Текст книги "Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер"
Автор книги: Иржи Кратохвил
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 19 страниц)
Разумеется, я осознаю, как редко появляется в моем рассказе матушка и как она оказывается отодвинутой на второй план. Таким образом, вам о ней почти ничего не известно. А между тем она, без сомнений, была красавицей, и сейчас как раз настала пора сказать об этом. Длинные волосы цвета акациевого меда, чаще всего завязанные в узел, но иногда и небрежно распущенные… Племянник матушки Гюнтер (он же мой кузен Гюнтер, о котором вы вскоре услышите еще не раз и даже чаще, чем вам хотелось бы) ее прямо-таки обожал и, переселившись из Ланшкроуна в Брно, завел привычку бывать у нас чуть не каждый день, причем всякий раз с огромными букетами, запах которых взрывался в квартире точь-в-точь как вулканы в Перу. А когда батюшка возвращался из рейса, то он уже с порога тянул носом: чую-чую Гюнтера, кто тут у тебя, жена? Но самое странное в матушке было то, что она никогда не выказывала нежности, которая соответствовала бы ее красоте; наоборот, господа, она была грубиянкой, будто стремившейся быть достойной своего имени Гудрун. Батюшка называл ее Руна, Рунечка.
Матушка очень хорошо говорила по-русски – живо, непосредственно, весело, да-да, именно так: весело, однако это был русский для узкого круга лиц, язык интимной жизни с батюшкой и язык нашего домашнего очага, русский нашего воображаемого семейного острова. Так что когда батюшка привел к нам однажды некоего русского эмигранта и матушка в первый раз услышала, что по-русски говорит еще кто-то, не принадлежащий к нашему семейному кругу, она была неприятно поражена. Поразило ее и то, что большую часть беседы батюшки с этим русским ворчуном-бормотуном (он оплакивал несчастную судьбу русского народа) она попросту не поняла, а это означало, что существует какой-то еще русский язык, помимо того живого, непосредственного и веселого, на котором болтали иногда у нас в доме. И если уж я об этом заговорила, то замечу, что в отношении языков матушка была переменчива, словно погода. Она смешивала все три вместе, подобно летнему дню с грозой и градом, причем никогда нельзя было понять, будет ли нынче гром или ясное небо. Родным матушкиным языком был немецкий, но она приложила множество стараний к тому, чтобы прежде всего научить меня чешскому; впрочем, стоило мне пойти в школу, как она сразу сбросила со своих плеч эту обязанность и у нас в доме начался тот самый языковой карнавал, на котором матушка чувствовала себя как рыба в воде.
Матушка была большой охотницей до чтения, так же, как и батюшка. Ей требовалось безумное множество разных историй, пока она оставалась одна во время батюшкиных рейсов, иногда не менее длинных, чем карантин после холеры, а я тогда уже служила у Паржизеков, а Гюнтер еще бродил по Ланшкроуну. Она читала, но только немецкие и чешские книги, читать русские она не отваживалась, хотя я помню, что однажды застала ее над «Воскресением» Толстого, она вполголоса медленно произносила текст вслух (азбука давалась ей с трудом, она блуждала среди кубических букв, словно заплутавшись в каком-то умалишенном городе), над чем-то надолго задумалась, а потом положила книгу на место, на батюшкину полочку над креслом-качалкой – и только после этого заметила меня.
Один раз, когда батюшка опять надолго уехал, появился Гюнтер с букетом крокусов и еще кое с чем, что прежде было у него только в мыслях. Я тогда жила у Паржизеков, и матушка написала мне об этой истории. Письмо не сохранилось, потому что, как вы еще услышите, на одном из этапов своего жизненного пути я непрерывно переезжала с места на место, то есть не то чтобы непрерывно, но все же более чем достаточно, а какое-то время у меня вообще не было крыши над головой, так что лишилась я далеко не только писем. Но я, собственно, собиралась не причитать над своей судьбой, а пересказывать вам утраченное матушкино письмо.
Это произошло спустя пару месяцев после основания Судето-немецкой партии (тогда она еще называлась как-то по-другому, возможно, Sudetendeutsche Heimatfront или что-то в этом духе), и Гюнтер долго не показывался у нас, потому что был сильно занят всякими партийными делами, а когда в конце концов притопал с этими своими крокусами, то сделал матушке весьма странное предложение.
Ему, видите ли, вдруг разонравилась фамилия Троцкий (вернее, раздражала-то она его всегда, однако прежде у него недоставало духу заговорить об этом), и он принялся втолковывать матушке, что выяснил, что оба супруга имеют право носить фамилию или невесты, или жениха и что даже в браке можно заменить фамилию Троцкий на фамилию Заммлер, а официальные органы, мол, за определенную мзду оформят нужные документы.
Вы, Гудрун, кажется, не полностью отдаете себе отчет, что для большинства людей фамилия Троцкий неразрывно связана с большевизмом и еврейством, хотя он, Гюнтер, прекрасно понимает, что все это страшная нелепица, потому что этот еврей-большевик, этот революционер Лев Давидович Троцкий на самом деле зовется Бронштейн. Да только широко этот факт неизвестен, и ответьте мне, Гудрун, неужели вам хочется из-за такой мелочи подвергнуться всеобщему остракизму? Я даже думаю, бойко продолжал Гюнтер, что очень вероятно, да-да, очень вероятно, что если ваш муж родом откуда-то с русского Севера, то он может принадлежать и к нордической расе, ведь он же родился в Петербурге, откуда рукой подать до Скандинавии, а Петербург, как всем известно, это древний нордический город.
– А ты не хочешь получить пинка под этот свой нордический зад? – произнесла тут матушка, грубая красавица, очаровательная грубиянка с медовыми волосами и звездными очами.
Она вытащила из вазы крокусы, которые он принес, и мокрыми сунула их ему в руку, а потом указала ему на дверь, и Гюнтер на глазах превратился в побитую собаку, он, заикаясь, бормотал извинения, и я, мне кажется, навсегда запомнила последние фразы из матушкиного письма: «Он, Сонечка, вел себя так, словно сделал лужу. Понимаешь, мальчик-то он неплохой, вот только ему требуется твердая рука».
Батюшка об этой истории так никогда и не узнал. А Гюнтер некоторое время вел себя просто-таки идеально. Но потом настали дни, когда ничего не смогла поделать даже матушкина твердая рука (а также ее медовые волосы и звездные очи).
29) Игры знояПримерно в середине тридцатых годов, господа мои, выдался июль, подобный раскаленной плите. То есть жара была всего несколько дней, но она разлилась по Европе, как подгоревшая манная каша, убежавшая из кастрюли. И в самую такую жарищу я очутилась в одной охотничьей избушке где-то неподалеку от Тршебича. Но не пугайтесь, дорогие мои, никто там ни на кого не охотился и уж тем более не покушался на моего двенадцатирогого Бруно. Поначалу все выглядело таким образом, что я заподозрила, будто батюшка нарочно собрал там самый цвет железнодорожников, чтобы наконец выдать меня замуж (а что может быть лучше мужа-машиниста?), если уж мне самой никак не удается подыскать жениха, а лет мне страшно сказать сколько. Но потом выяснилось, что я возвела на него напраслину.
Гордость и слава чехословацких железных дорог собралась там по служебной надобности. Совсем рядом с избушкой они выполняли очень важное задание. У них там был пост. То есть избушка оказалась чем-то вроде временного дозорного пункта, и все железнодорожники по очереди исчезали, чтобы сменить один другого, и так же по очереди спешили обратно, чтобы укрыться от убийственного зноя в домике, который стоял под сенью дубов. Меня же батюшка пригласил только в качестве учительницы, чтобы я передала увиденное мною собственными глазами жаждущей знаний чехословацкой молодежи. И его, бедняжку, нимало не волновало, что после возвращения от Паржизеков я навсегда покончила с преподавательской деятельностью. Итак, все железнодорожники очень надеялись, что эта хищная жара наконец уймется и они отведут меня туда, куда намеревались, и я увижу то, о чем заранее было решено, что я должна это увидеть.
Но зной, вместо того чтобы уняться, все усиливался и достиг в конце концов своей кульминации, своей неблагоприятной наивысшей точки, в результате чего железнодорожники начали испаряться, и батюшка тоже испарился, так что я осталась наедине с молоденьким кондуктором, который отличался более густой консистенцией и, стало быть, до поры до времени не мог испариться.
– Подождите, пожалуйста, здесь и ни за что никому не открывайте, – попросил он меня и куда-то отлучился (как я потом поняла, к некоему железнодорожному объекту). И стоило ему уйти, как жара начала скрестись в дверь, но я не приоткрыла ее ни на волосок, хотя жара и умоляла, и канючила. Лишь совсем под утро зной немного ослабел, и в этот момент появился юный кондуктор.
– Я хочу вам кое-что показать.
– Свою коллекцию бабочек?
Однако он в своей девственной невинности совсем не понял моего вообще-то довольно глупого намека и отрицательно покачал головой – мол, бабочки тут ни при чем.
Звезды все еще горели, как жадные очи ночных животных, но, когда мы вышли из охотничьей избушки, вокруг нас были сплошь копны и стога зноя, которые даже заслоняли вид на ближайшее местечко Будков с его замком. Впрочем, мы направились вовсе не туда, не в город или к замку, а решительно завернули за угол домика, в соседний лесок. И тут я увидела, что по земле, подобно раскаленным прутьям, тянутся рельсы.
– Разве здесь есть какая-то железная дорога?
– Всего-навсего местная ветка, барышня Соня. Но сейчас ею не пользуются, и вы вскоре поймете, почему.
На путях нас ожидала двухместная дрезина. Мы уселись, и, пока молодой человек работал ногами, точно велосипедист, я смотрела, как на горизонте зарождается восход солнца и как блеск звезд постепенно отступает перед чем-то, что еще не показалось. Мы подъехали к роще, обогнули ее – и тут перед нами возник поезд. За рощей стоял длиннющий состав, какого даже я, дочь машиниста, в жизни не видела.
– Да вы и не могли такой видеть, это же «Восточный экспресс», диковинный для наших краев зверь.
И не успела я что-либо возразить, как юноша продолжал:
– Большинство людей не знает, что все железнодорожные пути связаны между собой и образуют нечто вроде единой кровеносной системы, в которой самые важные железнодорожные трассы – это артерии, а периферийные колеи – это капилляры, так что с главных трасс можно попасть даже на самую захудалую одноколейку. Однако, барышня Соня, наряду с массой преимуществ, в этом есть, к сожалению, один недостаток – любой поезд может по ошибке закончить свой путь в какой-нибудь Богом забытой дыре.
Я подошла ближе, протянула руку и коснулась паровоза. Он был сделан из благородных металлов, возможно, господа, это вам неизвестно, но с 1883 года, когда «Восточный экспресс» впервые отправился в путь, и сам паровоз, и весь состав в целом претерпели множество изменений, точь-в-точь как красавица из модного журнала, которая то и дело меняет прически и приспосабливает под них талию и всю фигуру, это был паровоз поезда, разъезжающего по нашим мечтам и битком набитого, точно изюминками и орешками, сплошными императорами, шейхами, махараджами, принцессами и авантюристами, президентами, миллиардерами, шпионами и прекрасными разведчицами, джентльменами, шулерами и голливудскими звездами. Сейчас-то, конечно, поезд был пуст, словно вылущенный гороховый стручок, и светился в темноте окнами безлюдных купе. Мой спутник извлек из кармана серебряный ключик, отпер дверь первого вагона и на мой удивленный взгляд ответил:
– А зачем бы вы думали, барышня, мы все здесь собрались? Цвет чехословацких железных дорог удостоился чести охранять «Восточный экспресс» до тех пор, пока кто-нибудь не вернет его наконец на надлежащий путь. Как видите, я остался тут один, и мне предстоит выполнить обещание, данное вашему отцу. Прежде чем испариться, он попросил, чтобы я провел вас по «Восточному экспрессу» и показал его вам вагон за вагоном.
И кондуктор Ян подал мне руку (смотрите-ка, оказывается, его звали Ян, а я-то думала, что забыла его имя, хотя на самом деле держу в голове каждый комочек, каждую опилочку и крошечку своей жизни), и я поднялась по ступенькам, по которым до меня поднимались Рудольфе Валентино и Мэри Пикфорд, Мата Хари и Сара Бернар, русские княгини и немецкие баронессы, и, пока мы шли по поезду, Ян показывал мне то, на что стоило взглянуть, и одновременно объяснял, что же стряслось с этой гордостью всемирных железных дорог, с этим элегантным бонвиваном бесконечных путей.
– Это все игры нынешнего безумного лета, барышня Соня. На такой небывалой жаре у машиниста размягчился мозг, и, вместо того чтобы из Парижа по туннелю Симпль через Милан и Триест отправиться в Белград, а потом дальше через Афины в Царьград, этот человек пробился через все стрелки и блокпосты и оказался у нас в Будкове. Некоторые пассажиры покидали экспресс прямо на ходу, они выбрасывали из окон чемоданы и прыгали следом, уверенные в том, что состав захватила большевистская сотня и что их везут в сибирские ТЮРЬМЫ. Штука в том, что теперь будет очень сложно перевести надлежащим образом все железнодорожные стрелки на его обратном пути, если же этого не сделать, он столкнется со множеством поездов.
– А как же он добрался сюда?
– Да ведь поездом управлял сумасшедший с размягчением мозга, а сумасшедшим всегда везет.
– Так может, стоит опять нанять какого-нибудь сумасшедшего?
– Может, и стоит, – согласился юноша, – но, к сожалению, это запрещено правилами.
Мы проходили по вагонам, которые сильно отличались друг от друга внутренним убранством. И дело было не только в разнице между первым и вторым классами или, скажем, вагоном-рестораном и курительным салоном, но и в разнице стилей. Ведь вагоны отличались друг от друга точно так же, как комнаты в каком-нибудь пышном замке, меблированные в стиле барокко, ампир, модерн или бидермейер, и, конечно же, заслуживали настоящего гида и профессионально проведенной экскурсии. Мы как раз осматривали спальные вагоны, когда появились первые лучи солнца, которые немедленно затмили собой тусклое потолочное освещение (электрические батареи в поезде требовали подзарядки) и принялись шарить по всем углам этих уютных спален на колесах, где осталось множество интимных мелочей, свидетельствовавших о той атмосфере комфорта, что царила здесь до возникновения паники. Я подняла «Нью-Йорк таймс», валявшуюся на подушке, и заглянула в столбец биржевых новостей, перевернула карту на табурете, надо же, это оказался валет, а от обитой кожей стенки купе отлепила записку, в которой кто-то по-французски назначал мне свидание в римском кафе «Эко» на позавчерашний вечер.
А затем мы вошли в коридор вагона, единственное купе которого оказалось запертым; его дверь украшало изображение двух ангелочков, воркующих в огромном цветке орхидеи.
– Это свадебный вагон, – объяснил мне молодой человек, – вагон, предназначенный для новобрачных в их свадебном путешествии. Здесь провели свою первую брачную ночь Зельда и Скотт Фицджеральд (отлично, юноша, а я и не подозревала, что под твоей кондукторской фуражкой скрываются такие познания!).
И он торжественно отпер (на этот раз уже золотым ключиком) свадебное купе.
Тотчас же выяснилось, что делать ему этого не следовало. Внутри, видите ли, буквально все было готово для взрыва чувств и чувственности. Причем я имею в виду не только большие гравюры, иллюстрирующие «Мемуары» Джиакомо Казановы, или копии рельефов из индийских храмов, нет, просто все там пылало вакхическими страстями, и свадебное ложе было разобрано, а в воздухе разливался тяжелый и непристойный аромат духов, и ангелочки в стиле рококо взбирались, словно мухи, друг на дружку, и в их взглядах светилась неумолимая похоть, а на потолке… нет, мне стыдно говорить вам о том, что там было изображено, и я попыталась помешать юному кондуктору увидеть то, что не предназначалось пока для его глаз, но попробуйте-ка помешать розам цвести! запретите соловью петь! в общем, поднял мой юный спутник голову и мгновенно получил такую порцию заразной пошлости, что покачнулся, сорвал в панике с головы кондукторскую фуражку и с виноватым вздохом «Простите, не сердитесь, барышня Соня» начал стремительно расстегиваться, чтобы показать мне наконец свою коллекцию бабочек.
Но все получилось еще хуже, чем я опасалась: безудержная юношеская атака захлебнулась в самом начале, потому что под воздействием острого приступа любви (как раз в ту самую минуту, когда и солнце начало раскаляться) кондуктор воспламенился так, что критическая отметка была преодолена, и его не смогла спасти даже довольно густая телесная консистенция. Я наклонилась, подняла то единственное, что от него осталось, и надела это себе на голову, козырьком назад, а потом торопливо покинула «Восточный экспресс», уселась в дрезину и направилась в Будков.
Там я пересела с дрезины на автобус до Тршебича, а в Тршебиче – на автобус до Йиглавы, а в Йиглаве – на автобус, привезший меня в Брно. Но прежде чем я проделала весь этот путь, жара внезапно ослабела, она лопнула, точно пузырь от ожога, и над краем пролился спасительный дождь.
Дома я нашла батюшку (следов того, что он недавно полностью испарился, видно не было, разве что на шее у него осталось что-то вроде аллергической сыпи), он слушал радио, какую-то берлинскую станцию, выступление немецкого рейхсканцлера Адольфа Гитлера.
– Нет, Руна, ты слышишь, – как раз говорил батюшка матушке, – нет, ты слышишь? Всем и каждому должно быть ясно, что это слова безумца, мозги которого сварились, как и у несчастного машиниста «Восточного экспресса»! Слава Богу, что эта проклятая жара наконец спала, так что все, Руна, пойдет теперь по накатанному пути.
(По накатанному пути пошел и «Восточный экспресс», который вскоре после того, как спала жара, вернулся на свой маршрут Париж – Милан – Триест – Белград – Афины – Стамбул).
Книга третья
ВОЛКИ
30) Филипп КрасивыйИзвините, если я повторюсь, но я и правда не помню, говорила ли уже вам о том, что всегда отличалась очень острым слухом – наверное, он был дан мне для того, чтобы я прислушивалась, не раздастся ли голос Бруно, который мог залаять, или завыть, или замяукать, или захрюкать, или затрубить, или запищать, или замычать, или заскулить, или заворчать. Но если я вам об этом уже говорила, что, как видите, я не исключаю, то все-таки спешу добавить, что острый слух нередко доставлял мне неприятности.
Так, например, в один ноябрьский вечер 1941 года я услышала, как матушка в ванной (где она накручивала волосы) говорит сама с собой. И хотя ее голос я слышала совершенно отчетливо, как если бы стояла рядом и подавала ей бигуди, слов мне разобрать не удавалось, и только некоторое время спустя я поняла, что это – голос боли.
Но меня рядом с ней не было, матушкин голос доносился издалека, очень издалека, через несколько улиц и площадей, и я бросила все там, где находилась, на произвол судьбы и поспешила на ближайшую остановку трамвая, добралась до центра города (мы переживали тогда едва ли не самые страшные времена, и ад, в который превращался мир, тянул к нам свои огненные языки), и побежала на нашу улицу, и помчалась по ступеням на зов этого голоса, но стоило мне вставить в замок ключ, как голос услышал этот ключ и смолк, когда же я принялась расспрашивать матушку, то она ничего не смогла припомнить.
Я, конечно, слышу и множество других скорбных голосов, жизнь – это неумолчные стенания, жалобы и плач, однако человек из этого хора может выбирать лишь голоса своих близких, ибо больше ему вынести не под силу.
Но извините меня, пожалуйста, господа, что я опережаю события. Сейчас мы находимся в 1936 году, а о случае с матушкиным голосом в ноябре 1941 года я упомянула только затем, чтобы поведать вам о другом моем обостренном чувстве, таком же тонком и чутком, хотя ему и трудно было подобрать название. Чувстве, вовремя предупредившем меня об опасности, которой нам в самую последнюю минуту удалось избежать.
В апреле и мае 1936 года батюшка несколько раз кряду сразу после возвращений из рейса шел не домой, а в пивную, что прежде проделывал крайне редко, вообще-то он бывал в пивной, только если там устраивалось собрание профсоюза железнодорожников. Но сейчас он проводил там целые часы с неким, по его словам, очень интересным парнем, знакомство с которым свел по чистой случайности. Батюшка обещал его нам скоро представить.
Но едва этот человек переступил порог нашего дома, как я уже знала, что с ним не все ладно. Отчего я это знала? Да оттого, что сработало то самое мое обостренное чувство. И давайте договоримся, что я стану называть его нюхом, потому что нюх – это всем понятно (хотя в данном случае и совершенно неверно). Итак, давайте допустим, допустим, я говорю, что я учуяла в этом парне нечто неприятное. А позже я узнала, что и батюшкино знакомство с ним вовсе не было такой уж случайностью.
– Ну, это как посмотреть. Я наткнулся на него на площади Свободы. Он сидел на земле под фонтаном в память жертв чумы и просил милостыню. Но, когда я бросил в его фуражку пять крон, он поднялся и, поклонившись, представился.
«Меня зовут Филипп Красивый, в точности как того французского короля. Это мне наказание за то, что мои родители слишком хорошо знали историю». И он протянул мне руку. Никакой он, конечно, не нищий. Попрошайничанье – это что-то вроде приманки, которой он пользуется, чтобы познакомиться с добросердечными людьми. А потом он пригласил меня в пивную.
– Погоди, но он же, батюшка, подверг тебя тестированию. Он испытал твою добросердечность. Твою человечность, а может, и мягкотелость, понимаешь?
– Испытал меня, говоришь? Что ж, я не вижу в этом ничего плохого. Вокруг полно мошенников, так что нельзя кидаться на шею первому встречному.
– Именно это ты и сделал. Или ты просил его кидаться тебе на шею? Вспомни-ка, ведь он первый заинтересовался тобой! Знаешь, тесты придумали в Америке, в американских военных училищах. Но при помощи тестов еще и подбирают людей для выполнения какого-нибудь специального задания. Тестирование всегда таит в себе умысел, который вряд ли заключается в том, чтобы сидеть в пивной.
– Да, я все понял, – ответил батюшка, по-прежнему уважавший меня как учительницу.