Текст книги "Репейка"
Автор книги: Иштван Фекете
Жанры:
Домашние животные
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 21 страниц)
Репейку, надо признаться, не интересуют враги пчел. Старый мастер, задумавшись, сидит на древней, чуть не столетней кушетке, но стоит ему шевельнуть ногой, как щенок тотчас виляет хвостом.
– Я здесь, – говорит это движение, но нога человека не отзывается.
Потом Репейка залезает под кушетку, потому что там прохладнее, да и ближе к ногам человека. Мастер Ихарош дремлет.
Что же еще делать на пасеке, если, конечно, не возиться с пчелами. В грустной, наполненной пчелиным жужжанием тишине скиталицы-мысли оседают устало и отягощенно, словно нагруженные пыльцой пчелы.
Иногда старый мастер открывает глаза и даже кивает.
– Да, так оно и было… что ж, мои руки тогда совсем иначе держали инструмент…
Опять прикрывает глаза старик, и руки его вздрагивают, словно держат рубанок или подносят к токарному резцу необработанную деревяшку. Он видит сбегающую из-под резца стружку и, пока мысль извлекает из материала его истинную форму, испытывает тот чудесный творческий подъем, какой дается хорошей работой.
Нет, старый Ихарош не изобрел ничего, чем можно было бы воевать, причинять страдания или убивать человека. Он вытачивал ножки для стульев, кегли, ладил двери, окна, сани, кровати, столы, чаши, колеса и, наконец, сколачивал гробы. Он выпускал из своих рук предметы, нужные для простой незлобивой жизни, и были они не только прочны, но и красивы, за исключением, конечно, гробов, к которым никакого определения не полагается, ибо гроб не может быть ни красивым, ни безобразным. Гроб это гроб. Закрытое наглухо судно, запертая наглухо мысль, которые истлеют и вернутся в землю, как печаль, как сам человек.
Зато уж ножки стульев и подлокотники! Опора для отдыха, свидетели свадебных пиров и первая пристань детей, учащихся ходить.
А кегли, кегельные шары!
– Ну, уж этими поиграете! – отдавал старый мастер заказчикам куклы-кегли, взрывавшие унылое безделье воскресных вечеров хохотом и весельем; над куклами-кеглями возвышалась их повелительница-королева с убранными в пучок волосами, которая правила честно, демократично, ибо – если шар попадал в нее – кувыркалась точно так же, как и ее простенькие подруги.
Старый мастер почти видел, как мчится отточенный до зеркального блеска шар, атакуя куклы-кегли, почти слышал, как грохочет он, напоминая дальние раскаты грома, когда возвращается по деревянному скату.
А кубки, чаши! Малые и большие, с ручками и без ручек. Из тиса и из рябины, которые и в руки-то взять – наслаждение, а уж пить из них!!!
Не воду, конечно, – нет, нет, об этом не может быть и речи!
А колеса… ступицы, ободья, спицы. Сочетание ясеня, акации, вяза, да, пожалуй, и бука, чтобы легче катились, чтобы крепче наделись на оси, да получили вожака – добрую березовую оглоблю и, наконец, приняли на себя человека, который во что бы то ни стало желает, сидя, спешить на чужие похороны и на собственную свадьбу.
Да, чудо-колеса, которые пожирают расстояние и время, катят по пыли и грязи, по-разному звучат на проселках и на старых, камнем мощенных дорогах. Они шлепают, громыхают, постукивают, дребезжат и упрямо торопятся за подковами, которые, упав с лошадиного копыта, пророчат счастье тем несчастным, которые еще верят в счастье.
Глаза старика открыты, и все же он грезит. Видит пахнущие смолой оконные рамы из безупречной боровской сосны; сколько девичьих головок, склонясь над подоконником, глядело из них на дорогу, поджидая кого-то, сколько матерей провожало глазами уходящих детей – ведь рано или поздно дети непременно уходят.
Он видит двери, простые и парадные, которые закрывают и открывают комнаты, связывают и отделяют, тихо отворяются и грубо захлопываются, двери с обитым порогом и с постепенно стирающимися на косяке отметками, какого роста был сын в семь лет, потом в десять…
И сани видит мастер Ихарош – из дуба, простого и бургундского, из ясеня и акации, кривые экземпляры которых он отыскивал в лесу сам. Мастер убивал эти деревья, но давал им иную жизнь в хмелю работы, которая почти не утомляла, обдавая терпким запахом опилок; мало-помалу из бревна проступали точеные полозья – молчаливые пяденицы заснеженных дорог, над которыми опадают жемчужины колокольчика, сея зимнюю радость.
И еще напевало жужжание пчел о столах квадратных и круглых, маленьких и больших, но равно устойчивых, словно выкованных из железа; в них не видна была проклейка, они надежно держали на себе хлеб и не качались, когда на них исписывались тетрадки или подписывались договора, не колыхались даже под любовными письмами, хотя известно, что любовь – состояние самое неустойчивое.
Потом припомнились старику кровати, на которых люди проводят чуть не полжизни. В них они рождаются, видят сны и в них умирают, но кровати выдерживают все беззвучно, ибо поделки мастера Ихароша не скрипят, не жалуются и не трещат в ночной час, когда просыпается человек с мыслью о долгах своих, и со страху мерещатся ему привидения.
Нет, никогда не выходило из-под рук старого мастера плохо сработанной вещи. Он любил материал, с которым работал, и любил работу, которая придавала материалу смысл и форму.
Инструменты не были рабами в глазах Гашпара Ихароша, он смотрел на них, как на затейливых, крепких, серьезных или веселых сотоварищей, которых следует опекать и ценить и которые, стоит мастеру перейти к новому процессу, чуть ли не сами собой сходят с гвоздя или с полки шкафчика и, радуясь перемене, жмутся к руке, словно говорят: «Ну, а теперь, наконец, моя очередь…»
Что ж – все миновало, думал старик, странно только, что именно сегодня думается об этом…
Вокруг палило полуденное лето, но под навесом пчельника тень сладко пахла медом, и звонкий зов едва пробрался в клубящиеся где-то далеко мысли.
Зов донесся со двора, и Репейка вылез из-под старой кушетки.
– По-моему, там Аннуш, – зевнул он.
– Пойдем, Репейка, зовут нас.
Анна уже накрывала на стол.
– В саду были, отец?
– В саду. Подремали немного с Репейкой на пчельнике. Зачем ты столько всего приносишь, дочка? Есть мне совсем не хочется.
– Порошки приняли, отец?
– Кончились они. Я уж и ночью сегодня подумал, надо бы заказать лекарство.
– На той неделе Лайош поедет в город. Ну, садитесь, – кивнула Аннуш, указывая на тарелку, из которой шел пар. – А ты, Репейка, жди, когда придет твой черед.
Репейка, усердно принюхиваясь, сел у ноги хозяина.
– Щенок не настырный, – взял его под защиту старый Ихарош. – Совсем не настырный, просто около меня сидеть любит.
– Да я ж ничего… хотела и ему сказать что-нибудь, раз уж он к дому относится.
Старик мешал ложкой суп.
– Что-то совсем есть не хочется.
– Кушайте, отец, а там и аппетит придет.
– Ты, верно, права.
Суп он все-таки съел, но остальное лишь поковырял чуть-чуть.
– Думаю, пойду-ка я в город сам. Заодно и купить надобно кое-что…
Анна чуть было не сказала: зачем вам утруждать себя, привезет ведь Лайош лекарство, – но все-таки промолчала: вдруг отцу покажется, будто ей денег жалко, какие он там потратит.
– Вам видней, как будет лучше, отец.
– Я кремень хочу купить да Лайошу чубук для трубки. Он душистый вишневый чубук любит, слышал я, как он спрашивал в кооперативе. Пусть порадуется.
– Что ж, купите, отец, а только душистый или не душистый, под конец любой чубук станет вонючий, и только. Если спозаранку выйдете, еще по холодку туда доберетесь, а там отдохнете и к вечеру дома будете.
– Так и сделаю.
– Вот аптекарь-то обрадуется. Уж и не знаю, как это у человека всегда-всегда может хорошее настроение быть? Или у него снадобье есть чудодейственное?
– Может и так, – улыбнулся мастер Ихарош, – хотя мне он сказывал, это от того, мол, что не женился.
– Ах, разбойник! – засмеялась Анна. – Пойдем, Репейка, вот твой обед.
– Ступай, песик, у тебя аппетит получше.
И Репейка не заставил себя просить.
День понемногу брел к концу. Мастер Ихарош после обеда прилег, однако заснуть не мог и вскоре поднялся. Но едва поднялся, как сразу опять потянуло в постель. Он чувствовал усталость, хотя спать не хотелось.
В другое время он бы закурил, но сейчас не тянуло и к трубке.
– Черт бы побрал это лекарство, – ворчал он про себя. – Как только нужно, так его и нет.
Он был неспокоен, словно ждал кого-то, но думать о том, что кто-то может прийти, не хотелось. Что ему делать сейчас с гостем? К беседе душа не лежит, от одной только мысли об этом потянуло ко сну.
Он задремал, сидя на стуле.
В комнате постепенно стемнело, Репейка тоже не выходил. Одни лишь часы топали по лестнице времени, да рыдала какая-то букашка в сетях паука.
«Пришла бы уж Аннуш, что ли, – подумал старик.
– Вот и прошлой ночью я провалялся в одеже, оттого такой измочаленный…»
Тело тосковало по прохладному покою постели.
Но дочь все не шла – да она никогда и не приходила в такое время, – и старый мастер сидел, сидел, чувствуя, что веселый вчерашний вечер отодвинулся в страшную даль, что был он невообразимо давно. Словно эти часы неодинаково отмеряют время…
А ведь какой хороший был вечер! Как радовался Лайош и как испугался, когда Репейка принес ему спички…
Но сейчас старый мастер не улыбнулся. Принес – ну, принес.
– Ты здесь, Репейка?
Щенок вскарабкался передними лапами на колено хозяину.
– Выйдем? – вопросительно качнулись уши. – Выйдем? Мне что-то не нравится здесь, в доме. Нехорошо здесь… что-то не так.
– Видишь, Аннуш все не идет.
– Аннуш? – Репейка выбежал к воротам, но тут же вернулся.
– Нет Аннушки, – объяснил он куцым хвостом, – никого нет, и Бодри я не видел. Может, она подстерегает Цилике…
Перед дверью заворковала горлица, на тополе зашумели воробьи, солнце покоилось уже на дальней грани и в его ослепительной печи, казалось, багровеет шлак минувших часов, которому скоро предстоит обуглиться под летучим пеплом вечера.
Но и вечер в этот день приближался словно бы с трудом. С трудом остывал воздух, с трудом разгорелась лампа, с трудом слезали ботинки… Ихарош постелил себе постель и не лег только потому, что не хотел пугать Анну. Еще подумает, что заболел, а ведь никакой хвори у него нет, просто ночь его вымотала, да вино, да сигара.
– Вот ведь осел, – сердился он на себя, – пора бы, кажется, знать. Нет, не стану ложиться и съем все, что принесет… сколько бы ни притащила. Пусть не думает, будто худо мне.
Однако Анна принесла только легкий супец с яйцом и сметаной.
– Вот что полагается на ужин кутилам! А вы уж и постелили, отец?
– Делать было нечего, вот и постелил, чего тебе возиться.
– Уж не захворали вы?
– С чего бы… и стелю себе не впервой. Надеюсь, бедного Лайоша ты не этим супом кормила?
– «Бедный» Лайош слопал на ужин целую гору рыбы, ведь полная тарелка еще оставалась… с полудня пять сдобных булок умял, а потом запил бутылочкой вина, бедняжка… сейчас сюда прийти хотел… Ну, это уж нет! Так он сейчас делает вид, будто злится. Сидит, сопит, переваривает. Ничего, скоро в постель завалится… храпом, «бедненький», картинки со стены посрывает, а я лежи, вертись с боку на бок без сна, его же не добудишься…
– Вот я тебе свисток принесу из города. Посвистишь, он и проснется.
– Значит, пойдете все-таки, отец?
– Ясно, пойду. Выйду на заре, потихоньку да полегоньку. За полтора-два часа я уж и там, а вечером домой. Аптекарь парочку анекдотов хороших расскажет… Да, слушай, а ведь суп твой вроде лекарства… Собаке что дашь?
При слове «собака» Репейка, виляя хвостом, подлетел к Анне.
– Вот он я, – сообщил куцый хвостик, – словно бы обо мне речь шла.
Аннушка ласково щелкнула Репейку по носу.
– А ты так-таки все понимаешь? Ну что ж, по крайней мере узнаешь, что сегодня постный день у тебя.
– Уж не супом ли накормить его хочешь?
– И супом тоже, но припасла я для собачки и мяса кусочек.
При слове «мясо» Репейка так и взвился, словно вскрикнул:
– Где мясо?
– Ну, пойдем.
Репейке было накрыто у двери, но он и здесь не забыл о приличиях. К пище не притронулся, пока Анна не сказала:
– Ну, ешь же!
Репейка метнулся к миске, словно то была осажденная крепость.
– Хорошо, что щенок этот с вами, отец, все не одни. Он и сейчас подождал, когда я скажу, ешь, мол. Ну, посуду дома вымою, не то Лайош еще заснет на пороге, а кто-нибудь над ним посмеется.
– Этого я никому бы не посоветовал.
– Потому и говорю, ведь его со сна разбудить, так он волком вокруг озирается, будто убить хочет, а когда сам проснется, ну, чисто ребенок – рот до ушей.
Репейка еще не покончил с ужином, но Аннуш все-таки проводил. Так уж полагалось, ведь она кормила его, а это одна из самых важных вещей на свете. Возвратился он, однако, бегом: еду нельзя оставлять без присмотра. А если ее столько, что сразу все съесть невозможно, остатки полагается зарыть, таков собачий закон. Жидкую пищу, вроде супа, зарыть, конечно, нельзя, ну да из-за этого и не стоит когти стачивать.
Итак, Репейка начисто вылизал миску, затем обошел ее вокруг, проверяя, не осталась ли где-нибудь хоть самая малость съестного, и, только удостоверившись, что поработал на совесть, решил обежать двор, к тому же за то время сильно стемнело.
У забора его поджидала Бодри, энергично махая хвостом, что означало хорошие новости.
– Цилике отдубасили. Да, да, поколотили! Аладар – помнится, я говорила тебе, что так зовут моего хозяина, – Аладар так поддал ее ногой, что она кубарем выкатилась из кухни, а ведь для Цилике это в диковинку…
– Украла?
– Нет, она, понимаешь, легла на маленького Аладара, так что тот едва не задохнулся. Хозяин случайно вошел в комнату, а маленький человечек уже едва пищал. Большая поднялась буча, а вечером молоко получила я… Но, сдается мне, от тебя нынче мясом пахнет… Э-эх, молоко, конечно, хорошая вещь, но мясо есть мясо… У вас всегда так?
– Всегда.
– Не понимаю, – Бодри уперлась глазами в землю, даже уши свесились наперед. – Не понимаю. Но, вероятно, так и есть, ведь запахи не лгут. Может, выйдешь на улицу? Здесь мы хозяйничаем, и, если какой-нибудь сородич посмеет сунуться к нам, мы ему покажем.
– Нельзя, – качнул хвостом Репейка, – что нельзя, то нельзя. Так Янчи говорил – он это тоненькой палочкой говорил, – и Оскар тоже…
Бодри скривила губы.
– У вас же забор низкий.
– Нельзя. Дверь открыта, и мне надо присматривать за моим старым другом.
– Вижу, очень уж крепко в тебя вбили это «нельзя», – потянулась соседка, – а между тем, верь мне, по-настоящему приятно только то, что нельзя… и какая тебе из этого польза?
– До сих пор я и сам не знал, но теперь, кажется, знаю: ведь меня всегда кормят мясом, может, поэтому…
Бодри почесывалась в глубокой задумчивости.
– Вероятно, ты прав, но как знать, может, мне и тогда не дали бы молока?
Над этим задумался уже Репейка, потом оглянулся на дверь, на свет, падавший во двор, и почувствовал, что ему следует взглянуть на старого мастера.
– Я еще вернусь, – вильнул он хвостом и побежал в комнату, смутно готовясь подать человеку трубку или шлепанцы. Эти маленькие услуги всегда были ему радостны, потому что за это его хвалили, ласкали, и, в конце концов, кормили.
Но старый мастер ничего не приказал ему.
Он сидел на краешке кровати и улыбнулся, когда щенок тенью проскользнул в комнату.
– Только я собрался позвать тебя, а ты тут как тут.
Репейка вскинул передние лапы ему на колени.
– Цилике поколотили, – сообщил он. – Аладар побил ее за то, что она легла на маленького человека.
– Может, ты даже мысли умеешь угадывать?
Репейке приятен был этот голос, поэтому он положил голову мастеру на колени, и старая рука стала медленно почесывать ему за ухом.
– Сейчас мне вспомнилось: Аннуш-то так и не выкупала тебя, хотя обещала. Видишь, какие они, эти женщины, наобещают с три короба… но Аннуш наша – хорошая женщина.
При слове Аннуш Репейка посмотрел на дверь, потом на хозяина.
– Не смотри на дверь, нынче она уже не придет. Уложит Лайоша, помоет посуду, то да се… А завтра мы пойдем в город. Сперва к аптекарю, потом купим Лайошу чубук. Помнишь Лайоша? Спит он уже без задних ног, как пить дать… да, может, и нам пора на покой?
Между тем Лайош в эту минуту вовсе не спал. Возможно, час назад он и был еще сонный, потом стал злой, но теперь пришел в самое мирное расположение духа и даже повеселел, отчего веки поднялись сами собой.
– Стели, Аннушка, – сказал он, когда вернулась жена, – а я загляну в кооператив, сегодня обещали железо на подковы. Дядя Гашпар?
– Аппетита нет. Надо с ним побережней. В другой раз не возьмем вина…
– Под рыбу воду пить нельзя! – возмутился Лайош. – Я не к тому говорю, но это уж верно нельзя. Поперек горла станет… Ну, ты стели, а я в момент обернусь. И – сразу в постель.
Лайош потянулся так, что рубашка раскрылась на груди, и ушел. Не успел он уйти, как в прихожей опять застучали шаги.
– Ну, что дома забыл? – повернулась к двери Анна, однако на пороге вместо Лайоша стоял маленький человечек с вислыми усами.
– Тебя, Аннушка, тебя одну!
– Дядя Петер?!! – воскликнула Анна, и были в этом восклицании радость, раздражение, ожидание и все оттенки, теснясь, отлетающих мыслей.
– Давно же мы не видели вас, дядя Петер! – И Анна одним движением вновь набросила покрывало на постель, безнадежно гладко укрыв колыбель единственной мечты Лайоша. Одновременно она навела порядок в собственных противоречивых чувствах и, пока подбегала к дядюшке – он был от нее в трех шагах, – успела мысленно заглянуть в чулан, буфет, курятник, на мгновение увидела даже большую печальную голову Лайоша.
Эх, если бы Лайош не съел рыбу, мелькнуло в мозгу, но ведь съел, что поделаешь… и как только можно одному уплести этакую гору рыбы… Ох уж, этот Лайош, наказание одно! Была бы сейчас у нас рыба, хорошая, свежая… Ветчину подать нельзя, у дяди Петера зубы никудышние (давно бы уже вставить мог, денег у него хватает)… колбасы один круг остался… ох уж, этот Лайош… яичницу подать неловко, дядя Петер редкий гость (вот ведь подгадал, будь все неладно!)… остается только цыпленок, благо вода в котелке кипит, а вот как поймать его в курятнике, при свече-то… (да, а где она, свеча?) Нужно бы ту желтую хохлатку зарезать, но разве же ее в темноте найдешь?…
– Может, я не ко времени? – раскинул дядюшка Петер свои коротышки-ручки, держа в одной кнутовище. – Нельзя ведь, думаю, вас обойти…
– Ой, дядя Петер, обидели бы! А Лайош как обрадуется! (Лайоша удар хватит, когда он гостя завидит, только б старик не заметил, он ведь обидчив… белую скатерть еще можно постелить, хотя Лайош залил ее в воскресенье красным вином… ох уж, этот Лайош, этот Лайош… а если не найду хохлатку, тогда… тогда хоть рябого петушка…) – Все это пронеслось у Анны в голове за следующие три секунды, пока звучали звонкие родственные поцелуи. Дядя Петер на этих поцелуях настаивал, и Анна покорно подставляла то правую, то левую щеку.
– Присаживайтесь, дядя Петер, сейчас и Лайош подойдет. А я за вином слетаю.
Дядюшка Петер огляделся, отыскивая для кнута подходящее место, и уже в который раз решил про себя, что в завещании отпишет Лайошу да Аннуш долю побольше, чем всем прочим. Правда, это время еще далеко… А Лайош хороший парень… и не из-за угощения вовсе, а просто хороший.
«Хороший парень» кончил дело в кооперативе и рукопожатием средней крепости выразил свою радость по поводу получения кооперативом железа для подков. Щупленький заведующий лавкой от этого дружеского рукопожатия вскинул левую ногу, хотя Лайош и не собирался ее пожимать.
«И что за рука у этого Пишты! Будто из теста! – думал по дороге домой кузнец, свесив большую лохматую голову. – Ну, а теперь спать, спать…»
Свет лампы, выбивавшийся в прихожую, ласково звал войти, и кузнец, заранее улыбаясь, остановился в двери.
Остановился, потом заморгал, будто свет резал ему глаза или он плохо видел…
– Дядя Петер! – заорал он так, что Анна испуганно выскочила из сарайчика, потому что были в этом вопле страх, злость, растерянность, горечь и даже – капля радости, но радости сникающией, уходящей, словно он прощался с полученной от старого Ихароша в приданое кроватью и упорхнувшей надеждой лечь в нее пораньше.
– Вот это неожиданность так неожиданность, ну и ну…
Что подразумевал Лайош под этим «ну и ну», рассказать было бы трудно. Пожалуй, оставим и мрачную догадку, связанную с самым большим молотом, который почему-то представился Лайошу, как только он увидел дядюшку Петера… довольно и того, что после рукопожатия Лайоша глаза нежданного гостя налились слезами, надо думать, от радости…
– Крепкая у тебя рука, – покосился на свою ладонь гость. – Ну, а вообще-то как живете, дети мои?
– Да так, помаленьку. Работа, опять работа да забота, – совсем помрачнел кузнец, так как взгляд его ненароком упал на кровать. – Вина-то какого принесла, Аннушка? Того, что получше ведь?
– Того принесла, какое дяде Петеру положено, – взмахнула скатертью Анна, – но до ужина не спеша попивайте, чтоб аппетита не отбить.
– Матушка ваша тоже всяко оставляла меня поужинать, – подкрутил вислые усы Петер, – но я, говорю, уж лучше молодушкину стряпню отведаю. Так и рассудил.
Чтоб тебя громом разразило с твоими рассуждениями, подумал Лайош, сказать же сказал тихо:
– Так оно и правильно. Стариков-то скорей в сон клонит… Ну, держите, дядя Петер, – чокнулся он своим стаканом, – чтоб не последняя. (Может, хоть от вина взбодрюсь немного… не то со стула свалюсь, так и засну.)
Дядя Петер, прежде чем поставить стакан, еще понюхал его.
– А, говорят, тубероза хорошо пахнет. Что ж тогда про это вино сказать?
– Это верно, – сказал Лайош и опять наполнил стаканы, – это верно.
Постепенно Лайошу приход старого Петера перестал казаться такой уж бедой.
Как видим, старый Ихарош ошибался, думая, что Лайош спит без задних ног.
Хмурый кузнец отнюдь не спал и догадывался уже, что заснет не скоро, ибо ноздри его шевелил плывший из кухни запах куриного паприкаша, так будоража все чувства, как впору разве только любви.
– Вчера мы у дяди Гашпара ужинали, он рыбы наловил, – вспомнилось ему, так как опять разыгрался аппетит, – и такая у него собака, ну такая собака… иного человека дороже стоит…
Тут Лайош был прав.
Репейка действительно стоил куда больше, чем иные люди, например, те двое, что пробирались по тропинке задами.
Было тихо, собаки лаяли со стороны улицы.
– Говоришь, собаки в доме нет, – обернулся тот, кто шел первым, так что второй чуть не налетел на него в темноте. – Тогда, может, все-таки лучше отсюда зайти, через сад?…
– Боюсь сбиться в этакой темноте. С улицы до дома два шага, а если все сладится гладко, выйдем задами. На улице в эту пору ни души. А соседских собак приманим сейчас сюда и угостим шкварками. Да мы уж пришли. Это соседский сад…
Две тени постояли немного молча.
– Три шарика брось в этот сад, а я в другие два.
– Говорю же, нет у старика собаки.
– Все равно… да и забор, может, никудышний, а эти собаки шастают туда-сюда.
– Ну, ладно. Сейчас вернусь. – И две тени расстались. Один перебросил порядочные катышки из шкварок в сад Бодри, второй – в сад Репейки и к соседям с другой стороны. Собаку из этого двора Репейка не знал. Это был старый кобель, которого почти не было слышно. Целыми днями лежал он в прихожей да ловил мух, когда они нацеливались сесть ему на нос. К тому же вдоль этого забора стояла кладка дров, хлев, сараи, так что Репейка даже не видел ни разу своего соседа.
Катышки из шкварок перелетели через ограды, и две тени сошлись опять.
– Подождем еще?
– Незачем. Рвани планку, и пойдем.
С улицы доносилась только разрозненная собачья перекличка, когда затрещал забор. Бодри взвилась:
– Человек… человек… ворр-рры! Берегись… берр-региись! – и стрелой помчалась в сад, откуда слышала треск.
– Пошли, – прошептал злоумышленник, – эти теперь будут тут бесноваться. И нас почуют, станут носиться вдоль забора, пока не наткнутся на шкварки…
– А потом?
– Болван ты, Пали, нет никакого «потом». Проглоти вот шкварки со стрихнином, тогда узнаешь, что потом…
Смутный силуэт, названный Пали, больше не интересовался действием яда и зашагал в ногу с благородным своим приятелем.
– Он здесь был, здесь, – надрывалась Бодри, – разве ты не чуешь, Репейка?
Репейка не отозвался, он прислушивался. Слышал крадущиеся, удаляющиеся шаги, слышал, как поочередно захлебываются особенно сильным лаем собаки, точно указывая место, где проходят за садами чужаки.
С улицы и дворов собачий лай перекинулся назад, в сады, потом стал разрозненным и, наконец, перешел в неуверенные пересуды о событиях.
Репейка все сидел и прислушивался.
– Чую какой-то запах… у-у, а тут как вкусно пахнет, – пролаяла уже потише Бодри, – сейчас поищу, что это…
Репейка опять не ответил, он сидел на дорожке, ведущей в сад, странный запах шкварок и чужих людей как раз сейчас проник ему в нос и лег на весы инстинктов.
Репейка плотно поужинал, впрочем, он в любом случае не принял бы еду от незнакомцев, да еще при столь подозрительных обстоятельствах. Нервы его зазвенели в смутном ощущении опасности, и он вглядывался в темноту, как будто звон шел оттуда.
Бодри была домашняя собака, сельская собака, голодная собака, Репейка же был собака пастушеская и поэтому лучше слышал неслышное и лучше чуял то, чего голодная Бодри учуять не могла. Каждый нерв Репейки дрожал, потом ему вспомнился хозяин, и щенок молча бросился в дом.
Прикрученная лампа слабо горела, старый мастер спокойно спал. Репейка обежал комнату, потом кухню и снова кинулся в сад, как будто Бодри позвала его.
Но Бодри уже никого не звала, она лишь корчилась в судорогах.
– Нашла, – прохрипела она, – ох, конец мне! – И вся выгнулась, словно ее тошнило. Потом опрокинулась наземь, скрипя зубами, исходя слюной…
– Что с тобой? – приник носом к забору Репейка, но Бодри уже не отвечала, только прерывисто хрипела, и бока ее подымались все медленнее, все медленнее…
В этот миг две тени проскользнули с темной улицы во двор, затем на кухню.
– Прикрой наружную дверь, но щелку оставь…
Спит? – И первая тень беззвучно отворила дверь в комнату.
– Спит! Стань у кровати, – приказал высокий и, словно был у себя дома, распахнул шкаф.
Репейка, содрогаясь, посидел еще немного у забора, по ту сторону которого лежала Бодри, уже недвижимая, потом старательно обнюхал забор, выходивший на луг, но ничего нового не обнаружил. Он вернулся к Бодри, гонимый беспокойством и смутной тревогой, но над нею трепетал лишь остывающий пар. Вдруг в доме что-то сильно стукнуло, словно взрывом подбросив щенка в воздух.
Старый Ихарош проснулся несколько мгновений назад, хотя лучше бы ему было не просыпаться. Ночной гость по имени Пали тут же набросил ему на лицо подушку и сел на нее, а старый мастер в страхе и муке сильно ударил ногой по доскам кровати.
– Подержи, сейчас я кончу здесь…
Мастер Ихарош задыхался и бился, потом стих.
– Сейчас, сейчас, – набивал карманы долговязый: – Да, лампу погасить не забудь… Что это?! – прохрипел он испуганно.
Репейка протиснулся в дверную щель, словно комочек тьмы, мигом оглядел комнату, мигом оценил все позы и запахи и, хрипло рыча, вцепился долговязому в ногу.
Второй молниеносно оставил неподвижного старика, схватил палку, стоявшую у кровати, и – ударил.
Репейка остался распростертым на полу.
Приблизительно в это же время дядюшка Петер расстегнул жилет, так как ему было жарко, достал заодно часы и внимательно на них посмотрел.
– Черт возьми!
Однако часы упорствовали и, несмотря на все изумление дядюшки Петера, показывали половину второго.
– Дети!.. Дети мои, – вставая, повторил он, и это обращение звучало значительно теплее, более того, что-то туманно сулило в далеком будущем. – Дети мои, я ухожу…
– Не спешите, дядя Петер, – сказала Анна с тем мученическим спокойствием, какое щедро вознаграждается только уходом гостя, – куда же вам торопиться…
– Оно так, но, как говорится, лошади сыты, путнику пора в дорогу. Телегу-то, Лайош, я у отца твоего во дворе оставил, только постромки сбросил, да торбы с овсом повесил лошадям на шеи.
– Лайош, подай фонарь, темно на дворе.
– Не надо, сынок, – остановил старик готового услужить кузнеца, – вижу я и в темноте. Ну, будете в наших краях, не обидьте, заглядывайте…
– Лайош вас проводит, дядя Петер.
В глазах Лайоша потемнело, но потом просветлело вновь, потому что дядюшка Петер обиженно посмотрел на Анну:
– Это уж стыдно было бы! Еще кто-нибудь увидит нас да подумает, будто пили мы…
И поплелся дядюшка Петер один к своим лошадям, шел медленно, чтобы привыкнуть к темноте, хотя и в темноте знал дорогу, знал, мимо чьей усадьбы проходит: щипцы домов черно врезались между звезд и формой своей выдавали хозяина.
«Ага, вот здесь живет старый Ихарош, как-нибудь и к нему наведаюсь. Жаль, что такой человек старится… – Раздумавшись, он даже остановился, его потянуло к трубке. – Да ладно, потом уж, в телеге», – мысленно махнул он рукой и пошел было дальше, как вдруг послышался ему жалобный стон.
– Что это? Собака, что ли?
Стон все кружился в ушах, проник и в мысли.
– Ну-ну… что это скулит собачонка? – Он еще немного прислушался, но потом свернул к калитке.
– Калитка открыта… – Ощупью добрался до кухонной двери. – И здесь открыто. – Он нащупал дверь в комнату. – А, черт! Дядя Гашпар! – позвал он вполголоса, но никто ему не ответил, замолкла и собака.
Что-то страшное, словно холодная паутина, коснулось лица Петера, но вот с сухим треском вспыхнула спичка, он подошел к лампе и засветил ее.
Рука Петера дрожала, пока он насаживал стекло; теперь можно было оглядеться. Шкаф стоял распахнутый настежь, Гашпар лежал на кровати, желтый, как воск. «Тут, кажется, беда», – подумал Петер и заставил себя подойти к кровати, с усилием потянулся к руке старого Ихароша.
«Теплая!.. что ж теперь делать?»
Взгляд упал на шкаф, на перерытое белье, расшвырянные по полу мелочи, толстую палку… и на лежавшего у стены щенка.
«Собаку пришибли, – кивнул Петер, – но старик-то? Ага, мокрую тряпку», – сообразил он, обмакнул в ведро висевшее на стуле полотенце, потом расстегнул Ихарошу рубашку на груди и, даже не отжав полотенце, приложил к сердцу.
«А ведь надо было отжать!» – подумал он потом, увидев, что старый мастер открыл глаза и тусклым взором уставился в потолок, воскликнул:
– Дядюшка Гашпар! Это я, Петер Чизмадиа! – Все обошлось…
– Это ты, Петер? А где щенок?
– У окна лежит, похоже, по голове его стукнули.
– Их двое было… двое. Собачка жива?
При звуках этого голоса Репейка вернулся в реальный мир и заскулил.
– Ну вот, живой! Так я побегу к Лайошу и в милицию.
– Ступай, Петер, мне уже лучше, только сперва погляди, что там со щенком.
– Чего мне на него глядеть, потом посмотрю, как вернусь, – сказал Петер. – А наружную дверь я все-таки захлопну.
Когда шаги Петера стихли, старый мастер поправил на груди полотенце и повернулся к окну.
– Репейка!
– Иии-йиии, – заплакал щенок, изо всех сил стараясь встать на ноги, но безуспешно, – йии-йииии… ноги меня не держат, слабые стали ноги…