лугом, не ощущалось ничего враждебного. Он закрыл глаза и только изредка шевелил во сне ушами, если вокруг них начинала пиликать на своей скрипке кровопийца комариха, изливая в унылой мелодии всю свою горечь по поводу того, что кровь, теплая вкусная кровь, совсем близко, но добраться до нее никак невозможно из-за густой шерсти. Ведь известно, что среди комариного рода только молодушки-комарихи способны на столь колючие замечания, у мужей их нет для того соответствующего инструмента, так как вместо жала они располагают только ласковым щупальцем. Меч находится в руках у комарих – впрочем, такое бывает не только среди комаров. И еще как бывает…

Однако напрасно точили свои кинжалы на Репейку воинственные комарихи, укусить его можно было разве что за нос, но отменный наш друг старательно прикрывал его передними лапами.

Между тем становилось все жарче. Над болотистым лугом дрожал горячий, насыщенный испарениями воздух, лягушки убрались в тень, в гнездах, раскрыв клювы, тяжело дышали птенцы, и лишь два ястреба, словно неспокойная совесть, неустанно парили над камышами.

Угомонилось и шумное птичье гнездовье. Реже прилетали-улетали матери, а иногда и вовсе замирали над гнездом, стараясь прикрыть его своей тенью. Птицы не кричали, не охотились, словно не хотели нарушить безмолвно пылавшее сиянье полдневной тишины.

Только мухи жужжали, да гудели шмели среди кустов, да еще молчаливый народец – муравьи без устали ползали вверх-вниз по стволу дерева с какою-то неизменной, таинственной целью, в удивительном порядке, словно у всех сотен тысяч букашек где-то вверху, на дереве, или внизу, в земле, было единое сердце и единый мозг, словно по чьему-то неумолимому приказу в эти сознательно двигающиеся, созидающие и разрушающие маленькие механизмы вкладывалось одновременно и стремление и действие. Муравьи никогда не набрасываются на живое, будь то растение или животное, они берутся только за то, что погибло, – превратилось в мертвую материю и созрело к тому, чтобы, разрушенным, вновь попасть в великую мастерскую природы и опять стать частицей жизни.

Впрочем, нельзя сказать, что муравьи заняты только безжизненным материалом, ведь они занимаются скотоводством, причем скотоводством молочным, поскольку выведение пород их не интересует. Коровами служат им тли, коих они строго охраняют, доят, если же та или иная корова дает недостаточно молока или погибает, что ж, они съедают ее. Конечно, тлей они приобретают не на рынке, а добывают, где только можно, разбоем. Потом доставляют в хлева и до тех пор поглаживают их, щекочут, пока они, разнежась или намучась, не выпускают сладкую и питательную жидкость. Возможно, в этих крохотных, едва различимых глазом капельках имеется и алкоголь, хотя пьяного муравья еще никто не видывал.

Безмолвный этот народец столь же мало внимания обращает на жару, как и пчелы, но Репейку муравьи не интересуют вовсе, как не интересуют муравьев те рыбьи головы, которыми насытился Репейка.

Репейка спит, иногда встряхивается, если какой-нибудь слишком усердный комар запутается в его шерсти – укусить комар, правда, не может, но начинает биться и нудно причитать, пока щенок не вытрясет его, чтобы в тот же миг, заснуть снова; ему, намерзшемуся и наголодавшемуся, нужно выспаться после утомительных приключений, ведь здесь, в этих незнакомых болотах, он не останется ни за что. Он это чувствует непреложно, быть может, даже знает, его тянет куда-то, хотя цель его далека и отнюдь неясна.

Репейка спит, но где-то подспудно возникают перед ним старый Галамб, Янчи, стадо, Додо, Пипинч, Оскар и все то, что осталось позади него во времени и пространстве. Только вот далеко, очень далеко они, его друзья, да еще рассеяны по разным местам и объединяются лишь тоскою его по дому и человеку.

Репейка не строит планов, но, когда стемнеет, он решительно отправится в путь, держась определенного направления, как будто все спланировал заранее. О том, чтобы вернуться, не может быть и речи, хотя он знает, что позади было сухо. Однако идти в ту сторону он не хочет, а почему, себя не спрашивает. Он хочет двигаться только вперед, он чувствует, что иначе идти ему и невозможно.

Проснувшись, щенок поморгал – он отлично выспался, – но вдруг насторожился, почувствовав, что он не один и поблизости что-то происходит, что-то напряглось, как натянутый лук, и стрела вот-вот вылетит…

Репейка замер, прижавшись к земле: из-за дерева-великана поднялась голова змеи, плоская, сердцеобразная голова, и в тот же миг щенок увидел мышь. Мышка короткими бросками бежала с противоположной стороны, ни о чем не подозревая, а возле дерева, неизвестно почему, поднялась на задние лапки. Приподнялась, понюхала толстый пенек.

И стрела вылетела.

Змея метнулась вперед, и мышь даже не пискнула.

Тут же опрокинулась и забила лапками.

Репейка трепетал.

Он не знал, что такое гадюка. Змеи вообще были ему омерзительны, и он убивал их, когда его науськивали, но подобной змеи он еще не видел, и сквозь дрожь древним инстинктом зазвучал страх. Нет, к этой твари приближаться нельзя, эта змея – сама гибель.

Даже бросок ее был так ужасающе стремителен, что спастись от него было немыслимо. А мышь уже не шевелилась.

Холодные глаза змеи не изменили выражения. Она не радовалась добыче. В этих глазах не было свирепости, не было в них голода и даже жестокости, лишь какая-то окаменевшая злобность, холод льда, твердость стекла, пугающее шуршанье прошлогодней листвы и непостижимая скорость скольжения по земле.

Одним броском она схватила мышь и исчезла, как видение.

Репейка еще долго лежал, затаясь, и чувствовал: это нехорошее место. Надо было опять пускаться в путь, но он подождал, пока воспоминание о кошмарном видении рассеется. Затем подбежал к дереву, обнюхал его вокруг и, так как след уползшей змеи был уже едва различим, затрусил вдоль спустившихся теней – к востоку.

День клонился к концу, лишь верхушка кроны старого великана еще отсвечивала золотом, внизу же, среди кустарников и камышей, ткал свое серое покрывало закат, и камыши молча клонили метелки к воде, в глубине которой сияли с высоты барашковые облака в росной своей недостижимости.

Репейка осторожно продвигался вперед: где было можно, бежал, если нужно было, прыгал, когда не оставалось ничего иного – плыл. Ему хотелось поскорее выбраться из этого болота, этого непонятного мира, в котором ползают неизвестные змеи, с деревьев падают рыбьи головы, любая птица – враг, невнятен каждый голос, и под прикрытием заката уже начищает до блеска свои звезды бессонная ночь.

И в воздухе было что-то такое, что не нравилось собаке. Птицы словно торопились выложить все свои вечерние соображения, зеркало вод вскоре потускнело, тучи на западном небосклоне были не красные, как обычно, а тускло-желтые, и флажки камышовых метелок молча повернулись к северу.

Репейка спешил, но камыш, сужая поле зрения, становился все выше, и все грозней надвигалось беспокойство. Волнами наплывавшее жужжание насекомых замерло, не слышно было и вечернего хора лягушек, зато стал гнуться, загудел камыш.

Репейка торопился, как мог. Бока его сильно ходили, глаза неустанно искали хоть какое-нибудь укрытие, тело подчинялось велениям осторожности, но сами веления эти становились все неуверенней, они сникли и отступили перед другим приказом: спешить, спешить! Скорей прочь из этого камыша, где в двух шагах ничего не видно и сумрак все гуще, хотя небо еще светлое – впрочем оно какое-то тускло-серое, словно на землю опустился сухой туман.

Камыши уже волновались, местами завивались, как бы уступая дорогу чему-то, мелководье между ними бороздила рябь, и – словно мягкие пальцы громадной, до неба достигающей руки прошлись по неоглядной арфе камышей – глубоким звучным гулом пролетел по ним ветер.

Внизу все это было мало ощутимо, но в вышине уже несло к северу небольшие стайки птиц, над ними, словно спасаясь, мчались с бешеной скоростью обрывки облаков и где-то далеко, за краем земли, отгороженным забором горизонта, словно бы прогромыхал огромный кегельный шар.

Репейка стал зябнуть, он страшно устал. Правда, он старался обходить особенно вязкие места, и все же, когда топь – наконец-то! – стала мелеть, его спина была вся в ряске, лапы изранены камышами, а нос измучен тяжелым запахом ила; но тут ворчливо и угрожающе заговорила иная сила, пересекая путь Репейки. Последним усилием он вскарабкался на крутой берег, поросший кустарником: внизу, как в колыбели, бурля и всплескивая, мчалась, зажатая в узком своем русле, большая, пугающе темная река.

Репейка на секунду приостановился с ощущением, что эта чудовищная сила смыла и направление и цель его пути. Он никогда не видел столько воды! Но, соизмерив единственным взглядом все возможности, он уже бежал по высокой береговой насыпи туда, где виднелись деревья, которые, быть может, дадут пристанище бедному путнику.

Тропинка вдоль берега вилась среди высокой травы, которая смягчала ураганные порывы ветра: не будь этой защиты, измученного щенка, вероятно, столкнуло бы ветром в воду. Между тем тучи выросли в горы, из гремучего их нутра почти беспрерывно вырывались угрожающие взблески.

И сразу вдруг наступил вечер, навалилась беспокойная, пугающая тьма, на самом дне которой, словно пылинка, гонимая ветром, из последних сил бежал Репейка, чувствуя с замиранием сердца всю свою заброшенность, одиночество и ничтожность.

Прибрежный лесок все рос, приближался, он казался единственным возможным укрытием, товарищем в близящейся грозе, словно, кроме щенка и леса, и не было никого живого на целом свете.

Теперь тучи громыхали прямо над ним, капли, одна, потом другая, ударили Репейку по носу, взблески молний почти ослепили; и, наконец, жесткая метла дождя, влекомая ураганным ветром, захлестала по спине дрожавшего щенка.

Уже возле самого леса ему пришлось перескочить еще через один ручей, и в темноте прыжок не удался. Репейка чуть не захлебнулся и на противоположном берегу отряхнулся лишь по привычке – ему казалось, что внутри у него все равно полно воды.

Верхушки деревьев шумно сражались с ураганом, и в этом беснованье при желтом свете молний Репейка наконец мог лечь, приникнуть к земле, возле узловатого основания толстой осины. На мгновение ему стало даже тепло от того, что ветер не столь резко прочесывал его шубу, но этот завывающий гребень иногда врывался и сюда, и, как ни старался Репейка свернуться, его пронизывало до самых костей.

Репейка стал рыть землю среди корней, стараясь втиснуться как можно глубже. Передние лапы его работали как мотовило, задние вышвыривали во тьму землю вперемешку с прошлогодней листвой, вся морда была в грязи, когда наконец он кое-как сумел затиснуться в выемку.

Невозможно, конечно, узнать, вспоминал ли Репейка позднее эту ночь, следующий день и еще одну ночь, но с этой поры он подозрительно посматривал на каждое облако, и, если где-то вдали начинал ворчать гром, Репейка тоже ворчал и старался спрятаться под крышу.

Однако наш покинутый на произвол судьбы друг был от всего этого еще очень далеко. Покуда же властвовали минуты, часы, и должно было минуть много дней, прежде чем эти часы и минуты слились в памяти Репейки в единственный миг.

Дождь лил до самого утра, а потом тихо моросил целый день напролет, Репейка так дрожал, что позабыл даже о голоде, и принялся расширять свое логово, только когда туманное утро допустило под деревья немного холодноватого света.

Щенок, принюхиваясь, недолго понаблюдал за погодой, потом сердито кинулся назад, в свое ночное пристанище и стал рыть, рыть…

Движение было на пользу его окоченевшему телу, а в сухой земле, вылетающей из-под корней, брезжила надежда. И – тепло!

Теперь наш осиротевший друг мог по-настоящему уместиться в вырытой им берлоге. Земля под ним и над ним согрелась, над шубой поднялся пар; мягко пахло землей, дрожь утихла, и отдохнувший Репейка незамедлительно ощутил, что, собственно говоря, он ужасно голоден. Голоден до умопомрачения! Но стоило ему выглянуть в туманную унылую морось леса, как он сжимался и желал лишь сохранить накопленное тепло, которое сейчас было важнее всего. Репейка не знал, что такое болезнь, но инстинктом, всем своим существом всегда особенно упорно противился тому, что для его жизни было наиболее опасно. Потому сейчас, как ни допекал голод, он все-таки очень долго не вылезал из своей норы, ибо еще больше боялся простыть. Щенок лежал неподвижно, иногда с закрытыми глазами, по временам же поглядывал на серый моросящий дождь и грыз свисающие вниз тонкие и горькие корешки. Эта горечь была ему явно на пользу, так как разбушевавшиеся было в желудке кровососы испуганно стали жаться к стенкам и притихли.

Щенок заснул и, должно быть, видел сны, потому что скулил иногда, потом жалобно и негромко несколько раз тявкнул, немного погодя заворчал, явно готовый нападать или обороняться, так как лапы его напряглись. Наконец, он открыл глаза и содрогнулся, как будто говоря:

– Фу-у, ну и паршивый сон!

Между тем время шло, а погода не менялась. Уже смеркалось, когда дождь приутих, и Репейка тотчас же стал потягиваться, потом вылез из своего укрытия, чтобы осмотреться в незнакомой обстановке. Вода, кругом вода! Даже травинки были усеяны целыми гроздьями дождевых капель, не говоря уж о деревьях, которые при каждом порыве ветра стряхивали на прошлогоднюю листву и, само собой, на Репейку, форменный дождик, так что незадачливый щенок сразу отказался от исследования местности. После некоторого раздумья он подобрал улитку, у которой, помимо роскошного дома, имелась, видимо, водонепроницаемая кожа. Однако, на вкус она была, по мнению Репейки, отвратительна, и облизывался щенок не потому, что водонепроницаемое существо показалось ему вкусно, а чтобы поскорее избавиться от этого вкуса во рту. Затем он опять юркнул в свое «теплое» – во всяком случае сухое – логово и стал ожидать ночи, за которой на Земле обыкновенно следует день. Увы, не сразу.

Сперва на черных крыльях ветра заметалась шепотливая тьма, заскрипели деревья; отжившие ветки – после долгого сопротивления – стали ломаться и, кувыркаясь, с шумом и треском падали наземь. Потом лес загудел сильнее, но за этим гулом ливня не последовало. Позднее как будто чуть-чуть посветлело, и вдруг высоко над деревьями закачалась, мигая, одинокая звездочка, словно огонек маяка в слепом море безнадежности.

Репейку так подтянуло, что от сытой цирковой «чудо-собаки» осталась едва половина. Одним словом, и Репейка знал, что иногда приходится затягивать пояс потуже на две, а то и на три дырочки.

Но вот ветер прекратился, по стволам деревьев пополз алый рассвет, и на востоке появился красный сердитый лик солнца, не без отвращения взирающего на чумазую, промокшую насквозь землю.

– Ну, ничего, я наведу здесь порядок, – сверкнуло солнце, и красный накал его перешел в белый. Вслед за теплой метелкой света над рекой, деревьями, тропинками, копнами сена и крестцами пшеницы поднялся пар. Репейка, щурясь и мигая, смотрел на неиссякаемый источник тепла и огня:

– О, будь благословенно, великое светило! – должно быть, говорил он беззвучно, ибо именно так ощущало его полузамерзшее, истощенное голодом тело.

Собака заснула, а когда проснулась, вокруг нее опять было лето. Птицы наигрывали на всех своих инструментах, холодный рев ночной реки сменился торопливым плеском, на травинках сушились букашки с блестящими спинками.

Репейка осторожно чихнул, вылез из своего погребка и так потянулся, что живот коснулся земли. Потом заторопился к реке, мигом взлетел на насыпь, где его ждала позавчерашняя тропинка. Почувствовав под ногами уже немного подсохшую полоску узкой тропы, Репейка вдруг осознал, что он опять в пути, и тотчас вскинулись антенны осторожности.

Он бежал медленно и плавно, то и дело останавливаясь и принюхиваясь, но все острее чувствовал, что голод одолевает его.

Вдоль берега трава кое-где была скошена, что позволяло немного оглядеться, но никаких признаков человека, дома, села Репейка не увидел. Справа – бурная быстрая река, слева, за лугом, – бескрайние камыши.

Щенок продолжал свой путь, все более усталый и голодный. К полудню его уже качало, но там, где трава была скошена, скакали только крохотные кузнечики, в нетронутых же местах она выметнулась так высоко, что охотиться в ней было невозможно. Между тем луга кончились, и справа тоже заблестела вода, хотя тут она стояла неподвижная, как и обычно в старицах. На берегу, свесив лохматые головы, дремали ивы, и Репейка свернул к ним с проторенного пути в надежде, что здесь, на низком берегу, ему попадется какая-нибудь беспечная лягушка. Он уже едва видел от голода, жары и усталости.

Он осторожно миновал полосу высокой травы, когда же вышел из нее, сразу лег, затаился.

На берегу, прислонясь к иве, спал человек.

Мышцы Репейки напряглись, потом расслабились. По лугам бродил только ветер, за рекой, над камышами, невесомо кружила, словно вырезанная из белой бумаги, чайка.

Репейка лежал тихо, но вдруг стал взволнованно втягивать носом воздух: легкий ветерок со стороны человека принес запах хлеба и сала.

Проглотив слюну, он сел, чтобы лучше видеть. И увидел! Его глаза затуманились, куцый хвост заходил ходуном – рядом с человеком лежала сумка!

Репейка весь дрожал, лапы двинулись сами собой. Да он и не мог не тянуться к сумке с едой, как не может железка не прилипнуть к подкове магнита. Магнит запахов манил все сильнее, и, хотя осторожность забила тревогу, голод тут же ее отогнал. Теперь щенок подобрался совсем близко и, когда снова сел, то уже ничего, кроме сумки с едой, не видел.

– А человек-то!! – вдруг вспыхнуло в нем. Репейка повернул голову и обмер.

Глаза старика были открыты.

– Что, проголодался, малыш?

Светило солнце, и в шепоте летнего ветерка голос человека звучал лаской.

Репейка лег и устало вильнул хвостом.

– Очень проголодался…

Если бы человек резко поднялся, сел или сделал неожиданный жест, страх подавил бы голод, и скитания собаки продолжались бы дальше, но старик не шевельнулся, и его рука лишь после долгого промедления двинулась к котомке.

– Знай я, что мы встретимся… больше бы с собой прихватил.

Репейка с замиранием сердца следил за рукой, которая медленно развязала котомку и положила хлеб между сумкой и щенком, как раз посередине.

– Ешь, песик, это тебе. Ну, ешь!

О, как давно не слышал он этого волшебного слова и как оно было знакомо! Но Репейка лишь после долгих колебаний, ползком, на животе стал подвигаться ближе к хлебу, не спуская с человека глаз и готовый в любой момент отскочить. Но так как человек даже не смотрел в его сторону, Репейка схватил хлеб, метнулся назад и, почти не разжевав, проглотил. Ох, до чего же это было хорошо!!! Репейка понюхал то место, где только что лежал хлеб, и посмотрел на человека:

– Уже съел…

– А я еще дам, – прогудел низкий голос, не похожий ни на голос Додо, ни на голос Оскара, скорее он напоминал голос старого Галамба…

– Ты ведь, я думаю, сало любишь…

Репейка несомненно знал, что такое сало, и глаза его блеснули в знак того, что вопрос совершенно излишен. Где же оно, сало?!

Он даже не заметил, что тугие пружины мышц уже настроены не на то, чтобы отскочить; его неудержимо влек к себе струящийся от сала аромат.

Нож отрезал от большого куска маленький – по правде сказать, совсем маленький кусочек сала.

– На!

Репейка, вытянув шею и вновь готовый к бегству, схватил сало.

И ничего не случилось. Старик ничего не хотел от него. Ни веревки не было у него в руках, ни палки, ни мешка, ни клетки… Репейка вдруг успокоился, лег, и глаза его сказали:

– А теперь я уже и не боюсь… и сало было отменное.

– Хочешь еще? – спросил старик; он положил кусочек совсем рядом с собой и даже не убрал руки.

Репейка трепеща подполз на животе, съел сало и – остался.

– Теперь уж я ничегошеньки не боюсь, – поморгал он и лизнул старую жилистую руку, пахнувшую салом. Рука выждала, потом медленно шевельнулась, погладила щенка по голове, почесала под ухом, и Репейка сердцем почувствовал чистое трепетанье доброты, пульсировавшей в усталых венах. Вокруг них кружили пчелы, наливались семена, пламя солнца рассыпало самое себя, отраженное водой, и ветер тихонько наигрывал на тысячеструнной арфе гибкого камыша.

Старик и щенок смотрели друг на друга и друг друга понимали. Репейка подполз еще ближе и положил голову человеку на колено. Затем, словно вернувшись домой после долгого пути, облегченно вздохнул.

– Я бы хотел остаться с тобой. Ведь я еще только щенок, и сейчас я ничей. Могу я остаться здесь?

Старая рука, поглаживая, расчесывала спутанную, всю в травинках шерсть. Звякнул жетон об уплате налога, собачий жетон; старик долго смотрел на него, потом вынул очки.

– Репейка, – прочитал он, – Репейка… – и даже оторопел, потому что щенок вдруг вскочил и в бурном восторге запрыгал вокруг нового своего хозяина.

– Так ты меня знаешь? Уже и по имени зовешь? Уй-уй-уй, как я счастлив! – Наконец, Репейка опять присел и, дрожа от нетерпения, ожидал хоть какого-нибудь приказа – принести трубку, спички, наконец, просто разорвать в клочки весь этот восхитительный мир! Но так как приказа не последовало, он бросился к большой палке человека, схватил зубами и поволок к нему:

– Вот она, – тявкнул он негромко, – только приказывай! Я все могу.

Но старый человек не давал никаких приказаний.

– Репейка, – пробормотал он, – Репейка… – И прижал к груди худое, изможденное, грязное тело щенка, который буквально светился вздымавшимся до небес чистым пламенем верности и преданности.

Репейка дрожал вне себя от счастья и думал, не лизнуть ли все-таки нового друга-человека в лицо, хотя Оскар категорически это запрещал и его запрет был еще довольно памятен. Словом, лизаться он не стал, а вместо этого высвободился из человечьих рук и поднял правую переднюю лапу, что и на человеческом и собачьем языке значит одно и то же.

И старый Ихарош – Гашпар Ихарош, вышедший на пенсию столярных, колесных и слесарных дел мастер, – подал Репейке руку.

– Ну, дружба до могилы, так, что ли? – сказал он и положил перед Репейкой все оставшееся сало. – Помни же!

А слову Ихароша можно было довериться со спокойной душой.

Фирменная вывеска Гашпара Ихароша еще висела над двумя его окнами, но теперь уже только знакомые помнили, что рубанок да циркуль слева и кегля да колесо справа обозначали, что здесь живет мастер, до тонкости владеющий тремя очень важными ремеслами. А если добавить, что он был также признанным тележных дел мастером, то станет совершенно понятно дружное сожаление села, когда старый Ихарош сам себя отправил на пенсию.

– Все, довольно! – объявил он однажды. – Глаза мои видят плохо, руки отяжелели, а бросовую работу делать мне не пристало.

Он прибрал мастерскую, помылся и под вечер, приодевшись, отправился в недальний путь – всего через пять домов, – где все еще гудела наковальня и чумазый кузнец ковал железо.

– Как закончишь, Лайош, зайди в дом, сынок.

– Сейчас и приду, – сверкнули белые зубы кузнеца (только зубы да белки глаз и оставались еще белыми на его лице), и он долгим взглядом проводил старика: ведь если мастеровой человек посреди недели вдруг вырядился по-праздничному, это не к добру. Что же такое надумал старик?

– Присаживайтесь, отец, родненький мой, – засуетилась хозяйка. Она была Ихарошу только приемной дочерью, хотя и родня. Жила она у старика с тех пор, как умерла его жена. Аннуш росла сиротой, метало ее и туда и сюда, Ихарош был первый, кому она сказала слово «отец», он и был ей отцом по душе. Им остался и тогда, когда вокруг девушки стал увиваться кузнец, а потом объявил напрямик, что у него сердце разорвется от горя, если не получит он Аннушку. Не захотел Ихарош, чтобы сердце кузнеца – вообще-то здорового как бык – разорвалось.

– Что ж, иди за него, дочка, раз такие меж вами дела… как-нибудь проживете.

И стала Анна женой кузнеца, однако прежде ясно и четко сказала Лайошу перед его родителями, что отца, ее воспитавшего, не покинет, и будет готовить ему, стирать, убирать, как по чести положено.

– Ну, а дети пойдут, доченька? – спросила будущая свекровь.

– И тогда так же будет!

Лайош – Лайош Чатт младший – молчал, потому что так уж заведено, чтобы вперед старики высказались, если пожелают. Но и они ничего не сказали. Правда, будущая свекровь не очень-то обрадовалась, однако недовольство свое проглотила, ну, да это не в счет. Словом, наступила тишина, и в тишине слышней говорили аккуратный домик старого Ихароша, порядочный сад и огород, которые, вероятно, унаследует Анна. Вероятно, хотя, конечно, не наверняка. Но почти наверное… А тут уж стоит поразмыслить.

Наконец, Лайош, наскучив молчанием родителей, встал.

– Дядя Гашпар ни словом не воспротивился, чтобы ты за меня пошла, а ведь мог бы. Правильно, что помогать ему хочешь, так будет все по чести.

– Да и стар он уже, – позволила себе откровенно высказаться будущая свекровь, но прозвучало это грубо.

– Все состарятся, – значительно проговорила Анна, и опять стало тихо и нахлынули новые мысли; ишь, мол, какой непреклонной может быть эта тихоня, когда захочет, вы только на нее поглядите… Но тут и старый Чатт стал на сторону сына.

– Это уж ваши дела, дочка. Ты Лайошу женой будешь, не мне, ну а там, справишься, значит, справишься. Только чтоб все было по-хорошему.

– Так и будет! – сказала Анна и больше о том не говорили. Молодая хозяйка управлялась в обоих домах. Тот и другой содержала в порядке. Детей у них все не было, и Лайош вымещал свое горе на всякого рода железных поделках.

Старый Ихарош не слишком утруждал молодых и если заходил, то чаще всего, чтобы чем-то порадовать. Однако, на этот раз он держался странно торжественно, и Лайош встревожился. Впрочем, такие тревоги хорошо успокаивает некая жидкость, поэтому Лайош сперва заглянул в чулан, свернул крану шею, благо нет в ней позвонков (оттого-то свернуть крану шею – не вредно), набрал полную бутыль и неуклюже ласково поставил ее на стол:

– Чтоб, значит, не прокисло! – улыбнулся он одними глазами да зубами, так как его черное от копоти лицо не способно было выразить хоть какое-нибудь чувство. – Аннуш, стаканы!.. Как живете-можете, дядя Гашпар?

– Старею.

– Зато не болеете, верно?

– Жаловаться не приходится.

– Вот за это и выпьем. До ста лет живите, дядя Гашпар…

– Ну-ну, не сглазь. Ведь я потому и пришел…

Молодые насторожились.

– Потому как нынче вот, в этот самый божий день уволил я себя на пенсию. Но к этому и вы мне надобны.

– Только скажите, отец, родненький…

– Вот я и говорю. Пришел вот, чтобы вы свое мнение сказали. Вам ведомо, что у меня есть и чего нет. Я состарился. Покуда в силах был, работал, но то, что я теперь кое-как мастерю, по моему разумению, уже не работа, вот и решил я уйти от дел.

– Оно и разумно, – сказал Лайош и снова налил.

– Аннуш до сих пор меня обиходила, думаю, и дальше так будет, верно, дочка?

– Так всегда будет, отец.

– Ну вот! Словом, написал я завещание, потому как пришло для этого время. Все, что у меня есть, будет ваше, а вы за это станете меня содержать в чистоте и порядке, по-хорошему.

– Отец, родненький, – прошептала Анна, – хоть бы и не было у вас ничего, на улице не остались бы. Лайош человек добрый…

– Знаю, но на бумаге все же верней. Ведь и старику иногда что-то требуется: пара ботинок, табаку немного, газета, очки, то да се.

– Что об этом говорить, дядя Гашпар! Будет у вас все, что нужно, только слово скажите.

– Одежа, все прочее у меня припасено, вам со мной не много будет хлопот. Поросенка еще откормлю, и сад плодоносит, и пчелы кое-что собирают. Анна, дочка, забот тебе не прибавится, только что стряпать будешь на троих да потом принесешь мне обед-то. Не по душе мне что-то стала стряпня, хотя, если случится рыбу поймать, как и прежде, сам ее поджарю… что же еще-то? – Старый Гашпар глядел прямо перед собой, но так ничего больше и не вспомнил. – Ну, а там похороните, как полагается, деньги на это в кисете лежат, под бельем. Что, ладно ли так будет?

Никто не ответил.

Анна отвернулась к куполообразной печке, да и Лайош что-то подозрительно долго прочищал горло. Во всяком случае руки его дрожали, когда он вздумал налить еще, хотя только что перед тем уже налил. Тогда он протянул руку.

– Вот вам, дядя Гашпар, моя рука… столько-то, сколько бумага, и она стоит… ну а теперь… если тут еще кто-нибудь заведет речь о похоронах, я притащу самый большой молот и разнесу этот дом в щепы… а ты, Аннуш, перестань хлюпать, как будто похоронные дроги уже стоят на дворе. Накрывай, пока я бочку подою.

Тяжелые шаги кузнеца затихли в прихожей, Анна стеснительно подошла и уткнула залитое слезами лицо в плечо старику.

– Отец, родненький…

И этим было сказано все, до конца.

С тех пор минуло, правда, без малого восемь лет, и сейчас старый Ихарош о них совсем не думает, к тому же ничего особенного за эти восемь лет и не произошло. Инструмент его покрылся пылью, вывеска облупилась, пчелы роились, когда приходило тому время, Аннуш старательно, как и положено, присматривала за состарившимся отцом, а по вечерам заглядывал Лайош с бутылочкой под мышкой – сажу прополоскать, как он говорил.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю