355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иштван Фекете » Репейка » Текст книги (страница 2)
Репейка
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:07

Текст книги "Репейка"


Автор книги: Иштван Фекете



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 21 страниц)

Но у Маришки и в мыслях не было ничего подобного, – разве стала бы она этак ласточек да воробьев смешить, которые с общего согласия также к овчарне приписаны. Правда, ласточки щебетали в своих прилепленных к балкам гнездах только с марта по сентябрь, но воробьи бедовали здесь всю зиму напролет, ночи проводили, забившись поглубже в гнездо или спрятавшись в сено, потому что ветер в эту пору режет будто бритвой, звездный свет морозно пощипывает, а из стылых кратеров луны почти слышимо струится холод. Разумеется, воробьи охотно ночевали бы и на чердаке овчарни, куда все-таки проникало немного тепла, но чердак был опасен, чердак облюбовало для себя семейство сычей. Нет, мы вовсе не хотим сказать, будто сычи только и зарятся на воробьев, они, как правило, охотятся на мышей, полевок, ночных насекомых, но воробьятина – отличное лакомство (кто не едал воробьиного рагу, тот ничего не едал…), и маленькие сычата, когда предоставлялся случай, с радостью прихватывали не затаившегося на ночь воробья.

Помимо сычей на чердак устраивали набеги бродячие хорьки, а то и куница – одним словом, воробьи даже днем не жаловали чердак, в котором всегда было сумрачно. Они и гнездиться предпочитали в продуваемой ветрами камышовой кровле навеса. Зимой же, кому не хватало гнезд, ночевали в сене.

А сейчас как раз зима, глухой, неуютный рассвет, когда с трудом верится, что в овчарне стучат почти четыре сотни горячих сердец – работает четыреста неразумных мельничек – в том числе и новорожденного, который очень скоро будет отзываться на кличку Репейка по милости старой Репейки и Мате Галамба.

Сам новорожденный этого, конечно, не знает, ведь он только что появился на свет, только-только начал существовать.

Ветер утих, петух голоден и потому дерзко кукарекает, торопит рассвет. Впрочем, будем справедливы: он торопил бы рассвет, если б и не был голоден. Таков его обычай. Отчего так и зачем, он пока никому не поведал, да и вряд ли поведает. В деревне всегда кажется, что эти рыцари при шпорах просто весть подают друг другу, но здесь-то к кому он взывает? Далеко окрест нет и в помине второго петуха, только у бродячих лис текут слюнки при звуках его трубного голоса. А это может обернуться и бедою: лиса запомнит рассветного певца, а по весне явится, чего доброго, с визитом среди бела дня… да-да, именно среди бела дня, как ни кажется это невероятным. Весной вокруг овчарни уже не так голо, к тому ж лиса знает, когда устроить набег и сколько надобно времени, чтобы, ухватив певца с гребешком, успеть добраться до леса. Риск отчаянный, но у лисы детеныши, и этим все сказано.

Зато Маришке тогда опять забота – нового петуха раздобыть, хотя досадует она только для виду: ведь петуха выбирать надо с толком, а значит, не обойтись без совещаний с дальними соседками, без долгих обстоятельных пересудов, вдове же, мыкающейся между двух молчунов-мужчин, все это необходимо как воздух.

Однако не будем малевать черта на стене, вернее, лису на снегу. Лисам здесь взяться неоткуда – одни только куры подслеповато моргают в темноте да потягивается Чампаш и встряхивает головой, как будто хочет вытрясти из обоих длинных своих ушей голос рассветного трубача.

Но время, этот раб с механической душой, не останавливается, ибо остановиться не может. Из тьмы проступают деревья, углы овчарни, и на спинах холмов, на их серых монашеских хламидах полощется рассвет.

Вот стукнула дверная щеколда, дверь отворилась, старый пастух на минуту остановился в проеме. Посмотрел на небо, втянул носом воздух, поскреб щетину на подбородке, потом, глядя перед собой, сопоставил все утренние приметы и решил, что погода не изменится. Небольшой ветер, пожалуй, будет, но холоднее не станет, и снегом в воздухе не пахнет. Так-то и лучше. Достаточно уж выпало снега, и для посевов хватит, и для пастбищ.

Старый пастух откашлялся, сплюнул куда попало – на том прочистка горла и кончилась.

В овчарне было еще темно, старый Галамб зажег фонарь и осмотрелся. Бараны лениво потягивались, вожак обнюхал руку пастуха и все поглядывал на него, словно бы говоря:

– Ночью ничего особенного не произошло, – и, пристроившись рядом с верховным командующим, готов уже был сопровождать его, как унтер-офицер капитана на смотру.

Но пастуху чего-то не хватает.

Чего бы это? Ага! Где собака?

– Репейка!

Тишина. Бараны вскинули головы, Галамб посмотрел на вожака, но и тот не знал, куда запропастилась собака.

– Репейка!

В углу послышалось какое-то шевеление, а означало оно: «Я здесь, но подойти, увы, не могу…»

– Тьфу, пропасть, уж не ощенилась ли? А ведь по тебе и не видать было…

И вот большая старая рука потянулась к собачьему ложу; Репейка встретила ее слабым ворчаньем, но при этом и лизнула, показывая, что ворчит просто для порядка, так как знает, кто перед нею. Любую другую руку она сейчас непременно укусила бы, что вполне естественно, но укусить эту руку немыслимо.

– Ну-ну, гляди, не сожри меня, коли так… черт побери, один только?

Репейка тревожно ворочалась над своим отпрыском, стараясь оттолкнуть руку старика.

– Да, видно, один только и есть… ну-ну, пришлю ужо молока малость.

Старый Галамб прикрыл логово Репейки и распахнул обе створки ворот, в овчарне сразу посветлело, но вместе со светом ворвался и холод; тяжелый ночной воздух паром уходил под кровлю, лизал сосульки. С сосулек закапало, а фонарь внизу вдруг фыркнул: «пуфф» – и погас.

Маришка гремела на кухне подойником, отец присел перед очагом и, подкладывая топливо, глядел на язычки пламени. Жару еще не было, так что и трубку доставать незачем, но он думал о ней с вожделением.

– Подонки-то слей ужо для собаки… ощенилась она.

– Репейка?

Поскольку другой собаки в загоне не имелось, старый пастух ничего ей не ответил, но Маришке хотелось поговорить.

– Экая паршивка, не могла подождать, покуда и у овец молоко появится!

Но и на этот раз она не получила ответа; ясно же, что Репейка ждать не могла.

– Пусть Янчи отнесет ей, – распорядился Галамб.

Поняв, что окончательно отставлена от утреннего обмена мнениями, Маришка сердито отворила дверь в комнату.

– Янчи, солнце уже давно тебе живот напекло, кони овес потравили, а ты все глаза не продерешь никак! Ну, и хорош пастух, нечего сказать! Репейка уж ощениться успела. Скольких принесла? – обернулась она опять к отцу.

– Одного.

– Одного?… Как же так?

– Это уж ты у нее спроси, а сейчас поджарь-ка мне сала, голоден я.

– Да кому ж мы теперь отдадим его? – все цеплялась Маришка за маленького Репейку. – Я ведь и Мишке Дярмати посулила, и Лаци Шованю тоже… кому ж теперь отдавать?

– Ни тому, ни другому. Репейка стара стала, пускай щенок у нас остается… Сала-то отрежь с мясцом, да гляди не пережарь, чтоб не жесткое было.

Тут в двери появился Янчи со всеми приметами мирного сладкого сна: толстые щеки его раскраснелись, веселые глаза смотрели затуманенно; он явно ничуть не стыдился, что солнце напекло ему живот, не тревожили его и придуманные Маришкой лошади, которые забрели в овес.

– По ней и не видать было, – проговорил он, имея в виду Репейку, – хотя, и то сказать, она все пряталась, логово себе устраивала…

– Одного принесла, никчемушная, – перевернула громко шипевшее сало Маришка, – такую старую собаку и кормить-то не стоит. Хорошо же подумают про нас Лаци Шовань да Мишка Дярмати. Скажут, не захотели дать, мол… или что зло на них держим.

– Давай сюда сало да ступай доить, овчарню-то я оставил открытой. Лаци и Мишка пусть думают, что хотят, а вот скотина померзнет вся, пока ты здесь причитаешь. Иди, Янчи, поешь, нас с тобой дело ждет.

– Может, он все ж ополоснется сперва… – проворчала Маришка, чтоб оставить за собой последнее слово, и, подхватив под мышку подойник, вышла в чуть занимавшееся туманное утро; солнце можно было еще разве только угадывать, но чтобы оно пекло Янчи в живот – придумать такое способно было лишь вдовье ехидство.

Вскоре из овчарни донеслась поощрительная песенка Маришки. Корова – которая среди людей именовалась Юльчей – мирно жевала свою жвачку и, только когда песня кончалась, оглядывалась на хозяйку, как бы выражая свою признательность и прося продолжения. Позади Маришки стоял Чампаш и с интересом следил за тем, как вжикает молоко в подойнике, хотя всякий раз, как песня забиралась ввысь, он неодобрительно прял ушами. Однако, заслышав перед овчарней шаги, он тотчас повернулся к воротом и не напрасно, потому что Янчи порадовал своего четвероногого товарища кусочком подсоленного хлеба.

– Тетя Мари, вот Репейкина миска для молока. Вы уже видели щенка?

– Будь у меня столько дела, сколько у подпаска, может, и я посмотрела бы…

Янчи не отозвался: Маришка была настроена воинственно и разумней было обходить ее сторонкой. Вот почему он начал уборку с дальнего конца овчарни, набрасывая свежую солому на вчерашнюю грязную подстилку.

На дворе становилось меж тем все светлее, щипец сарая засверкал в холодном желтом сиянье. Над лесом на головокружительной высоте плыли к далекой неведомой цели вороны, на осыпавшуюся из-под навеса полову налетели овсянки и не вспархивали, даже когда старый пастух, насадив на вилы большую охапку сена, сбрасывал ее на короб.

На шорох сена выметнулись к овсянкам и заспавшиеся воробьи; когда же из загона в сопровождении всего гарема вышел петух и кукареканьем приветствовал солнце, сразу наступило вдруг утро.

Янчи покончил с подстилкой, когда же они со стариком доверху набросали в короба пахнувшего летом сена и затворили ворота овчарни, огромное помещение стало чистым и теплым, словно спальня, которую только что прибрали, проветрили и протопили. В окна светило солнце, солома блестела, напоминая о ярком тепле минувшего лета, бараны и овцы с хрустом перемалывали сено, мягко шуршали сотни жующих ртов – будто множество крохотных мельниц перемалывали холодную темную стылость ночи в теплую живую жизнь.

– Репейка, вот тебе молоко, – сказал Янчи, разгребая в соломе ямку для собачьей миски; однако, едва рука его приблизилась, Репейка сердито заворчала. Не ворчи, бестолочь, я молока тебе принес.

Репейка не отозвалась, зато Чампаш тут же подошел к Янчи, ибо знал наверное, что слово «бестолочь» непременно должно относиться к нему. Итак, Чампаш подошел и захотел понюхать миску, поскольку был не только непочтительным, но также завистливым и чрезвычайно любопытным созданием.

Янчи ничего не сказал, только присел на плетеный короб и ухмыльнулся. А потом и вовсе громко захохотал, увидев, как Репейка, словно черная ракета, вылетела из своей крепости, служившей также родильным домом, так что осел, испуганно пятясь, едва не сел на свой зад. Собака показала сверкающие клыки, а Чампаш, обмахиваясь хвостом и часто прядая ушами, довел до сведения Репейки, что хотел лишь понюхать, только и всего.

– Ступай на свое место, – ощерила зубы Репейка, – тебе здесь делать нечего. У меня сынок родился, словом, подойдешь близко – укушу.

– Я же не знал… не знал, – объяснял Чампаш, – впрочем, и я умею лягаться.

– Ешь, Репейка, – посоветовал Янчи, и собака стала торопливо лакать молоко; под конец даже вылизала миску.

– Ну, иди сюда, Репейка.

Собака сперва села, облизала губы, потом подошла к Янчи и, немного дичась, дала себя погладить. Однако, минуту спустя она выскользнула из-под его руки и юркнула в солому; теперь светились только ее блестящие черные глаза.

– Спасибо за молоко, – говорили глаза, – но теперь я хотела бы остаться с моим сыном одна.

Три-четыре дня спустя Репейка уже часто стала покидать свое логово, но стоило кому-либо приблизиться, тотчас бросалась к щенку и, закопавшись в солому, встречала посетителя угрожающим рычаньем.

– Ну, не дрянь ли ты, что ворчишь все, – рассердился на пятый день Янчи. – Я тебя кормлю, пою, а ты знай щеришься на меня. Лакай свое молоко, а я погляжу сейчас на твоего знаменитого щенка. Сюда, Репейка! – приказал он.

Голос был суровый, даже угрожающий, и собака поняла, что сейчас с Янчи шутки плохи.

– Хоро-ош, вон какой толстый! – Подпасок погладил лежащий на его ладони вылизанный до блеска комочек шерсти. – Ишь, тяжелый! Ну, теперь можешь забрать его к себе.

Репейка с бесконечной осторожностью взяла в зубы скулящий комок, втащила в дыру, затем, помахивая хвостом, вернулась к своей миске.

– Погоди, вот тебе еще, – сказал Янчи и угостил собаку куском хлеба, смазанного жиром. Репейка проглотила и хлеб, потом лизнула руку Янчи и, усиленно виляя хвостом, сообщила, что после всех этих угощений не возражает, чтобы Янчи иногда брал ее щенка, хотя, конечно, лучше пока оставить их обоих в покое.

Время однако шло своим чередом – как ни медленно ползет оно в конце декабря, – и на тринадцатый день слепые глаза щенка раскрылись. Сперва он все моргал, словно туманные глазки цвета жести с трудом впивали в себя свет, но вот они распахнулись окончательно и сфотографировали тот крохотный кусочек мира, какой открылся малышу из-под соломы. Впрочем, все эти дни щенок в основном спал, если только не сосал, и занимал все больше места в их теплом углу. Маленький Репейка рос быстро и стал уже круглым, как яблоко, чего никак нельзя было сказать о его матери. Она совсем исхудала и напоминала теперь чесалку, зубчатое приспособление для расчесыванья конопли, у которого только и есть, что острые зубья да ребра. Но собака-мать о себе не тужила, да, по правде сказать, ее сын – тоже. Видно, матери на роду написано худеть, а ее отпрыску – толстеть: ведь придет время, и нынешние молодые в свою очередь исхудают, став матерями и отцами собственных детей.

Вместе со светом, с видимыми через небольшое отверстие их убежища предметами, приобрели цвет и форму и звуки, которые – пугающие ли, подозрительные или приятные – вписывали свои сигналы в маленький череп, ставший дневником развивающегося сознания маленького Репейки. Звуки материнского голоса, доносившегося из того незнакомого большого мира, наполняли его ощущением безопасности, людская речь – изумлением, крик Чампаша – ужасом. Чириканье воробьев вкатывалось в уютное гнездышко бесполезными камешками, когда же по соломе шуршали материнские шаги, в животе возникало приятное ощущение, и щенок начинал скулить, чтобы милые шаги не свернули куда-нибудь в сторону.

Он еще не умел вставать и только елозил на животе взад-вперед, но хвостик уже нерешительно шевелился, предвещая, что вскоре он станет важным средством общения, выражения настроений – словно трепетный инстинкт, получив направление в мозгу и пробежав по позвоночнику, доверяет хвосту выразить тем, кому надлежит, ласку, злость или любовное томление.

Однако, любопытство маленького Репейки росло не по дням, а по часам, и все подталкивало его встать на коротышки-ножки (на левой передней лапке у него было внизу белое пятнышко). Наконец, ему это с горем пополам удалось: лапки разъезжались и подкашивались, что не удивительно, ведь косточки у него были совсем мягкие, суставы слабые, а мускулы вялые, будто тряпки. А тут еще – живот, как у каноника, да толстые ляжки… одним словом, наш юный приятель падал, вставал, падал, опять вставал на лапы, но не сдавался: ему было совершенно необходимо поглядеть, что же там, за голосами и звуками, что творится вокруг, в огромном окружавшем его мире.

Однако было бы ошибкой полагать, будто Репейку интересовал в первую очередь зримый и слышимый мир. Нет, об этом не может быть и речи, ведь раньше всего у щенка пробуждается нюх, его влекут запахи, красноречивые ароматы. И в первую очередь та всеобъемлющая и всеединая смесь запахов, которая воспринималась им, как самое дыхание, самая жизнь: запах овчарни. Он состоял из запахов материнского молока, шерсти, соломы, сена, навоза, старых балок, плетеных коробов, пота и человека, и, хотя что-то из этой смеси иногда вдруг выделялось, подступало ближе, основная смесь оставалась нерасторжимой и, словно магнитом, тянула его к себе, как ни с чем не сравнимый, единственно родной дом – дом детства. С годами обширный словарь запахов пополнялся сотнями полезных и бесполезных запахов узнавания, однако все они служили только данной минуте, сменяя друг друга, как хорошая и дурная погода. Но когда этот с рождения знакомый, теплый, прелый дух овчарни достигал неизменно влажных ноздрей щенка, он забывал обо всем и, не размышляя, устремлялся к нему, как стремится утопающий к берегу, к жизни.

Не будем же обманывать себя первостепенной важностью зрения и слуха. Правда, без них Репейке пришлось бы туго, но ведь глаз может обмануть, и ухо может обмануть в быстрой смене ускользающих явлений, – зато никогда не подводил его нос, ибо запахи держатся дольше, они устойчивы, почти постоянны, как строение или старое дерево на краю пастбища. Крик, звук исчезают бесследно, словно тень облака, тогда как запах хранит то, что было, прилипает, словно чертополох к шерсти собаки, и хороший собачий нос даже несколько дней спустя подскажет, куда ушли сапоги пастуха, разумеется, если в них шагал сам их владелец.

А какой прок собаке от ее глаз и ушей на ярмарке, где царит закон толпы: всё кричит, гремит, стонет, поет, лает, блеет, ржет, хрюкает, трещит, и это перекрывает вопль репродукторов, навязывающих праздник, – должно быть затем, чтобы всем опротивели и праздники, и громкоговорители. Да, уши здесь плохие помощники, и глаза тоже, ведь в этакой сумятице ничего толком не увидишь, разве что на несколько шагов вокруг – но для того у собаки и нюх, чтобы среди тысяч следов отыскать следы знакомых сапог; одним словом, четвероногий зевака безошибочно найдет своего хозяина, если, конечно, тот не улетел по воздуху, – но такое, как известно, у пастухов не в обычае.

Однако пока еще нашему юному другу опасности ярмарки не угрожают. Пока речь идет только о том, чтобы как-нибудь взобраться на отвесный барьер, который отделяет углубление его спальни от уровня внешнего мира. Ямку эту по величине и глубине можно сравнить с какой-нибудь шляпой, но для дрожащих лапок щенка выбраться из нее – задача почти неразрешимая. Однако звуки, цвета, запахи влекут его к себе неумолимо, тащат все выше, и чем ближе он к свету, тем просторнее раскрывается перед ним мир. Но стоит Репейке вскарабкаться наверх, как он тут же скатывается вниз. Да и как не скатиться тому, кто такой круглый! Скатившись и посопев немного, Репейка опять берется за свое, снова скатывается в ямку и вдруг однажды добирается до самого верха и, уцепившись за край, моргает от удивления: «Уй, какое оно большущее, вот это все!»

Утро в разгаре: под солнцем, заглянувшим в окошки, блестит солома, овцы отдыхают, и ничего не происходит, но для набирающегося ума-разума щенка это «ничего» – колоссальное событие.

Что могло бы случиться еще, неизвестно, ибо тут появилась старая Репейка: она примчалась со всех ног, схватила блудного сына и скрылась с ним в логове.

– Вот безобразник! – воскликнула бы она не без гордости, если бы была матерью-человеком. – Взял и сам встал на ножки!.. – Но вконец отощавшая Репейка была хоть и матерью, но всего лишь собакой, поэтому она без долгих речей подкатила к себе своего отпрыска, сунула ему в рот сосок и кормила, погрузившись в дрему, а сын, тоже сквозь дрему, усердно сосал, набираясь сил для приобретения нового опыта. Ибо первая экскурсия была восхитительной, больше того, мы можем смело назвать ее незабываемой.

Однако время не останавливалось, так как остановиться не могло, хотя существует оно лишь для тех, кто его наблюдает. А поскольку так или иначе наблюдает, измеряет его каждый, то оно все-таки существует, и у каждого его столько, сколько он способен себе отмерить. Слон может и за сотню лет свой счет вести, муха – месяц-другой, десятилетняя собака уже древний старец, а полугодовалый щенок подобен взрослому парню; словом, не приходится удивляться, что Репейка-младший в течение нескольких недель совершенно потерял сходство с сарделькой и приобрел все наиболее существенные познания о той части овчарни, которая примыкала к их логову, а иногда даже провожал мать до самых ворот, приглядываясь оттуда и к вовсе не знакомому, покрытому снегом миру. Но так как снег не имел ни вкуса, ни запаха, но почему-то словно бы прижигал лапы, маленький Репейка испуганно отступал назад, в душистое от соломы тепло овчарни, и усиленным верченьем хвоста выражал свое неодобрение холоду.

Да, маленький Репейка познакомился с овцами, курами, с коровой по имени Юльча (ужасной громадиной) и даже с бараном-вожаком, который однажды так толканул крутившегося под ногами кутенка, что тот чуть не семь раз перевернулся в воздухе и, плюхнувшись, жалобно заскулил. Но тут подлетела мать во всей красе материнского и унтер-офицерского гнева, вцепилась носатому барану-великану в левую ногу и самым безжалостным образом стала ему внушать, что пинок достался не кому-нибудь, а ее сыну, будущему его командиру. Вожак с тех пор обходил щенка стороной, и такое поведение, коль скоро речь идет о баране, безусловно свидетельствует о некоторой дальновидности, которую, впрочем, мы вправе ожидать от вожака, даже если он баран.

Впрочем, эти бесполезные мысли маленького Репейку не занимали. Он был занят только собственным возрастанием и без устали вилял хвостом, выражая тем свое безоговорочное одобрение жизни – хотя и не знал, что это такое. У него выросли уже острые, как иголки, молочные зубы, в чем мать с горечью убедилась сама, так как эти крохотные зубки больно ранили иногда соски.

– Будь аккуратней! – ворчала она, если же сын не внимал доброму слову, ложилась на живот, и обслуживание прекращалось.

Щенка буквально ошеломляло такое бездушие, скуля, он тыкался носом, потом сердито лаял на мать, прыгал вокруг нее и даже рычал, требуя незамедлительного открытия молочного пункта.

Да, время летит. Наш юный знакомец уже и рычит, и лает, когда требуется, – иной раз срываясь, словно молодой, еще необученный петушок, но всегда соответственно настроению. Одно дело тявкать, играя с Янчи, и совсем иное – заливаться лаем подле матери, которая обучает сына, пока под крышей, основам управления стадом. Щенок уже считает естественным, что бараны – даже страшенный вожак – подчиняются им, точно так же как мать подчиняется единому мановению руки старого пастуха.

– Отгони-ка овец на ту сторону, – знаком показал как-то старой Репейке пастух, вместе с Янчи менявший в овчарне подстилку, – тут они только под ногами мешаются.

Репейка тотчас выполнила приказ, щенок же следовал за ней по пятам, и его звонкий, захлебывающийся лай ласточкой метался под балками.

Старый пастух улыбнулся, а, когда ликующий щенок подбежал, всем своим видом показывая, что был занят выполнением приказа, серьезно оглядел пуми-практиканта.

– Ты знай с матери пример бери, и выйдет из тебя добрая собака.

Правда, маленький Репейка этих слов не понял, но раз уж начал скакать, то запрыгал теперь и вокруг великана командира, лаем приглашая его тоже попрыгать.

– Ну, со мной-то игры не затевай, – призвал к порядку пастух расшалившегося рекрута, словно генерал – новобранца, который по гражданской неосведомленности приглашает поиграть в чехарду со шлепками своего седоусого командира, совершенно непригодного для этой наивной забавы.

– Ну вот, и с этим не поиграешь, – думает новобранец, и что-то похожее мелькнуло в голове у Репейки, потому что негромкий голос, даже не шевельнувшегося старого пастуха странно подчинял его себе, сковывал. Щенку не оставалось ничего иного, как вслед за матерью забраться в свою берложку, где им двоим уже едва хватало места.

Между тем насколько рос, округлялся маленький щенок, настолько тощала старая Репейка – да оно и понятно, ведь малыш не только сосал мать, но с детской жестокостью выхлебывал и принесенное ей молоко. Когда больше уже не влезало, он ложился и с возмущением смотрел на мать, которой только и доставалось, что вылизать дочиста пустую миску. Но, в конце концов, Янчи надоело это бессердечие и эгоизм, так как от старой Репейки оставались уже только кожа да кости, прикрытые шерстью, и два постоянно голодных, умных черных глаза. На следующий день он бросил отбивавшегося щенка в возок для сена, оплетенный прутьями.

– Ешь, Репейка, – сказал он старой любимице, – у тебя ж, того и гляди, кожа к костям присохнет.

И она не заставила себя упрашивать.

– А я?… А я?… – скулил малыш за решеткой и до тех пор силился протиснуться наружу, пока в одном месте прутья не разошлись и голова в самом деле пролезла: зато потом – ни туда, ни сюда.

– О-ой-ой-ой-ой-ой! – завопил щенок, но мать только глазом повела в его сторону, Янчи же сидел себе на яслях, превесело болтая ногами.

– Теперь, по крайней мере, умней будешь, дуралей!

– На помощь! – пищал щенок. – Задыхаюсь!

Старая Репейка покончила с молоком. Одним прыжком она перелетела через решетку и крепко хватила невоспитанного щенка за ляжку.

– Ой-ой-ой! Еще и сзади!.. – взвыл щенок и со страху выдернул голову, оставив на прутьях клок шерсти вместе с кожей.

А старая Репейка еще и потрепала завистника-сына. Наконец, Янчи взял его и опустил возле пустой миски.

– Можешь вылизать… матери-то оставлял не больше!

Маленький красный язычок быстро стер все следы молока; малыш бросился к матери, требуя во всяком случае собачьего молока, переработанного из коровьего, и тут уж старая Репейка не возражала: что положено, то положено… Словом, она легла на солому, и проголодавшийся щенок тотчас взял в работу краник номер один.

Но с этого дня старая Репейка получала похлебку с хлебными корками и другими объедками, а ее сын – только капельку молока.

– Я тоже хочу вот этого! – требовал он, оставив свою миску, и раз даже укусил мать за ухо, так как ее голова мешала ему добраться до супа.

– Рррр… – предупреждающе зарычала Репейка, а так как считала, что пришло время поучить маленького себялюбца уму-разуму, то, едва он кусанул ее еще раз, вцепилась в сынка зубами. Правда, до крови кусать не стала, но оттаскала основательно, крепко и больно.

– Ой… ой-ой-ой, – плакал кутенок и побежал к Янчи жаловаться. – Видишь, она меня обижает!

– Ничего не поделаешь, Репейка, лозу гнут, покуда молодая. Такая уж собачья наука, гляди, не позабудь ее.

И маленький Репейка не забывал. Никогда больше не совал он голову туда, куда она не проходила свободно, и никогда больше не кусал мать, разве только играя, но это совсем иное дело. Если же мать предупреждающе огрызалась, тотчас бросал и игру, ибо знал, что дальше последует весьма болезненный урок.

Так щенок начал проходить школу жизни.

Овсянки еще дрожали на грязном снегу у сарая, поскольку дело шло к концу января и ожидать нового снега пока не приходилось.

Упорно держались холода; ручей с зябким шипеньем перескакивал через камни, хотя, где можно, предпочитал обегать их и тут же торопливо скрывался под припаем или пушистыми подушками сугробов. Однако, студеный ручей страшен не всем – некоторые легкомысленные на первый взгляд существа и в такую пору ныряют с головой в ледяную воду, от одного вида которой зубы начинают выбивать дробь.

Такова, например, наша чудесная, отливающая голубизной птичка – зимородок. Зимородок чуть больше воробышка, и, когда со свистом взлетает над ручьем, кажется, что в воздух взвился зеленовато-синий драгоценный камешек. Вот зимородок садится на ветку, втянув голову, замирает, а в следующее мгновение стремглав скрывается под водой, и не успеем мы моргнуть удивленно, как он уже опять сидит на ветке, словно все, только что виденное, было просто миражом. Но нет, это все-таки не мираж, ведь птица – возможно ли это? – держит в клюве извивающуюся рыбку. Конечно, держит недолго: один глоток, и рыбка исчезает в этом очень даже живом, сверкающем гробике.

А птичка присвистнет, словно в знак того, что рыбка пришлась ей по вкусу, и вихрем перелетит на следующий наблюдательный пункт, откуда выслеживает уже другую рыбешку: подвижный образ жизни и охота в ледяной воде требуют основательной пищи.

На берегу стынут одинокие камышины, флажки-метелки мертво качаются от малейшего ветерка, а внизу затаился меж стеблями незадачливый фазан, которого застал здесь рассвет – уже в другой раз он загодя спрячется под кустом ежевики, самым надежным убежищем почти от всех опасностей.

Случается, конечно, что нагрянут охотники со своими длинноухими друг на дружку непохожими собаками, и тогда уж спасение только в крыльях, но тут обычно гремит выстрел, и на следующий день зима напрасно ищет своих пернатых поклонников.

Отзвук выстрела, слабея, проносится над долиной, отдается сонным эхом в старом строевом лесу, и с веток осыпается иней, давно уже вожделеющий к земле.

В такую минуту старый Галамб перестает накладывать сено или выстругивать прутья.

– Э, слышишь?

Янчи смотрит в ту сторону, где склоны холмов играют с отголосками выстрела, показывая, что, само собой, слышит. Он даже рот открывает, потому что с разинутым ртом слышнее, и примечает в уме то место, где бродят охотники.

– По горелой вырубке ходят.

Они продолжают нарезать прутья, сверлят дырки, а мысли бегут по одной и той же тропе и, пока стружка набирается кучкой, обо всем договариваются, не произнеся ни слова. Лишь под вечер, стряхивая со штанов опилки и оболонь, старший пастух говорит:

– Пойдешь поглядишь?

– Ясное дело.

– За Репейкой присматривай. Отдыхать ей давай. Она уж старая, молоко пропасть может…

И на другой день перед рассветом – сыч с конька кровли еще пялился на убывающую луну – Янчи приоткрыл ворота овчарни и позвал в темноте:

– Репейка!

Старая Репейка уже бодрствовала, прислушиваясь к шагам, – разумеется, она точно знала, что это шаги Янчи, – и моментально выросла у сапог подпаска, так что он ее и не заметил.

– Репейка!

– Вот она я, – сказала бы собака, будь она человеком, – ты что, слепой?

Но Репейка умела сдерживаться и никогда не дерзила, ведь она была всего-навсего скромная собачонка, а потому только положила лапу на сапог Янчи, говоря этим движением: «Да, я здесь и жду приказаний».

– Чего ж голос не подаешь, старушка, или не соображаешь, что я не вижу?

На это Репейка и вовсе не нашлась что ответить, но так как уже многократно была не только бабушкой, а и прабабкой, то ни капельки не обиделась на подпаска, обозвавшего ее старушкой. Нет, старая собака отлично знала, что она старая, и совсем не походила на тех пеструшек рода человеческого, которые представляются молоденькими при помощи целого арсенала всяческих чудодейственных снадобий и сборника рецептов, так как их отработавший свое организм то в одном, то в другом месте требует смазки, а фасад – штукатурки, побелки, иначе говоря, ремонта.

У старой Репейки все было в полном порядке, она изнашивалась равномерно, никогда у нее ничего не болело, потому что жила собака так же естественно, как ольха на берегу озера – не считая человеческого окружения, – когда же придет ее время, время угасания, каждая мельчайшая клеточка чудесного ее организма заснет одновременно, остановится, словно часы, у которых кончился завод и уже нельзя завести их вновь. Тогда Репейка испустит вздох – один-единственный вздох – и ее живая суть таинственно растает, словно пар.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю