355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иштван Фекете » Репейка » Текст книги (страница 12)
Репейка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:07

Текст книги "Репейка"


Автор книги: Иштван Фекете



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 21 страниц)

– Почему вы молчите?… я что-то сделал не так?…

– Обучили его, вот и все, – проговорил, наконец, старый мастер и погладил Репейку по голове. – Ведь тебя научили, правда, песик?

Репейка поглядывал то на дверь, то на хозяина:

– Но почему не входит Пипинч?… Пипинч с вкусной едой…

– Он ждет кого-то, – мрачно объявил Лайош и положил трубку на стол, словно улику, – ждет. Я видел, как он на дверь поглядел…

– Может, прежнего своего хозяина поджидает, – шепнула Анна. – Выпей, Лайош.

– Больше ни капли! Тут нужна ясная голова…

– Глупости болтаешь, – рассердился вдруг Гашпар Ихарош, – только того и не хватало, чтобы этакий буйвол труса праздновал. Видывал я и таких собак, которые в футбол играли в Будапеште, дело было в цирке. И одеты были в футбольную форму, честь по чести, а мяч отбивали так, что только пыль столбом…

– Пыль столбом, пыль столбом… то иное дело. То цирковые собаки были.

– Они были собаки! И ты уж не зли меня. Да я сколько угодно могу приказывать ему трубку да спички принести – видишь, как прислушивается! Он, может, ничего другого и не знает…

Ихарош встал и опять положил трубку и спички на стул.

– Ну, приказывай ему!

– Только не я. Скажите сами, дядя Гашпар…

– Репейка, принеси мне спички, – проговорил старик. – А теперь трубку!

Репейка весело доставил старому мастеру требуемое.

– Вот видишь! А теперь, песик, тащи-ка сюда этого дурня кузнеца, – указал он на Лайоша, и Репейка, показывая зубы, бросился к Лайошу и ухватил его за штанину.

– Ну-ну, не дури, Репейка… еще порвешь…

Репейка недовольный поплелся назад, к старику, посмотрел на него.

– Не хочет он играть, – сказали умные блестящие глаза, – не хочет и все… вот если бы Оскар был здесь, сам побежал бы, потому что Оскара все слушаются, даже Султан… и Додо…

– Ладно, собачка, – погладил его Ихарош, – жаль, что не пьешь ты… – И он чокнулся с Анной. – Пей, дочка, если уж Лайош не пьет…

– Ну, выпить-то я могу, – сдался Лайош, – а только дело тут нечисто, это уж точно.

– В голове у тебя что-то нечисто, – отозвалась жена, – верно, Репейка?

И собака, взглядом попросив разрешения у старого мастера, подошла к Аннушке и, поднявшись на задние лапы, положила голову ей на колени.

Это смирило и Лайоша, но недавнее веселье улетучилось и в сгустившейся темноте уже не нашло дороги обратно.

Репейка выбежал во двор на контрольный осмотр. Аннуш принялась мыть посуду, Лайош зевал так, что едва не затушил лампу, а старый Ихарош сунул руку под пиджак: иные люди так проверяют, цел ли бумажник, он же хотел лишь усмирить собственное сердце.

«Я, кажется, перебрал, выпил больше, чем следовало, – подумал он, – да и сигара была крепка. Вот теперь и колотится старая колотушка».

Но он не сказал об этом ни Аннушке, ни Лайошу.

«Браниться ведь станут, да и поделом мне, – думал он. – А лекарство-то кончилось… ничего, высплюсь хорошенько, к утру все и пройдет.»

Лайош с женой ушли. Репейка тоже провожал их, потом проводил в дом своего хозяина, у которого лицо стало вдруг серое. Ихарош тяжело опустился на стул.

– Так-то, Репейка, плохи наши дела.

Голос был глухой, с одышкой, и тяжелый дух боли придавил чувствительные нервы щенка.

Старик все сидел и смотрел на огонь и глазами прослеживал путь больших длинноногих комаров. Комар сперва бился долго о стекло, ошалело стремясь к свету, но едва оказывался над пламенем, следовала короткая вспышка, легкий треск, и пепел прозрачных крылышек исчезал в тени.

«Конец, – думал старик. – Конец. Короткая вспышка и все».

Репейка слонялся по комнате, иногда садился перед Ихарошем, словно спрашивал:

– Что мне сделать, чтобы опять стало все хорошо?

Но не отвечал ему старый мастер. То одиночество и страх, какие он сейчас испытывал, ни с кем разделить невозможно, ни передать кому-то, ни отогнать от себя. Усталое старое тело в одиночку боролось с болью, мысли метались вокруг прошлого, вокруг вчерашнего дня, минувшего вечера и с надеждой останавливались выжидательно перед таинственной дверью в завтра.

Репейка проводил своего хозяина до кровати; старик положил на сердце мокрую тряпицу и закрыл глаза.

– Вдруг да поможет…

Двери остались открыты. Сигарный дым и запах пищи понемножку выплыли из-под притолоки, и прохладный ночной воздух, баюкая ароматы, принесенные с полей л из сада, уже карабкался через порог.

Гашпар Ихарош то ли чуть-чуть задремал, то ли немного озяб, но когда открыл глаза, почувствовал себя лучше.

– Ты здесь, Репейка?

Репейка встал и подышал старику в ладонь.

– Конечно, здесь. В воздухе чуялось что-то плохое, но… кажется, оно ушло…

– Побегай, если хочешь… мне лучше…

Человеческий голос успокоительно гудел в комнате, потом взлетел под потолок и вместе с теплым воздухом выскользнул в ночь.

Старик натянул на себя одеяло и зевнул:

– Может, засну… – Он закрыл глаза, а Репейка с облегчением выбежал во двор, так долго остававшийся без надзора. Он быстро все обежал, все обнюхал и с интересом наблюдал, как кошка из соседнего дома медленно прошла по коньку крыши.

– Так это и есть Цилике?

Темный кошачий силуэт передвигался по покатому хребту черепичной крыши так непринужденно, словно то была главная улица. Иногда Цилике закрывала собой какую-нибудь звезду. Разумеется, она отлично разглядела Репейку, но не пожелала заметить его, ибо не только ненавидела всех собак, независимо от рода-племени, но и глубоко их презирала. Когда можно было, старалась обходить их, когда же избежать встречи не удавалось, дралась как дьявол. Бывают, правда, такие кошки и собаки, которые дружат между собой, но, судя по информации соседской собаки, Цилике была не из их числа.

Репейка следил за кошкой, пока она не скрылась из виду, и чувствовал, что его двор Цилике будет обходить. К этому времени Репейка уже точно знал границы своих владений, защищать которые следует до последнего, зубами и когтями, когда же это не помогает, – соответствующим лаем передавать дело на рассмотрение хозяину.

Ибо выражение «собака лает» существует только для непосвященного уха, тогда как друзья собак (имеются в виду не те, кто относится к собакам с симпатией, но те, кого и собаки тоже любят) хорошо знают и даже понимают, о чем именно кричит Шайо или Треф в конце сада.

– Крадут яблоки, крадут яблоки! – заливается во дворе собака, так как забор мешает ей наброситься на воров.

Или хрипло лает, носясь вокруг складки дров.

– Хорек… хорек… – И человек, проснувшись в своей постели, если он понимает собачий лай, говорит: «Кто-то бродит по саду», или: «Собака какого-то зверя чует».

Ну, а часто собака, действительно, просто лает: лает по-собачьи и для собак, однако, настоящий хозяин не просыпается на такой лай. Этот лай к человеку не относится, он – личное собачье дело, которое не касается никого другого.

Такой лай, можно сказать, монотонен. Иногда он усыпляет, иногда раздражает и кажется бессмысленным брехом, но дальний знакомый понимает его и отвечает, дождавшись, когда рассказ будет окончен.

Бывает, конечно, и так, что одновременно зальются в селе чуть не все собаки, оплетая лаем терпеливый вечер, но у каждой собаки при этом имеется свой собеседник, который в общем далеком гомоне улавливает к нему обращенную речь.

Человек этих речей не понимает. Из человека получилась бы никуда негодная собака (хотя бы в смысле верности…), поэтому собакам приходится изобретать для него особенный лай, какой они никогда не употребляют в личной беседе. Но что поделаешь, если человек по-собачьи не разумеет?

По-разному выражает собака страх, ужас, боль или радость, по-разному жалуется, фискалит, а иногда и просит помощи. Зовет одним голосом, предупреждает – другим.

– Сюда, сюда! – тявкает охотничий пес, загнав кабана. – Вот он, вот он! – звенит призыв в заснеженном лесу. – Скорее сюда с ружьем, мне не удержать эту громадину.

Но, едва прогремит выстрел, собака умолкает, потому что волнения позади и ей сказать больше нечего. Враг лежит, остальное – дело человека.

А разве не предупреждает собака, когда у ворот останавливается кто-то чужой? Еще как!

– Сюда и ногой ступить не моги! – ощерившись, заявляет она. – Штаны изорву, до самого мяса доберусь. Прочь отсюда!

На бешеный лай выходит наконец хозяин.

– Петак, молчать! Не сожри моего приятеля…

Петак неохотно отступает, виляя хвостом:

– Прошу прощения, я не знал, что этого можно впустить.

Есть, конечно, и среди собак ласковые, веселые, мрачные, лживые, грубые, нахальные, блудливые и даже придурковатые, однако их дурость выражается не в том, что их умственные способности не на высоте, а в том, что такая собака со всеми вступает в дружбу, всех слушается, не делая никаких различий, и в конце концов ее переезжает какая-нибудь машина или забирает живодер.

Обычно это ошибки воспитания, ибо вообще собаки являются на свет с нормальными инстинктами.

Эти инстинкты не стушевываются и вблизи человека, даже в большом городе, и простираются иногда неизмеримо дальше и глубже, нежели человеческие чувства.

Вся вселенная – сплошной трепет, волнение, излучение, постоянное изменение и кружение невидимых сил. Сплошное созидание и разрушение, отправление и прибытие, и многие животные чуют эту переменчивость, отдаленную угрозу, будь то непогода, землетрясение или даже обвал в шахте.

«Крысы бегут с обреченного корабля» – гласит старинная поговорка, – причем, бегут не тогда, когда он уже тонет где-нибудь посреди океана, а еще перед отправлением, в порту.

Но в этом нет ничего таинственного.

Просто крысы почуяли ненадежность. Треск швов и шпангоутов в старом судне говорит их тонкому слуху больше, чем морякам. Тяжелый запах подмокшего товара, затхлый удушливый воздух меж трухлявых перекрытий буквально гонит их с корабля, который в это время мирно покачивается в залитом солнцем порту, но развалится на части при первой же серьезной буре.

Если крыса чует ненадежность судна, грозящую ей опасностью, отчего же собака не способна почуять боль, испытываемую человеком, излучения его нервов, таинственные волны его страхов и страданий – того человека, которого она любит.

В этом помогают собаке и испарения человеческого тела, ведь человек в страхе или в жару, здоровый или больной, пахнет совершенно по-разному.

Собака высокомерна и напориста с человеком трусливым, но есть люди, которых обходят сторонкой даже самые злые псы, чувствуют: этот человек не боится, потому что он сильнее.

Есть люди, которых собаки принимают сразу, как лучших друзей, а есть и такие люди, с которыми они не подружатся никогда.

Маленького ребенка собака – если она не бешеная – никогда не тронет, и не из рыцарства или особенной доброты, а потому что самая мягкость ребячьей натуры и заведомая настроенность на игру никогда не излучают агрессивных или злых волн. Более того, старые, ворчливые собаки терпят от несмышленыша-ребенка даже боль, позволяя щипать себя, таскать за уши, дергать хвост, – хотя взрослого человека за это без сомнения покусали бы; они словно знают, что ребенок причиняет боль неумышленно, совсем того не желая.

Это факты, а факты всегда имеют логическую основу. Логика же и последовательный ход мысли к миру суеверий отношения не имеют. Даже ночью – в том числе и этой, когда дело идет к полуночи и лают уже лишь отдельные, особенно разговорчивые собаки, остальные давно умолкли.

Репейка вообще не вмешивался в эту перекличку. Он был здесь еще чужой, сказать ему пока было нечего, но соседская собака уже оповестила всех о его прибытии.

– Родственник, мне кажется, приличный, – разливалась соседка, – и от него всегда пахнет жареной рыбой!

На секунду воцарилась тишина, ведь рыба, мясо, вообще пища – это истинное благо, и с тем, кому постоянно сопутствуют ароматы еды, стоит водиться.

Новость эта была примерно такого же рода, как если бы в село прибыл какой-то новый парень и люди говорили бы: его папаша министр. Всегда министр.

– Надо с ним поосторожнее! – пролаял густой бас. – От кого всегда вкусно пахнет, не может быть порядочной собакой. Она дама?

Со всех сторон раздался сердитый беспорядочный лай, с нелестными замечаниями в адрес только что высказавшегося обладателя звучного баса, который был, вероятно, ловелас и сорвиголова, потому что собаки дамского пола не стали церемониться и дружно заклеймили его, объявив вшивым соблазнителем, бродягой и старым мошенником.

– Он-то мужчина! Да не такой дряхлый, беззубый бахвал, как ты… – пролаяла соседская дама. – Уж он с тобой разделается.

– Я ему покажу! – кратко пообещал раздраконенный пес и умолк, ибо спорить с женщинами – особенно когда их так много – даже в собачьем обществе занятие неблагодарное.

Теперь Репейка кое-что узнал об окрестной родне. Приметил, в какой стороне лаял склонный к драке рыцарь, и, все сопоставив, почувствовал себя более по-домашнему.

Село уже совсем затихло и погрузилось во тьму, только из отворенной кухни падал во двор мягкий свет забытой в комнате лампы.

Репейка вошел, посмотрел на человека: в такое время человек плохо слышит, ничего не видит, одним словом, беспомощен.

Рука старого Ихароша свесилась с кровати, и Репейка, обнюхав ее, понял, что все в порядке. Старый Ихарош тихо дышал, его лицо выражало сейчас только полную отрешенность сна, лампа иногда попыхивала, петухи в селе прокричали в третий раз. Репейка сел посреди комнаты, глядя на человека и виляя хвостом.

– Спит, – подумал он или просто почувствовал и не подошел, чтобы лизнуть руку спящего: не положено нарушать покой ночи действиями, которым место лишь в дневные часы. Он тихонько вышел на кухню, лег у порога и опустил на пол голову. Потом вздохнул глубоко и закрыл глаза.

Репейка почувствовал, что прибыл домой.

А ночь между тем быстро слиняла, и было похоже на то, как разлив входит в русло, хотя никто, собственно говоря, не знает, где оно, это русло.

Страхи темноты разлетелись на смешные кусочки, словно дурной сон, и опять оттянулись на день в подземные убежища, пещеры, погреба, в лесные уголки и под камни, где вечно струится вода и ведут отшельническую жизнь голые улитки.

Репейка, вытянувшись, спал. Все его существо наливалось мирной силой, и даже бессознательно он чувствовал, что над немотной тьмой ночи уже летит, шепча что-то, осторожный вестник зари – рассвет.

Шептал он, конечно, на языке деревьев: они сперва перемолвились чуть слышно с предрассветным ветерком, потом стали пересказывать полученные новости друг другу, птицам и всем заинтересованным лицам, по крайней мере тем, кто понимал, чего приблизительно можно ждать от нынешнего дня.

Вообще-то ветер был ненадежен и изменчив, но говорил всегда то, что знал и чувствовал, если же его чувства без конца менялись, в том была не его вина. Деревья, разумеется, могли рассказать лишь то, что слышали от ветра, ничего не прибавляли и птицы, только перекладывали в песни ходячую молву.

– Кру-руу, – ворковала горлица на сухой ветке липы, будет хоро-о-шая, хоро-ошая погода. Кру-руу.

Если потом налетал днем такой ураган, что едва не сносил трубы, а сорванная с крыши дранка валилась прямо на кур, петух сердито косил глазом на горлицу:

– Да, предсказывать ты мастерица…

Ветер принес… ветер принес, – оправдывалась горлица, – разве я виновата, что он переменился.

В тот день, однако, ветер сдержал свое обещание. Прошептал то, что знал, и тут же заснул в кроне старой липы.

Воцарилось глубокое предутреннее затишье, и щенок проснулся. Проснулся, но лежал не шевелясь, как и все вокруг; только в отдалении нарастал слабый шум над селом – кто-то зевал, потягивался, отворял двери, разводил огонь, прочищал горло, мылся, плескал водой, натягивал сапоги, шуршал платьем – и все это множество звуков изливалось наружу и текло в сторону полей предвестьем дневных трудов.

Но вот заблестела и затрепетала от радости верхушка стоявшего в конце сада тополя.

– Я уже вижу – вижу! – сиял тополь листьями, хотя тени в саду еще пахли болиголовом, вощиной и бузиной, а кошка – то есть Цилике – лишь сейчас возвращалась домой, и опять по коньку крыши, словно беспечный кровельщик, который лазает но отвесной стене башни, как лесной клоп по стволу ивы: не падая.

Во рту у Цилике была мышь, ее завтрак. Но Цилике, конечно, не съест мышку просто так. Об этом не может быть и речи.

Цилике притащит мышь на кухню и будет до тех пор крутиться под ногами, пока женщина, действительная хозяйка кухни, не заметит и не вскрикнет:

– Ай да Цилике!

– Что там? – спросит из комнаты мужчина, номинальный хозяин дома. – Что там?

– Эта Цилике опять мышь поймала. Каждое утро является с мышью, да их уже и не видно стало с той поры, как у нас кошка…

– Плесни ей немного молока. Заслужила…

На звук наливаемого молока в дверь кухни заглядывает Бодри и, усиленно виляя хвостом, дает понять, что тоже не прочь была бы подкрепиться. Цилике сердитым фырканьем докладывает своему повелителю в юбке, что Бодри намерена ее обидеть, хозяйка хватается за метлу, и собака бросается наутек, от обиды и злости подняв во дворе переполох среди кур.

– Что там опять такое? – спрашивает из комнаты хозяин, как раз натягивающий сапоги. Сапог артачится, надеваться не хочет, лицо хозяина багровеет от усилия, глаза лезут на лоб…

– Эта дрянная собака кур гоняет, да и с кошкой никак не может ужиться.

– Ладно, вот выйду, возьмусь за нее…

Цилике преспокойно лакает молоко, потом мурлычет, ластится, просит добавки. И получает…

Пыталась Бодри и подражать Цилике, но это почему-то не получалось. Бодри тоже иногда ловила мышь, но тут же ее проглатывала, потому что для хозяев хотела принести что-нибудь покрупнее, и тогда ей дадут молока, а Цилике пусть хоть провалится со своей мышью…

– Ай! – взвизгнула на кухне хозяйка и даже ногами затопала: – Сейчас же унеси эту гадость! Пошла вон! Ох, мне дурно…

– Что такое, что тут за визг?

На полу моргала жаба, величиной с порядочную сковородку.

Бедная Бодри, должно быть, думала, что, принеся эту страхолюдину живой, доставит хозяевам больше радости, а, может, ей просто претило сдавить покрепче покрытое слизью холоднокровное животное. Поэтому она была чрезвычайно удивлена, когда в награду за великолепную идею получила лишь колотушки. О молоке не могло быть и речи.

Цилике наблюдала с припечка всю позорную сцену провала Бодри и, когда последняя с воем бросилась наутек, надменно потянулась, словно говоря:

– Вот дурища! – И, мягким движением соскочив на пол, схватила жабу и убежала с нею.

– Слава богу, – перевела дух хозяйка. Если бы не эта кошка…

Бодри со своим горем уныло притихла возле стога соломы, а Цилике позавтракала жабьей ножкой. И когда вернулась на кухню, опять получила молока за спасение от жабы.

Так кошка получила молоко на завтрак в награду не только за мышь, но и за жабу.

Репейка узнал обо всем этом позднее. А пока что лишь потянулся, обежал двор, у колодца попил воды из колоды, затем вернулся в комнату и до тех пор дышал человеку в ладонь, пока тот наконец не заворочался.

Мастер Ихарош с трудом поднялся, сел.

– Ты здесь, песик? А у меня, знаешь, скверная ночь была. Сердце… но сейчас уже все в порядке… по-моему…

Репейка положил на кровать передние лапы и завертел куцым хвостом.

– И там, на дворе, все на местах. Птицы обещают хорошую погоду.

– А лампа всю ночь горела? Видишь, Репейка, какой я стал бестолковый. – Он поднялся, потушил лампу.

– Куда подевались мои шлепанцы, не знаешь?

– Как не знать! – подскочил Репейка, который видел шлепанцы на кухне. – Вот. – Он принес один туфель, потом второй.

Старый мастер озадаченно почесал подбородок.

– Шут его ведает, песик, уже и я начинаю тебя побаиваться.

Репейка, ласкаясь, положил голову ему на колени.

– А я уж и проголодался…

– Хотя, конечно, тебя и выучить могли… трубка там… и все прочее.

Репейка уже нес трубку.

– Нет, нет, – рассмеялся Гашпар Ихарош и опять положил трубку на стул. – Черт бы побрал ее, эту трубку. Лучше давай поедим.

Щенок на радостях пулей обежал комнату.

– Наконец-то ты понял!

Репейка ел и чувствовал, что холодная рыба ничуть не хуже горячей, и даже наоборот, – но тут щелкнула калитка. Щенок пулей вылетел во двор, заливаясь звонким официальным лаем, но на этот раз понапрасну.

– Здравствуй, Репейка, гляди, не стяни с меня юбку…

Репейка умолк и тотчас из контролера превратился в почетный эскорт.

– Как спали, отец?

– Плохо, черт бы побрал эту сигару.

– Да еще вино?

– И вино!

– Пошел прочь, Репейка, – сказала Анна невесело, – не до тебя мне.

– Он утром мне и шлепанцы принес. – Старый мастер взял под защиту щенка, который тоже был виновником вчерашнего пира; затем они вошли в дом, но и оттуда слышалось ворчание Анны.

Репейка за ними не последовал, так как в голосе женщины трепетало нервное раздражение; вместо того он обследовал двор и, увидев за забором высматривавшую его Бодри, подошел.

– Рыба… Опять от тебя рыбой пахнет. – проглотила слюну соседка, – это дурно кончится.

– Дали мне… а что это у вас за шум был?

Бодри опустила голову, села, печально подметая землю хвостом.

– Меня даже избили. В поле не пускают, есть не дают, а ведь я сегодня большущую лягву им поймала и принесла на кухню, – уныло почесалась соседка.

– Зачем принесла-то? – посмотрел на нее Репейка. – Человек не любит этих пучеглазых, а те, что в юбках, даже боятся их.

– Она и мышей боится… потому-то я, видишь ли, и не понимаю. Цилике приносит мышь, кладет хозяйке прямо под ноги и получает за это молоко… я приношу жабу, кладу перед ней, а она визжит, словно с нее кожу сдирают. Ну, как тут понять человека?

– Трудно, – уставился перед собой Репейка, – очень трудно…

– Даже если убрать Цилике, чтоб не мешалась под ногами, – продолжала раздумывать соседка, – все равно не поможет. Через некоторое время появится другая. Я уж пробовала…

– Видно по твоей морде.

– Да, она царапалась и дралась, но только это ей не помогло, я прижала ее, тряхнула разок, она и перестала царапаться.

– Верю, – посопел за забором Репейка, – верю. Ведь у тебя зубы вдвое больше моих, и шея крепкая. Вон какая крепкая…

Соседка позабыла все свои горести от этого комплимента, ведь она была женского рода, иначе говоря, сука. Она легла, совсем прижавшись к забору.

– Я бы ее не тронула, но из-за причитаний Каты совсем потеряла голову. Ведь Ката, старшая наседка, моя приятельница. Когда у нее нет цыплят, она несет яйца под стожком соломы, а потом кричит мне, иди, мол, снеслось яичко. Ну, я и иду… но птенцов ее не трогаю.

– Да и нельзя это, – одобрил Репейка, – вообще родственников Каты трогать нельзя, потому что тогда явится Янчи с тоненькой палкой…

– Не знаю, кто такой Янчи, – поглядела на него соседка, – но ты прав. Однако, Юци…

– А это еще кто? – поинтересовался Репейка.

– Да та самая кошка, которую я распотрошила. Уже и то несправедливо, что человек свое имя кошке дает. Ты слышал когда-нибудь, чтобы собаку звали Аладар? Моего хозяина так зовут, а я все-таки Бодри.

– А меня Репейкой зовут…

– Ну, видишь? И ведь красивое имя, красивое…

– Бодри тоже красиво звучит.

– Да я ничего и не говорю, но все-таки не человеческое имя… Одним словом, Юци – мало ей было того, что молоко получала – приладилась цыплят Каты высматривать, то одного поймает, то другого. Я, конечно, как услышу, что Ката убивается, на помощь бегу, да только всякий раз запаздывала… а кончилось тем, что хозяйка меня там застала и так стукнула по голове толстенной палкой, что я чуть не окочурилась. Эти, в юбках, даже того не знают, какой толщины палки положены, чтобы собаку учить…

– Янчи совсем тоненькой палочкой пользовался, прутом, можно сказать.

– Порядочный человек, должно быть… вот тогда-то я подстерегла Юци и задушила. У нее и в тот раз цыпленок в зубах был. На всякий случай я спряталась, а Юци так и нашли – маленькая Ката возле нее валялась…

– Твое счастье, – кивнул Репейка.

– Мне тогда несколько дней подряд давали молоко, потом объявилась Цилике…

Репейка вдруг насторожился – что там в доме?

– Мне надо бежать, проводить Аннуш. Аннуш тоже в юбке, но я люблю ее, она меня гладит и есть дает…

Бодри только вздохнула. Ее никто не гладил и не давал есть. Долгим взглядом посмотрела она вслед Репейке, который подбежал к Аннуш.

Анна больше не сердилась за ночную гулянку, но Репейку все же дернула за ухо.

– И ты мог бы умнее быть, коли уж у нас ума не хватило…

– Больно! Бо-о-ольно, – заскулил щенок.

– Ну, то-то! Из-за тебя ведь выпивка-то была. Лайош чуть было наковальню не разброс чтобы в себя прийти, да еще стопочку поднести попросил…

– А ты поднеси, дочка. Если собака укусила – собачьей шерстью и лечить.

– А если женщина? – засмеялась Анна.

Старый мастер обреченно махнул рукой.

– Против ее укуса лекарства нет… разве только другая женщина…

– Ох, и наговорили вы мне, отец, уж лучше я и ключ от погреба ему отдам… Ну, Репейка, приглядывай за домом, – сказала она щенку.

Репейка вернулся к хозяину, сел напротив.

– Ведь мы не покинем друг друга, правда?

– Я думаю, Репейка, пойдем-ка мы в сад.

Из сказанного Репейка понял только слово «пойдем» и одобрительно, радостно завилял хвостом. Однако, прежде чем выйти, еще раз взглянул на своего хозяина и доверительно положил лапу на большой сапог старика:

– Бодри бьют там, за забором… а если сюда забежит Цилике, уж я потреплю ее немного за шкирку…

– Ножницы возьмем, заглянем и к пчелам. Ну, пошли.

К этому времени утренняя роса высохла, только под кустами еще сохранилось немного влаги. Шум села волнами перекатывался в поле, на высоком тополе разнузданный воробьиный народец совещался о том, куда податься поклевать пшеницу, а договорившись, всей стаей взмыл в воздух и полетел прямо в противоположном направлении. Воробьи только в чириканье соблюдают какой-то порядок, а состоит этот порядок в том, что никто никого не слушает и птенцы, едва научившись летать, уже вмешиваются во все, считая себя не менее умными, чем старики, – впрочем, это еще не столь уж великое дело: известно ведь, что такое воробьиный ум!

Репейка лишь взглянул на них и сразу отвернулся, воробьями интересоваться бессмысленно. Маленькие серые бездельники, казалось, для того только и существуют, чтобы кормить собою ястребов да коршунов, хотя весной они усердно обирают гусениц с деревьев, да и родители они очень заботливые, как, впрочем, и все животное царство.

– Тихо, – приказал старый мастер Репейке, – тихо… с пчелками нужно поосторожнее.

Репейка внимательно смотрел на своего хозяина, чей голос советовал остерегаться, да и сам он недолюбливал летучий мир насекомых. Есть их нельзя, жужжание, гудение пугает, а некоторые жалят так, что небо кажется с овчинку.

К тому же пчелы бывали иногда еще раздражены, что, как правило, сулило перемену погоды, иной раз означало недостаток воды или жару, или же говорило о каком-нибудь исключительном событии в их республике, управляемой вообще-то королевой, но на основании строгих, даже жестоких законов. У людей королевы часто воображают себя стоящими над законом, тогда как королева пчел была сама – закон. Она жила соответственно тайным законам и умирала – или ее убивали, – если не могла уже с пользой выполнять свое предназначение.

В жизни этих маленьких существ, живущих цветами и жужжащих под солнцем, нет места сентиментальности, нет места чрезмерной любви. Крохи-труженицы, если нужно, умирают за свою королеву, но они же и убивают ее, если она погрешит против закона, и все, что мы сегодня о них знаем, есть не что иное как чудесная поэзия чистого материализма и биологической математики.

Этого Репейка, разумеется, не знал, но и того, что он знал, было довольно, чтобы не слишком прыгать среди пчел.

На крытом соломой пчельнике невидимыми облаками плыла сладкая, пахнувшая воском тишина. Вокруг раскинулось в цветистом блистании лето, но на самой пасеке было тенисто, и лишь кое-где среди ульев вонзало свои сверкающие острия взобравшееся в самый зенит солнце.

Одна-две пчелки заметили движение в пчельнике, но старого мастера они узнали, на Репейку же не обратили внимания.

Собаки не значились в числе их врагов.

Если бы Репейка был мышью (хотя самое допущение это уже унизительно), пчелы несомненно тут же его убили бы, хотя, надо думать, они чувствуют, что убийство для них одновременно и самоубийство, ведь жало, вонзившись, сразу отрывается, и «убийца» погибает. Однако, в жизни пчел это не жертва и не героизм, даже не доблесть. Это – закон, нечто, столь же неотторжимое от их существования, как способность летать или собирать цветочную пыльцу.

Враг пчелок не только мышь, но и паук, оса, лягушка, землеройка. Напрасны попытки запутавшейся в паутине пчелы вонзить в паука свое жало. Знаменитый ткач сперва свяжет жертву, затем одурманит и только потом сожрет. Лягушка попросту заглатывает ее, а жалит при этом пчела или нет, ни одна лягушка еще не призналась. Большая оса схватывает пчелу даже налету, словно ястреб воробья, но подлинная опасность для пчел – нападение дятла или золотистой щурки.

Дятел видит тысячи насекомых, снующих взад-вперед у летка, и начинает, как это на роду ему написано, простукивать стенку улья. Звук многообещающий, говорящий о том, что там есть пустоты, – значит, согласно дятловой науке, их нужно вскрыть, съесть личинки и все прочее. Дятел, конечно, ошибается, ибо в этих пустотах трудятся полезные насекомые, но не виноват же он, что в его образовании были изъяны.

Пчел стук дятла раздражает, они гудят, оставляют работу, но против дятла бессильны, так как жалу оперения не пробить. Кончается, как правило, тем, что пчеловод убивает из ружья залетевшую в запретное место птицу. Это все же меньшее зло, чем то, какое мог совершить дятел, хотя общеизвестно, что дятел очень полезная птица, усердный лекарь больных деревьев.

Затем пасечник подвешивает пеструю тушку птицы над ульем, предупреждая, какая судьба уготована его родичам, если они вздумают здесь объявиться.

Еще опаснее дятлов золотистый щур, или зеленая щурка, – кому как больше нравится. Пасечнику он не нравится ни так, ни эдак. Несколько имен ее ничего не меняет в том, что птица эта – враг пчеловода, и волшебно переливающееся зелено-синее и золотисто-желтое оперение щурки, увы, не спасает ее от ружья. Многие полагают, что щур губит тружениц-пчел по призванию, но это вовсе не так, и потому эта птица охраняется законом. Однако щур действительно может быть опасен в дождливую погоду, когда дикие пчелы и все их сородичи прячутся, а вокруг человеком сделанных пчельников всегда кружатся одна-две пчелки – их-то и подхватывает голодный щур, так как хочет есть, и притом не допускает мысли, что человек способен презреть собственные свои законы.

Кончается поэтому опять выстрелом, и тропическое диво кувырком летит из своей засады. А его сородичи после того еще целый час мечутся с испуганными криками, ибо несущая дуга крыльев поникла, жизнь упорхнула, и красавица-птица стала всего-навсего пугалом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю