Текст книги "Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер"
Автор книги: Иржи Кратохвил
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 19 страниц)
Когда батюшке (в конце лета 1922 года, вскоре после нашего возвращения из Подкарпатской Руси) пришло письмо с печатью Канцелярии президента республики, он долго не мог решиться эту печать сломать. А когда в конце концов все же отважился, то очень боялся узнать какое-нибудь страшное известие. Но, прочтя письмо, он понял, что исполнилась его давняя мечта: он приглашен на аудиенцию к «просвещенному царю».
Четкое представление о «просвещенном царе» выработалось у батюшки далеко не сразу. Да мы, собственно, уже об этом говорили. Я рассказывала вам о разочарованиях, постигших батюшку из-за царя Николая II, а позднее и из-за императора Франца Иосифа I, губителя державы. Но поскольку батюшка не хотел отказываться от своих идеалов, то он решил не связывать их в дальнейшем с монархиями, а обратить выжидательный и полный надежды взгляд к чехословацкому президенту. И он нашел для этого множество причин, среди них, в частности, ту, что президент Масарик открыл республику для эмигрантов из Советского Союза, в том числе и для русских и украинцев, которые имели у нас свои школы, да даже и университет, и вообще такие возможности, каких не было больше нигде в Европе.
Но прежде чем я, господа, возьму вас с собой в замок и парк в Ланах, мне придется честно сказать, что приглашение туда моего отца было результатом недоразумения и ошибкой.
Господин президент, стремившийся наладить как можно более живой контакт с различными социальными слоями и группами, придумал несколько неформальных и необычных способов встречаться с людьми. Приглашения в замок в Ланах были из их числа. Однако кандидатов для ланской аудиенции подбирали вовсе не служащие из канцелярии президента, это дело было доверено кому-то, кто не имел отношения к пражскому Граду и его бюрократическим структурам, это был не чиновник, а некто далекий от мира политики, какой-нибудь оперный певец или, может, композитор, которому президент дал в этом вопросе полную свободу (кого этот певец или композитор выбирал, того президент радушно и принимал), но о нем никто ничего не знал, никому не было известно его имя, чтобы нельзя было попытаться повлиять на этого человека. А много позже я узнала, милые мои, что в подборе кандидатур все же была определенная система. Если, к примеру, на встречу с президентом являлся поэт, то можно было ожидать, что в следующий раз выбор падет на какого-нибудь предпринимателя, а если приходил кто-то из венгерского меньшинства, то можно было ожидать, что потом на его месте окажется кто-либо из меньшинства немецкого. Так оно и чередовалось, и определенный ритм, который в этом улавливался, подсказывал, что скорее всего тот, кто выбирал, и вправду был музыкантом. И батюшка должен был представлять, по всей видимости, русских эмигрантов, то есть образовавшуюся в Чехословакии русскую общину. Но если учесть, что тот, кто решал, мог выбирать из живущих у нас русских философов, выдающихся языковедов, и поэтов, и поэтесс, русских художников, музыкантов, а также математиков, химиков и энтомологов, русских экономистов, историков, социологов, а еще дипломатов и высших офицеров прежней царской армии, из элиты русского дворянства и духовенства, то есть из огромного количества выдающихся личностей дореволюционной России, которые считали Чехословакию либо своей новой родиной, либо перевалочным пунктом на пути спасения от большевиков и чекистов (подобно немецким интеллектуалам тридцатых годов, спасавшимся у нас от нацистов и гестаповцев), итак, учитывая богатейшие возможности, открывавшиеся перед тем, кто делал выбор, мы должны признать, что если, вопреки всему этому, он выбрал для аудиенции в Ланах именно моего батюшку, то объяснялось это ошибкой, то есть той несчастной, а в данном случае счастливой случайностью, что батюшка носил троцкистскую фамилию.
День, когда пришло приглашение, отделяло от дня аудиенции не так уж много времени, а батюшка вдобавок сократил его тем, что столь долго мучился сомнениями над президентской печатью, так что в ту минуту, когда он наконец сломал ее, нечего было и думать о том, чтобы сшить новый костюм, и ему пришлось надеть старый, тот самый, что был на нем во время нашего удивительного довоенного путешествия в Вену (летом 1914 года); матушка только хорошенько отутюжила его и велела батюшке взять с собой и меня, потому что, мол, для учительницы это будет исключительный случай почерпнуть много полезного для уроков краеведения и гражданского воспитания, по крайней мере она так это объяснила батюшке, но на самом деле ей хотелось, чтобы я присмотрела за ним и вовремя одернула, если он начнет болтать лишнее.
Над замком в Ланах реял флаг, возвещавший, что президент сейчас находится не в строгом и торжественном обиталище чешских королей, в пражском Граде, а в этой своей веселой летней резиденции. Как только мы появились, военный, дежуривший у входа, позвонил секретарю президента (батюшка тем временем быстренько сорвал лист лопуха и обтер им ботинки), и он вышел к нам. Его несколько удивило мое присутствие, которое противоречило правилам аудиенций (они предполагали лишь одного посетителя), но потом он кивнул, мол, нарушение правил в данном случае возможно, и повел нас по дорожке, усыпанной гравием, к фасаду замка, от стены которого как раз в этот момент отделилась (сливавшаяся до сих пор с нею благодаря летнему костюму и белым рейтарским усам) фигура самого хозяина. Широкими шагами он пошел нам навстречу.
– Это господин Лев Троцкий и его дочь Соня, – представил нас секретарь, и господин президент, явно любуясь мною, протянул руку сначала мне, а потом и батюшке, который вдруг растерялся, не зная, как следует держаться при подобных обстоятельствах, и в нем проснулся мужицкий синдром, так что он, пожалуй, упал бы на колени, если бы президент в последний момент его не удержал.
– Ну-ну, – рассердился Масарик. – Не надо так со мною, я вам не какое-нибудь там ПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО, я ваш демократически избранный президент. – И он обнял нас за плечи и повел в парк, туда, где на возвышении стояли столик и плетеные кресла. Секретарь принес блюдо пирожков с вареньем и чашечки с кофе, а господину президенту – его любимую большую кружку, расписанную розочками.
– Ешьте, ешьте, не стесняйтесь, – и Масарик замахал большими костлявыми руками, отгоняя от пирожков ос, а потом показал на что-то в буковых кронах, но, пока мы оборачивались, это «что-то» уже исчезло, если оно вообще там было, так что мы заметили только сияющее марево летнего дня. Он терпеливо ждал, когда же мы наконец привыкнем к нему, и лишь потом с любопытством задал свой вопрос.
– Вы, господин Троцкий, брат или, возможно, кузен русского революционера, носящего ту же фамилию?
Ну вот, пожалуйста, подумал батюшка с обидой (во всяком случае именно это читалось на его лице), сглотнул слюну и ответил спокойно:
– Троцкий – это моя настоящая фамилия, а не кличка, меня не зовут Бронштейн.
– Конечно-конечно, простите мне мой глупый вопрос, – сказал Масарик. – Но кто же вы – русский поэт, философ или, может, владелец оружейного или кожевенного завода?
Но тут уже батюшка привстал с места, оглядываясь по сторонам в поисках какой-нибудь случайно не замеченной плотником дыры в ограде.
– Не сердитесь, господин президент, произошло досадное недоразумение. Никакой я не поэт и не философ, я обычный железнодорожник, машинист Чехословацких государственных дорог.
Масарик тоже сорвался со своего кресла и принялся толкать батюшку обратно на плетеное сиденье:
– Да сидите же, сидите! Какое там недоразумение! Я только и мечтал о том, чтобы меня хотя бы однажды посетил какой-нибудь машинист! Но чтобы этот машинист оказался вдобавок еще и русским… ах, господин Троцкий, до такого я не доходил даже в самых своих смелых мечтах! Да садитесь же, прошу вас! Я вам кое-что расскажу.
Садитесь, я вам кое-что расскажу. С тех пор прошло больше четырех лет. Я ехал из Москвы по Сибирской магистрали во Владивосток. Ехал я в санитарном вагоне третьего класса. В Москве мне удалось раздобыть матрас, на котором я ночью спал на лавке. Мы то и дело застревали на станциях, а то и просто в чистом поле. Проведя несколько недель в поезде, вы сживаетесь с ним. Мы долго стояли на сибирской станции Амарак. Нам объяснили, что случилась авария и пути разрушены. Я вышел из вагона и отправился к машинисту, скручивавшему себе уже пятую папироску. Мы глядели с ним на совсем близкий лес, и я спросил, живут ли там медведи и волки. Сейчас нет, покачал он головой и показал на деревню, сейчас зима, и они живут вон там. Люди вынуждены уступать им сараи и другие постройки и всю зиму заботиться о них, кормить овцами и козами. Потому что хозяева тут – медведи и волки, и тот, кто хочет здесь выжить, должен научиться правильно с ними обходиться. А там, и машинист махнул рукой в северном направлении, там живет третий владыка, сибирский тигр. И он тоже подходит иногда к человеческому жилью. Не большевик, не Колчак, а медведь, волк и тигр.
И Масарик задумался, машинально сгибая и разгибая пальцы на вытянутой руке.
– А вы, господин Троцкий, бывали когда-нибудь в Сибири?
Батюшка покачал головой. Где там, он ни в ссылке не был, ни пушнину не добывал. Правда, он в России родился, но провел там только свое раннее детство. И нынче его связывают с Россией лишь русский язык да русские романы. Больше всего он любит Толстого, потому что в его книгах ездит множество поездов. А, к примеру, «Анна Каренина» просто нашпигована поездами, вокзалами и перронами.
– Мне кажется, – произнес Масарик, – что Толстой первый осознал, что сегодня в мир теней покойников перевозят не на ладьях, а на поездах. Ведь его в последний путь тоже вез поезд.
– Верно, – согласился батюшка. – Хароновы поезда. Люди стоят, прижавшись друг к другу в темных проходах вагонов, кондуктор освещает карбидной лампочкой лица и билеты, а в руке у него клещи, которыми акушерки извлекают за головки новорожденных.
Президент не отвечает и только молча и удивленно смотрит на батюшку. Потом он поднимается, и мы поднимаемся следом и принимаемся ходить по парку, и Масарик вспоминает о своих обязанностях хозяина и рассказывает об этом парке и замке, а еще о своем дорогом друге, словенском архитекторе Иосипе Плечнике, который не только отремонтировал пражский Град, но которому принадлежит и львиная доля (да-да, голубчик Лев Львович, все верно, львиная доля) заслуг по перепланировке ланского замка.
– Поглядите только, – показывает господин президент, – как ему удалось слить воедино барочную часть второй половины семнадцатого века с псевдобарочными строениями века девятнадцатого.
А после господин президент заводит нас в глубину парка, туда, где он уже переходит в лесную чащу, и мы останавливаемся перед скульптурами оленя и лани, и Масарик вдруг берет мою руку и кладет ее на бронзовую оленью шею. Как мне это понимать? думаю я с тревогой, а в глазах президента мелькает – и мгновенно гаснет – озорной огонек.
И с той же осведомленностью, какую он проявил, говоря о замковой архитектуре, он рассказывает нам теперь о парковых деревьях, о грабах, буках, каштанах, дубах, платанах, и еще о ливанских кедрах, обо всех деревьях, что сплетаются кронами у нас над головами, создавая иллюзию гигантского города, полного птичьего озорства и беличьей опасливости, мелькающих туда-сюда шубок и вероломных уловок.
Наконец он провожает нас в замок, и там мы усаживаемся в библиотеке, которая служит Масарику одновременно и кабинетом. Президент велел подать небольшое угощение и крепкий кофе, и я даже не успела заметить, в какой момент он ловко перешел на русский, так что все мы вдруг заговорили, словно персонажи из чеховского «Дяди Вани». Господин президент говорил по-русски очень хорошо, ясно было, что в студенческие годы он упорно читал русскую литературу да и по Руси путешествовал не напрасно. Когда в конце войны ему пришлось договариваться с большевистскими и белогвардейскими начальниками о том, чтобы наши войска беспрепятственно проехали по России, его русский послужил надежным инструментом, которым он искусно владел, и если иногда в его речи и проскальзывало какое-нибудь моравское или словацкое словечко, то это случалось лишь потому, что сейчас он говорил с нами.
– Хочу вам признаться, что этот ваш однофамилец, этот Бронштейн-Троцкий, не дает мне покоя. У него в руках советская армия, он мечтает о всемирной диктатуре пролетариата, а в прошлом году дал приказ устроить страшную бойню в Кронштадте. Я конфликтовал с ним в России. Он терпеть не мог наши легионы и хотел разоружить их. К счастью, там были люди, подобные комиссару Сталину…
– Сталин? – переспросил батюшка, которому это имя ничего не говорило.
– Ну да, Сталин, этакий мужик, который, в отличие от Троцкого и Ленина, никогда не шлялся по швейцарским и австрийским кафе и потому не пропитался европейским духом всеобщего разрушения. Комиссар Сталин позвонил 26 марта 1918 года местным сибирским Советам и сказал, что чехословаки едут по тому краю не как вооруженные воинские части, а как свободные граждане, и что поэтому Совет народных комиссаров должен оказывать им на территории России всяческое содействие. Побольше бы России таких Сталиных, а нам здесь в Европе остается только надеяться, что в один прекрасный день мужик Сталин даст Троцкому по рукам и большевистская революция благодаря этому не вырвется за пределы Руси и не перекинется к нам, в Центральную Европу.
Потом внезапно появился секретарь с какой-то бумагой, и господин президент, извинившись, торопливо распрощался с нами, и секретарь проводил нас до ворот ланского замка. А когда мы оглянулись, то увидели, что по флагштоку быстро спускается президентский штандарт, а к главному входу как раз подкатывает президентский автомобиль.
26) Альжбетка возвращаетсяВ школе на Антонинской начался новый учебный год, но для меня он продлился очень недолго. В первую же неделю сентября в школу пришел инженер Томаш Паржизек и дождался большой перемены, чтобы встретиться со мной перед учительской. Он спросил, могу ли я уделить ему немного времени, а когда я вышла с ним на улицу, подальше от своих учеников и коллег, сказал, что подыскивает домашнюю учительницу. И в ту же минуту я осознала, насколько мало известно мне о людях. Ведь я была совершенно убеждена, что у господина инженера нет больше детей. Возможно, меня могло извинить то обстоятельство, что на похоронах Альжбетки не было ни ее братьев, ни сестер.
– Я заплачу вам в три раза больше, чем в любой другой школе. Но я не жду ответа тотчас же. Разумеется, у вас будет время поразмыслить. Однако не очень много. К сожалению, я вынужден торопиться.
Мы договорились тем же вечером встретиться в «Бельвю». Там-то я и узнаю все, что нужно, и скажу «да» или «нет».
«Бельвю» – это были (и есть до сих пор) угловое кафе и ресторан с прекрасным видом на площадь Лажанского (в наши дни – Моравская площадь). Перед «Бельвю» меня ожидал элегантный джентльмен с букетом роз, а внутри – заказанный столик. Официантка взяла мои розы, а официант демонстрировал чудеса услужливости.
– Вы очень привязаны к школе? Я не смогу переманить вас?
– Нет, не очень привязана, но, признаться, я и не подозревала, что… что у вас есть еще дети.
– Нет, – покачал он головой, – детей у меня нет. Альжбетка была моим единственным ребенком.
На площади Лажанского зажглись фонари, и в ту же минуту из бильярдной ресторана донеслись до нас звуки пианино, бесконечный регтайм. Господин инженер взглянул на бутылку, которую ему только что принесли, показал мне ее этикетку, я кивнула, и он сделал знак официанту. Похоже было, что вечер нам предстоял долгий. Розовый букет благоухал так сильно, что у меня немножко разболелась голова.
– Я, барышня Троцкая, должен объясниться. Итак, начнем. В Вене, милая барышня, живет один скандально известный доктор. Его имя – Зигмунд Фрейд. И я только что вернулся от него. Мне сказали, что лишь он может помочь нам. Но вы и вообразить не можете, как трудно было пробиться к нему. Его пациенты, вернее, пациентки – это толпы истеричных женщин. Я застрял в Вене на целых два месяца, да-да, почти на все лето, и каждый день обивал порог его приемной. И я не уехал бы оттуда до сегодняшнего дня, если бы мне не пришло в голову сыграть на моравском происхождении Фрейда. Видите ли, этот прославленный врач родился здесь, в Моравии, в маленьком городке Пршиборж, в городке размером с птичью клетку, и ранние детские воспоминания все еще имеют над ним власть. Я велел доложить о себе как о мораванине и, когда мне наконец было позволено войти в его кабинет, немедленно направился к стене, где среди групповых фотографий, сделанных на международных конференциях по психоанализу, висел крохотный рисунок, изображавший площадь в Пршиборже с фаллической звонницей на заднем плане. Я подошел почти вплотную к этому рисунку и очень скоро услышал, как старик Фрейд отодвигает от стола свой стул. А потом мы долго стояли бок о бок и смотрели на площадь в моравском Пршиборже. Ну, а затем я рассказал ему о том, что стряслось с моей женой после Альжбеткиной смерти. Как она странным образом переменилась, как разучилась читать, писать и считать. А ее мышление, спросил Фрейд, ее образ мыслей соответствует возрасту вашей дочери, в котором она погибла? Что ж, все ясно, дорогой мой. Ваша жена пытается заменить вам мертвую дочь, она взяла на себя ее роль, отождествила себя с нею. Все это, разумеется, происходит на уровне бессознательного, мы имеем дело с глубинными процессами, против которых мы бессильны. Существуют лишь две возможности: либо разорвать узы любви, связывающие ее с вами, и таким образом освободить вашу жену, снять с нее бремя обязанностей заменять вам умершую дочь, либо смириться с этой ее ролью и относиться к ней, дорогой мой, как к ребенку возраста вашей погибшей дочери. Но поскольку вы, естественно, не можете отправить ее в школу, то наймите ей домашнюю учительницу.
По площади Лажанского со звоном проехал трамвай. В храме святого Томаша окончилась вечерняя служба, и люди хлынули на площадь. Из бильярдной по-прежнему доносились звуки регтайма.
Вот каким образом закончилась моя карьера на ниве министерства народного образования и просвещения и началась новая, на ниве семейства Паржизеков. Прошло меньше недели после нашей встречи в «Бельвю», а я уже перебралась в дом инженера. Но, кажется, я еще не успела сообщить вам, что инженер Паржизек переехал из квартала Масарика, потому что не мог жить рядом с тем местом, где погибла его дочь, и обитал теперь в Черных Полях, таком же районе богачей, что и квартал Масарика. И в первый же день он устроил мне экскурсию по своему новому дому.
– Моя жена сейчас спит, потому что переняла у Альжбетки и детскую потребность как можно больше спать, но мы все-таки заглянем в ее спальню.
И хотя я энергично протестовала, он все же приотворил дверь, и я увидела персидский ковер с брошенными на нем дамскими домашними туфельками с розовыми помпонами, а рядом – флакон каких-то духов и плюшевого медвежонка.
– Извините, – сказал инженер, вошел в комнату, нагнулся и хотел убрать плюшевого медвежонка и флакон духов.
– Нет! – вскричала я. – Не трогайте!
– Почему? – поинтересовался он. Однако я не нашлась с ответом, и хозяин преспокойным образом поднял оба эти предмета и положил на комод. Потом он закрыл дверь, и мы пошли дальше.
– Почему мне нельзя было поднимать это? – спросил он снова, когда мы уже сидели в гостиной, окруженные со всех сторон портретами предков господина инженера, сплошь раковницких мыловаров.
– Я не знаю, что вам ответить, – произнесла я беспомощно. – Некоторые вещи нельзя объяснить, объясняй ты их хоть до умопомрачения.
– Это мне хорошо известно, барышня Троцкая, – кивнул он. – Некоторые вещи и впрямь нельзя объяснить, объясняй ты их хоть до умопомрачения.
27) Двенадцать лет на службе у АльжбеткиСава Паржизекова, дорогие мои, была очень красивой женщиной; тогда я впервые увидела ее без черной вуали (прежде мы встречались лишь раз, на похоронах Альжбетки), и ее лицо показалось мне очень знакомым, возможно, по обложке журнала «Великосветский мир». Но вдобавок вся она сияла милой детскостью, заставлявшей вспомнить о ее дочери и придававшей ее взрослым чертам загадочную притягательность.
Обучение мы начали с того места, на котором его закончила Альжбетка. Сава уже умела писать все гласные буквы и в особенности полюбила «а», согласных же она знала пока только несколько, так что мы могли выводить лишь фразы вроде: папа любит маму! или: мама моет раму! Сава схватывала все на лету, но ее сообразительность была сообразительностью ребенка в возрасте Альжбетки.
Когда я ее учила, то относилась к ней как к девочке, мне это не доставляло никаких трудностей, настолько пропиталась я уже педагогической рутиной, но стоило уроку закончиться, как мне становилось неловко разговаривать со взрослой женщиной, точно с ребенком, я пробовала вести себя с ней иначе, но у меня ничего не вышло. Госпожа Сава реагировала на мои попытки по-детски, а голос ее день ото дня все больше напоминал голосок ребенка.
И лишь позже (не забудьте, господа, что в моем рассказе умещаются годы, они сменяют друг друга, словно косточки четок, бегут чередой, словно овечки) я поняла, что еще одной трагедией для инженера было то обстоятельство, что его красавица-жена, ставшая ради любви к нему его дочерью, отказывалась выполнять супружеский долг. Ведь теперь это был бы для нее страшный инцест! Вот и возникла совершенно абсурдная ситуация: горячая любовь жены инженера стала причиной того, что она не соглашалась срывать вместе цветы их любви. Сава-Альжбетка из цветка превратилась в плод, но, будучи плодом и оставаясь при этом цветком, она распаляла инженера до безумия, даже в мыслях не имея остудить его пыл. Он мучился адски, но я до некоторых пор не догадывалась об этом – пока однажды страсть господина инженера не излилась на меня, на, так сказать, своего рода эрзац.
И в конце концов я стала не только учительницей инженерской жены-дочери, но и всегда готовой к услугам содержанкой, так что, получая четырнадцатого числа каждого месяца жалованье, я не знала толком, за что Паржизек мне платит. Но он был настолько внимателен, что быстро заметил это и предложил узаконить наши отношения: с Савой, мол, он разведется, а на мне женится, если, разумеется, я соглашусь удочерить свою ученицу. Вряд ли мне удалось бы втолковать ему, что ни о чем подобном и речи быть не может, ибо я давно помолвлена и никогда не выйду замуж – именно на этом и основывались мои скрытые от всех отношения с Бруно Млоком. И я выбрала иной путь. Я предостерегла его: ведь существует еще возможность того, что Сава излечится от своей душевной хвори и вернется к роли его жены, если же мы поженимся, то навсегда захлопнем двери перед этой возможностью. Впрочем, события развивались таким образом, что двери эти захлопнулись сами, причем с громким треском.
Практически за одну ночь Сава Паржизекова сменила и свое физическое обличье. Случилось так, что однажды вечером она легла спать женщиной, отличавшейся от своих ровесниц только милой детской улыбкой, а наутро проснулась Альжбеткой, которая выпуталась из большой для нее Савиной сорочки и выскочила из кровати маленькой девочкой.
Вот почему, невзирая на то, что мы с Томашем Паржизеком так и не узаконили наши отношения, со временем я волей-неволей перестала быть для госпожи инженерши только учительницей, а превратилась и в ее мачеху. Но довольно скоро роль матери Альжбетки-Савы стала в моей жизни главной. Потому хотя бы, что Педагогический институт не пожелал больше подтвердить мой диплом квалифицированной преподавательницы, и инженеру Паржизеку пришлось нанять целую армию гимназических профессоров, на мою же долю выпала куда более трудная задача, а именно: воспитывать Саву так, как делала бы это ее родная мать.
Естественно, я называла ее Альжбеткой (она была ее копией, так что только какой-нибудь специалист по Альжбеткам сумел бы отличить одну от другой), и мы вели такие, к примеру, беседы:
Альжбетка:
Почему тебя так пугает свадьба с моим отцом?
Я:
Видишь ли, Альжбетка, это не страх, просто нашей свадьбе препятствуют два обстоятельства. Первое касается непосредственно тебя, и о нем я пока, извини, говорить не буду. А второе обстоятельство следующее: я не имею права выходить замуж, потому что когда-то обещала одному человеку дождаться его, так что свадебное платье я берегу только для него.
Альжбетка:
Но почему же, если ты обручена, вы с моим отцом так близки?
Я:
Иногда я тоже задаю себе этот вопрос. Но Бруно, слава Богу, достаточно терпим и позволяет мне время от времени заводить роман с кем-нибудь другим.
Альжбетка:
Его зовут Бруно?
Я:
Бруно Млок, если уж тебе так необходимо это знать.
Альжбетка:
По-моему, у него не слишком распространенное имя.
Я:
Да и сам Бруно непрост, Альжбетка. Он не какой-нибудь там уличный мальчишка.
Альжбетка:
Тогда почему ты и господин Млок немедленно не поженитесь? Чего, мама, ответь, чего вы ждете?
Я:
А не слишком ли ты дерзка, Альжбетка-надоедка? И знаешь что? Я тоже тебя кое о чем спрошу. И вопрос этот теперь не преждевременный, ты уже можешь ответить мне, кем бы ты хотела стать. Только учти, Альжбетка, что я тебя не тороплю. Может, ты не хочешь отвечать?
Альжбетка:
Я вообще могу не отвечать, ведь ты и так это знаешь. Не то, кем я хотела бы быть, ибо это безразлично, но то, кем я являюсь. Я твой фатум. Я девочка, которую судьба на целых двенадцать лет связала с тобой, но теперь, Сонечка, слышишь, теперь эта девочка отпускает тебя. Беги туда, куда зовет тебя твое сердце… мамочка.
И так вот я двенадцать лет служила семье Паржизеков (видите, как быстро прошло время, детки мои!), сначала как домашняя учительница, потом – в качестве содержанки господина инженера (потому что как иначе обозначить наши никем не благословленные отношения?), а затем превратившись в мачеху Альжбетки. Когда же Альжбетке исполнилось восемнадцать, она сдала выпускные экзамены и вскоре после этого вышла замуж, причем я, дорогие мои, посчитала своим долгом присутствовать на ее свадьбе, проходившей в храме святых Петра и Павла, мещанская роскошь которого соответствовала день ото дня все более экстравагантным вкусам инженера Паржизека, значительно увеличившего свой капитал благодаря шитью мундиров для Чехословацкой армии и купившего контрольный пакет акций брненского оружейного завода.
Во время Альжбеткиной свадебной церемонии инженер Томаш Паржизек вновь обратился ко мне с предложением сыграть и нашу свадьбу тоже, и я вновь решительно отказала ему:
– Я не только не выйду за тебя, Томаш, но нынче же навсегда покину твой дом. Я воспитала Альжбетку и привела ее к алтарю, и теперь ты не удержишь меня даже силой четырех волов.
И если бы наш разговор не происходил непосредственно во время Альжбеткиной свадебной церемонии и Томаш не был вынужден сдерживаться, он просто бы взорвался от негодования. До него наконец-то дошло, что собственная жена обвела его вокруг пальца, да-да, Сава именно что обвела его вокруг пальца, потому что уходила теперь от него с другим куда более молодым мужчиной (правда, небольшим утешением инженеру могло служить то обстоятельство, что его зять был сыном заместителя директора влиятельного венского банка Creditanstalt), и вдобавок я тоже покидала его.
И вот, чувствуя себя отвергнутым абсолютно всеми, инженер Томаш Паржизек чуть позже вступил в ряды сторонников чешского генерала-фашиста Радола Гайды и предоставил немалую часть своего капитала в распоряжение Чешского национального фашистского общества. Однако эта история меня не касается, так что я быстро даю задний ход и уезжаю от нее подальше.
Но все-таки кое-что мне хочется добавить. Сразу же после окончания свадебного обеда я отправилась на трамвае на площадь Лажанского, а оттуда пошла пешком к школе на Антонинской. И вас, разумеется, не удивит, что интересовало меня кладбище напротив школы. Когда я стояла затем над Альжбеткиной могилой (крест с распятой девочкой, танцующие барочные смерти), мне очень хотелось заговорить, позвать Альжбетку, но мне не удалось вымолвить ни слова. Может, я боялась того, что она мне ответит? А может, того, что отвечать будет некому, потому что ее гроб давным-давно опустел? И спустя минуту я повернулась и быстро зашагала прочь. Но вас я попрошу не поворачиваться к Альжбетке спиной. Это не в ваших интересах, поверьте! Потому что ее история, я это вам обещаю, будет еще продолжена, хотя и после длительного перерыва.