355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Иржи Кратохвил » Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер » Текст книги (страница 1)
Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:34

Текст книги "Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер"


Автор книги: Иржи Кратохвил



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 19 страниц)

Иржи Кратохвил

Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер
(роман-карнавал)

Сусанне Рот



«То, что большинство людей называет фантастическим и из ряда вон выходящим, для меня составляет самую суть действительности».

Федор Михайлович Достоевский


«…край, покрытый кустарником и туманами, по которому бродят звери, и вместо рогов у них – подсвечники с зажженными свечами… это в северной стороне – стоит только пересечь сад, заросший лопухами, и там, за стеной… там, за стеной, снова туманы…»

Иван Верниш


 
«Бог размышляет о цвете,
в Его глазах легкое безумие».
 
Георг Тракль

Книга первая
ШИМПАНЗЕ
1) Голос моего хозяина

Я, господа (если это вам действительно интересно), родилась в ночь с 31 декабря 1899 года на 1 января года 1900, и мой батюшка был сыном русского православного священника, а матушка была немкой (ее родителям, а впоследствии ее брату принадлежало большое имение в Ланшкроуне, у подножия Орлицких гор). Родилась я дома, в те времена так еще было заведено. Повитуху, венгерку из Прешпурка, звали Магдой. Город моего рождения – Брно. Место же – кровать в квартире на третьем этаже большого доходного дома по Фердинанд-штрассе (позднее улица Масарика, еще позднее Герман-Геринг-штрассе, а еще позднее снова улица Масарика, а еще позднее проспект Победы, а потом ненадолго – опять улица Масарика, а потом надолго – снова проспект Победы, нынче же вновь улица Масарика).

Каждые роды, дорогие мои, это, если вы не знаете, всегда для всех их участников истинное пиршество эмоций. Повивальная бабка держала меня и выкрикивала что-то по-венгерски и по-словацки. Матушка пыталась на меня поглядеть, но ей этого не разрешали и силой укладывали на подушки, потому она, опершись на локти, изгибалась, словно кобра, и быстро что-то бормотала, перемежая чешские слова немецкими. Батюшка стоял на коленях на полу и, хотя и был прежде равнодушен к религии, молился в свою очередь по-русски, но в бурном православном потоке, что из него изливался, плыли и чешские фразы – точно островки зелени, подхваченные наводнением. А вокруг кровати стояли наши американские гости, которые случайно оказались свидетелями этого события, потому что только что приплыли с Ниагарского водопада, и приехали из гамбургского порта по железной дороге, и привезли нам медвежьи и бизоньи шкуры, и теперь стояли, словно три царя-волхва из Нового света, да они и впрямь были царями – трое индейских вождей (это я вам объясню чуть позже), и что-то бормотали по-индейски. И вдобавок в эту смесь языков вплеталось доносившееся с улицы буйное веселье карнавала, который как раз бушевал на Фердинанд-штрассе. Посреди ночного Брно хлопали пробки от шампанского, визгливо наяривал оркестр и горели и летали четыре тысячи огоньков, похожие на глаза двух тысяч сов, а люди, переодетые в зверей, ворчали, лаяли, мяукали, хрюкали, ржали, ревели, мекали, блеяли, кукарекали и мычали. Начиналась моя жизнь, и начинался новый век.

Да, чуть не забыла о самом главном. В тот миг, когда я рождалась на свет, я, невзирая на стоявший кругом шум, услышала чей-то голос, голос кого-то, кто с нетерпением поджидал меня. И этот голос, голубчики мои, могла слышать лишь я одна, и он был подобен напрягшейся удочке, которая упорно тащила меня наружу, прочь из матки, голос моего хозяина, и как только я выбралась наружу, я ответила ему страстным криком, и в первые же свои мгновения я уже знала, что где-то далеко-далеко (впрочем, не стоит преувеличивать, не так уж и далеко) он знает, что я как раз рождаюсь.

В отличие от меня он жил на свете уже двенадцать лет и издалека следил за приготовлениями к моему зачатию (и вникал в плотские вожделения моих родителей, и из этого своего далека то и дело понукал их, забрасывал советами: давайте, давайте, пора, чего вы ждете, черт возьми, ну что же ты делаешь, да не вытаскивай ты его из нее так быстро, оставь там, какой же ты сын попа, если не знаешь, что прерывать грешно, так, так, еще поднажми, вот-вот, ага-а-а, верх блаженства, правда?), а когда зачатие наконец случилось, то он тянул издалека свой невидимый стетоскоп, насаженный на длинную рукоятку, и слушал, слышно меня уже или нет, а когда я наконец родилась, страшно обрадовался, и схватил портновский манекен (он был сыном придворного портного), и закружился в обнимку с ним по мастерской, а его родители в это самое время присутствовали на венском придворном балу (в Хофбурге), заданном императором в честь нового столетия.

Итак, господа, до сих пор все шло просто замечательно. Наша встреча, встреча бессмертных влюбленных наступающего века (Петрарки и Лауры атомного века, Тристана и Изольды эпохи кухонных комбайнов, спутников, компьютеров и Холокоста), была подготовлена на славу. С одной стороны, нашим чудовищным грузом инстинктов, способным ритмично сотрясать пусковую установку за минуту до старта ракеты, а с другой – любовью по гроб жизни. С самого начала мы знали о существовании друг друга, и мощное взаимное влечение, сравнимое разве что с могучим потоком Гольфстрима, призвано было обеспечить нашу своевременную встречу, это поразительное событие, сопоставимое разве что с разгадкой тайны молекулы ДНК.

Но, как вы наверняка уже предчувствуете, все испортил случай. Через три дня после моего рождения двенадцатилетний Бруно Млок, который навещал своего дядюшку Моше Байлеса, возвращался в Леопольдштадт и, вместо того чтобы спокойно дойти до Имперского моста, решил сократить путь и отправился прямиком через замерзший Дунай. Но так как был уже поздний вечер, Господь Бог высоко, а зажженные уличные фонари – далеко, он впотьмах провалился в прорубь, которую вырубили во льду венские ловцы щук. Его сразу же подхватило течением, и я слышала, как он захлебывается водой, уже замурованный льдом, который он скреб снизу ногтями, точно крышку стеклянного гроба, и в моем мозгу звучало это жуткое царапанье – словно там вертелся фонограф Эдисона, но я лежала совершенно беспомощная, завернутая в пеленки и одеяльца, да к тому же перетянутая свивальником. Через какое-то время это отчаянное царапанье в моем мозгу умолкло (как если бы церковный служка задул все свечи на алтаре), и наступили тьма и тишина, тишина и тьма.

Таким образом, все закончилось раньше, чем успело начаться. Груз инстинктов вдруг точно сорвался с цепи и стал совершенно неуправляемым, от любви до гроба остался лишь гроб (в холодных и мокрых глубинах которого щуки, подобные бешеным псам, дрались за серебряные пуговицы Бруно)… и как раз начинался век, навсегда ставший для меня бесконечной панихидой по Бруно.

Но тут вдруг случилось нечто необычайное.

Однако об этом, милые мои, я поведаю вам в другой раз.

2) Из истории рода

Большую часть детства я провела в Ланшкроуне, где у моего дядюшки Гельмута Заммлера было немалое имение с обширными угодьями и лесами, которыми можно было идти, и идти, и еще идти, идти два-три часа, и заблудиться, и так никогда и не дойти до конца.

Родители моей матушки (Вальтер и Альма Заммлер) оставили значительное наследство своему первородному сыну, дяде Гельмуту, который впоследствии выплатил точно рассчитанные доли троим своим близким родственникам (в том числе и моей матушке), и эти доли в денежном выражении составляли определенный процент от фамильного наследства. Так тогда было заведено, имущество не должно было рассеяться, поэтому усадьба перешла к первородному сыну, а матушка свою долю, выплаченную ей наличными, поместила в банк. Кроме того, дядя Гельмут каждый месяц, вплоть до 1945 года, когда он лишился дома, полей и лесов, присылал нам из Ланшкроуна большую корзину, полную продуктов, поэтому я до своих сорока пяти лет не знала, что такое нужда, что такое голод.

Зато со стороны батюшкиных родственников нам не перепало совсем ничего, даже меньше, чем ничего: НИЧТОЖЕСТВО И НИЩЕНСКАЯ НИЩЕТА, ЕСЛИ ПОНИМАЕТЕ[1]1
  Слова, выделенные крупным шрифтом, написаны автором по-русски (прим. пер.).


[Закрыть]
. Батюшка, видите ли, был сыном бедного православного священника, который после смерти своей жены впал в неистовый мистицизм, и это могло бы привести его в одну из тогдашних сект, например, к ХЛЫСТАМ, БЕССМЕРТНИКАМ или СКОПЦАМ, однако же не привело, ибо вместо этого он избрал собственный путь: покинул внезапно свой приход и подался через Украину и Галицию, через южные края австро-венгерского государства в Триест, а оттуда отправился еще дальше, в Италию. Ехал он в фургоне, на котором был нарисован огромный Христос ПАНТОКРАТОР, ВСЕДЕРЖИТЕЛЬ, Всевластитель с суровым, пронзительным взглядом, от которого нельзя было укрыться, с благословляющей правой рукой и с открытым Евангелием в левой, а внутри фургона, за спиной Христа, кричали голодные дедушкины дети. И так вот дедушка превратился в попа-цыгана, его манила к себе призрачная православная Америка, и на дорогах Европы он одного за другим терял своих детей (мой батюшка потерялся где-то между Просимержицами и Олексовицами), а в Италии дедушка вместе с фургоном погрузился на корабль и отплыл в желанный Новый свет. Молнии чертили на небе разнообразные каракули, карты Таро и возносящегося над водами Мендеса в образе козла, Антихриста, а также Небесную лестницу, с которой монахи падали прямо в пасть морского змея, а из моря выныривали водяные демоны и чудовища, которые по чьему-то приказу были готовы поглотить этот итальянский кораблик вместе с фургоном моего дедушки, но приказ всякий раз вовремя отменялся, так что дедушка доплыл до Америки, где незамедлительно обратился к туземцам на церковнославянском языке и вскоре действительно стал первым православным пастырем всех североамериканских и канадских индейцев от Аляски до мексиканской границы. Именно по его инициативе в 1897 году в Петербург прибыла делегация индейцев (они приехали на санях, а через замерзший Финский залив перебрались на лыжах), дабы воздать почести православному царю, и привезла с собой не только обязательные в таком случае медвежьи и бизоньи шкуры, но и предложение, чтобы он стал великим вождем всех оставшихся осиротевших индейских племен, в особенности дакотов, делаваров, шошонов, апачей, ирокезов, омахо, навахо и оджибуэев, не говоря уже о чероки, но ЦАРЬ-БАТЮШКА отклонил это любезное предложение, и его романовская задница так и не отлепилась от Царского Села, в результате чего на его голову в течение следующих двадцати лет обрушилось множество несчастий. В том числе нашествие антихристов, из которых один, Лев Давидович Бронштейн, кощунственно, с особым цинизмом посмел присвоить себе нашу родовую фамилию Троцкий в качестве революционного псевдонима.

В моем отце, однако, не было уже ничего поповского, если только не брать во внимание боготворение им техники. Он принадлежал к числу горячих поклонников Эдисона, и всю жизнь его не отпускала потребность пребывать возле чего-нибудь искрящего, грохочущего и дымящего. Начинал-то он слесарем – на его вывеске был изображен ключ, на котором верхом, точно оседлав дикого мустанга, сидел всадник, – но очень скоро отец пересел на огнедышащего коня, а шпоры свои он выслужил на Северной железной дороге императора Фердинанда, где долго водил знаменитый паровоз «Комета-2». (Да, господа, паровозы тогда еще крестили и давали им имена!) С матушкой моей он, впрочем, встретился на маршруте Прага-Оломоуц, когда она ехала в Брно со своим братом Иоахимом, который уже в то время был монахом-капуцином в некоем монастыре в Альпийских горах неподалеку от Зальцбурга (свою долю ланшкроунского наследства, что вам, конечно же, будет интересно, он целиком передал ордену капуцинов, так что, хотя корзина с провиантом из Ланшкроуна и отправлялась в этот горный монастырь каждый месяц, моему дядюшке Иоахиму не доставалось из нее даже самой крохотной жареной куропатки).

Но прежде чем мой батюшка встретился с моей матушкой, она и ее брат Иоахим повстречались с анархистом по прозвищу Радек-газетчик. Он раздавал в поезде резко критический номер анархистской газеты «Матица рабочая», но стоило ему увидеть моего дядюшку-капуцина, как глаза его загорелись, потому что он наверняка вспомнил четвертый наказ из «Десяти заповедей анархиста» князя Кропоткина («Любое духовное лицо бей без раздумий!»), и, отложив свою пачку газет, он кинулся на моего дядюшку, намереваясь натянуть ему на глаза капюшон и вдобавок умышленно унизить его иными способами. Однако же он потерпел полную неудачу, потому что кондуктор немедленно побежал к моему батюшке и сообщил ему, что во втором вагоне в третьем купе находится Радек-газетчик и наносит там жестокую обиду какому-то монаху, невзирая на присутствие дам. И мой отец, естественно, поступил именно так, как тогда было принято. Он остановил паровоз (то есть произвел некоторые манипуляции, необходимые для остановки, но тормозной путь паровоза был в то время длиной с хвост кометы, так что вся ответственность легла в эти минуты на плечи кочегара), вооружился железным прутом и направился во второй вагон, в третье купе. Но едва завидев его, Радек-газетчик отпустил монаха, выкинул из вагона свою печатную продукцию и шустро выскочил следом, а затем, провожаемый взглядами пассажиров, которые высовывались из окон, принялся стремительно, словно бы его подгоняли все силы анархосиндикализма, карабкаться по железнодорожной насыпи. Отец коротко извинился перед Иоахимом (ведь он чувствовал себя ответственным за порядок во всем поезде), галантно улыбнулся матушке, не преминув и с нею обменяться несколькими словами, и лишь затем вернулся к себе на паровоз, кивнул кочегару – и огромная тяжелая машина с воронкообразной трубой, волоча за собой длинную вереницу вагонов, вновь неспешно двинулась с места.

В тот день ничего важного больше не произошло. А то, что приключилось на маршруте Прага – Оломоуц в течение ближайших недель и впоследствии привело к моему рождению, настолько очевидно, что я могу это опустить.

3) В Эгейском море

Первое мое воспоминание относится к тому времени, когда мне было три года. И воспоминание это подводное.

Как я уже, друзья мои, упоминала, мы были людьми весьма состоятельными, и все благодаря матушкиным родителям, ланшкроунским Заммлерам. Вполне вероятно, что жить припеваючи мы могли бы только на нашу часть заммлеровского наследства, часть, помещенную в солидный банк, и нам и пальцем на ноге не надо было бы шевелить. Особенно если еще принять во внимание ланшкроунские корзины с едой. Из этого естественным образом следует, что батюшка вовсе не должен был работать машинистом, выполняя именно эти тяжкие и обременительные обязанности и трудясь прямо-таки как раб, ибо профессия требовала от него самой жесткой дисциплины и, как говаривал сам батюшка, качеств тура, орла и солитера. Тура – из-за геркулесовой силы, без которой нельзя было обойтись в пути, чего стоило хотя бы само управление всеми этими золотниками, рукоятями и приводными ремнями, ручными и воздушными тормозами, причем иногда что-либо из этого выходило из строя и надо было пользоваться аварийными устройствами, если вы, милые мои, понимаете, что я имею в виду, не говоря уже о тех случаях, когда на путях оказывались булыжники, которые подбрасывали туда фанатичные враги технического прогресса, тогда батюшке приходилось снимать с тендера огромный лом, с которым он обращался столь же виртуозно, как дирижер со своей палочкой, а иной раз и опрокинутый паровоз требовалось вернуть обратно на рельсы. Но точно так же отцу было не обойтись и без способностей орла, ибо ему приходилось обозревать, точно с огромной высоты, путь, причем, обратите внимание, не упуская из виду ни единой мелочи, особенно если он резко заворачивал за какую-нибудь нависшую скалу И это не говоря уже о способностях солитера, когда требовалось проскользнуть в жерло паровой машины и добраться через ее железные кишки до какой-нибудь громыхающей внутренней поломки.

Этим, друзья мои, я хочу сказать, что батюшка мог бы преспокойно подыскать себе какую-нибудь синекуру, например, сидеть в конторе некоего большого имперского учреждения, протирать там штаны, плевать в казенные плевательницы и приносить домой скудное чиновничье жалованье. Но это не только наводило бы на него смертную тоску, что даже не нуждается в пояснениях, но вдобавок он считал бы такое положение вещей безнравственным. Да-да, вы не ослышались, именно безнравственным. Деньги Заммлеров, и в этом он был убежден, не предназначались для того, чтобы мы могли всю жизнь бить баклуши, они были нацелены в будущее, подобно египетскому сфинксу, который всегда смотрит туда, где восходит солнце. Кроме того, они могли пригодиться на черный день. Ну и, разумеется, они полагались мне в приданое.

Да только я так и не вышла замуж и за весь век ни разу даже не помышляла о свадьбе. То есть помышляла, если быть откровенной, но всегда только о свадьбе с моим умершим Бруно Млоком. Однако же временных любовников, если уж вы об этом спрашиваете, так вот, временных любовников у меня было множество. Их хватило бы на целую армию, хотя, конечно же, это была бы чудная армия, и генералом в ней стал бы настоящий генерал (который получил свои звездочки и медали, служа в чехословацких легионах в первую мировую войну), а самым захудалым солдатом – пожалуй, калека Тоничек, который, впрочем, был калекой не потому, что у него чего-то недоставало, но, наоборот, потому, что у него кое-что выросло слишком большим, он ковылял по жизни на трех ногах, и они очень мешали друг другу, заплетались, зато уж если Тоничек стоял неподвижно, то он стоял так, как никто другой стоять бы не смог. Но об армии моих любовников вы не узнаете почти ничего. Разве что я упомяну мельком того или иного – из-за его доброго нрава или по какой-нибудь другой причине. Я, видите ли, очень стесняюсь своего груза инстинктов, который в отсутствие Бруно утратил всяческий смысл и, ярясь, только впустую расходовал себя на временных любовников (чтобы иногда, однако, все же ненадолго встретиться с Бруно, причем при совершенно поразительных обстоятельствах, не волнуйтесь, это от вас скрыто не будет, ведь именно об этом я и собираюсь рассказывать).

Короче говоря, поскольку замуж я не вышла, капитал Заммлеров так и не стал моим приданым и преспокойно пережил первую и вторую мировую войны, но потом, в 1945 году, произошло некое роковое событие, которого, как мне кажется, этот капитал и дожидался нетронутым в течение полувека, с тем чтобы оказаться потраченным за несколько дней. Дело в том, что в июне 1945 года мои родители подпали под массовое переселение немцев, что, само собой, было страшной ошибкой, ведь они не имели к нацистам никакого отношения, а батюшка так и вообще был русским. Со временем я расскажу вам о том, как сделала все, что было в моих силах и в силах заммлеровских денег, чтобы исправить эту ошибку, и о том, чем это закончилось. Но пока еще до этого далеко, давайте пока об этом не думать, сейчас мне всего три года, и батюшка в первый и последний раз решает запустить руку в груду заммлеровских золотых.

Но не бойтесь, запустил он ее не очень глубоко, не по локоть, только провел ею по поверхности. Мы поехали в Триест по австрийской железной дороге (Южная дорога Вена – Триест), и это путешествие для нас как для семейства машиниста было бесплатным. А когда мы пересекли границу империи, то поплыли по Эгейскому морю на греческий остров Крит.

Почему именно на Крит? Дело в том, что батюшка решил в мои три года научить меня плавать. А Эгейское море он считал достойной заменой Черному, где в том же возрасте научился плавать сам. Не говоря уже о том, что оба эти моря через Босфор и Дарданеллы соединяются друг с другом (крошки мои, загляните в атлас).

Однажды батюшка рассказывал мне, что когда ему исполнилось три года, отец повез его в Севастополь и на второй же день, еще до рассвета, затемно, разбудил и отвел куда-то за город, на берег Черного моря. Трехлетний батюшка семенил рядом с великаном-отцом, а когда далеко над морем маленьким пятнышком взошло красное светило, они достигли белого пляжа, и мой дедушка неторопливо снял с себя части своего поповского облачения – рясу, фиолетовый пояс, головной убор, а потом взял малыша за ручку и двинулся с ним к волнам, лижущим белый песок.

Из Триеста мы, по-видимому, плыли сначала на итальянском, а потом, вероятно, на греческом судах. Это было длинное путешествие, но я из него не помню ровным счетом ничего, моя память пробуждается только под поверхностью моря, в неведомом заливе на Крите, где на меня прямо в упор уставилась какая-то огромная рыба, и взгляд у нее удивленный и даже изумленный: ведь я опускаюсь мимо нее на дно, точно одурманенный морской конек, в то время как батюшка держит веревку, привязанную к моей ноге, и наблюдает за мной, стоя на коленях, приникнув лицом к воде и защищая ладонью глаза от эгейского солнца. Дело в том, что он учил меня не только плавать, но и нырять. Поэтому, привязанная за ногу, я достигла самого дна и, подобно морскому ежу или морской звезде, погрузилась в яркий ковер, из которого росли раскидистые замки со скоплениями башенок и зубчатых стен, а потом невероятно долго бродила по этому мрачному и вместе с тем странным образом освещенному миру, и, как мне теперь кажется, путешествие мое длилось целые месяцы, батюшка ослаблял веревку, а я продиралась через подводный лес, выпуская наверх пузырьки. Если вам повезет настолько, что уже в ваши три года перед вами раскроется гигантская морская раковина, в которой заключен весь космос со всеми его галактиками и божествами, издающими резкий рыбный запах, так вот, если вам повезет, то после этого, куда бы вы ни отправились, это чувство останется с вами, будет идти с вами рука об руку, потому что Эгейское море – это бесконечный, негаснущий и переменчивый праздник.

Минутку, минутку, я еще не закончила. На самом деле единственное, что я и вправду помню, – это удивленный, изумленный рыбий глаз, повстречавшийся мне, когда я погружалась на дно. И в этом глазу, словно в калейдоскопе, отражаются все остальные воспоминания. Воспоминания о морском заливе, побережье и обо всем Крите, а также о критских горах, которые образуют горные массивы Дикту, Иду, Кедрос и Белые горы (горы, которые я тогда никак не могла видеть, потому что на Крит мы не прилетели на дирижабле, воздушном шаре или аэроплане, а приплыли, причем не на корабле, в чем поначалу я вас пыталась уверить, а в скорлупе яйца некоей мифологической птицы, которую греки застрелили и чье гнездо разорили прежде, чем из яиц вылупились чудовища с птичьим телом и лисьей головой), как, собственно, и обо всей территории острова, с одной стороны покрытого оливковыми рощами, а с другой – заросшего платанами, острова, скрывающего высоко в Идских горах тайный, со строгим уставом монастырь, старательно вытесанный в скалах, огромный скальный монастырь, в котором есть все, что положено: братия, монашеские кельи и общая спальня, галерея, райский двор и лаваторий, трапезная, монастырская библиотека и мощный храмовый неф, торжественно плывущий сквозь скалистые утесы. (И только сейчас, представляете, голубчики вы мои, только сейчас мне пришло в голову, что раз уж мы были в тех краях, раз уж занесло нас в те места, то не поднялся ли батюшка и на священную гору Афон, где, возможно, побывал и его отец, прежде чем отплыл со своей индейской миссией?)

Спустя много лет мне удалось отыскать в одной английской энциклопедии по естествознанию ту самую средиземноморскую рыбу, которой в свои три года я глянула прямо в глаз. Она называется Regalecus Banskii и имеет в длину целых три метра, отличается яркой пестротой, плоская, напоминает колышущийся шарф, на голове у нее торчит хохолок из очень длинных отростков, а сразу под ним расположен глаз – всегда удивленный, всегда изумленный.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю