Текст книги "Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер"
Автор книги: Иржи Кратохвил
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 19 страниц)
Вот каким образом (хотя, к сожалению, поздно) я осознала, что мой сын достиг того возраста, когда ему мало стало общения с одним лишь карпом, пускай даже и самым мудрым из всех. Я всегда старалась соблюдать границу между миром моего сына и миром своих возлюбленных. Я не хотела, чтобы моя безудержность, которой я стыдилась, наложила какой-нибудь отпечаток на детство мальчика. Но, наверное, я была слепа, если не замечала, что Мартин давно уже хватал за штанины моих любовников, стоило им только оказаться с ним рядом. А ведь это должно было навести меня на определенные мысли.
Бруно прислал моему сыну карпа, чья кровь была холодной, а глаза безжизненно выпученными. Хотя карп и научил Мартина всему, что знал сам, впихнув в него безумное количество накопленных человечеством знаний – от основ милетской философской школы шестого века до нашей эры и до так называемого «нового детерминизма», то есть детерминизма, порожденного квантовой теорией Планка, о которой как раз тогда спорили в английских и американских университетах, это было не то, что требовалось Мартину. Весь этот необъятный и упорядоченный карпом космос сведений сводился на нет, потому что его не согревали отцовские прикосновения, отцовская рука, которую карп не мог бы протянуть Мартину, даже разорвись он надвое. И тут как по заказу появился Роберт, обученный специалистами из Ассоциации юных христиан и лесными разведчиками Сетона тому, как следует обходиться с подростками. Из всех любовников именно Роберт более всего приблизился к моему представлению об идеальном Мартиновом отце – не считая Бруно, разумеется. И я с радостью наблюдала за тем, как Роберт часами возится с Мартином, иногда даже в ущерб нашим ночным утехам. И чем дальше, тем больше угнетала меня мысль о том, как оскорбится Мартин, когда агент Лоуэлл однажды навсегда отчалит. Но в конце недели они внезапно исчезли оба, и оскорбленной себя почувствовала я.
Сначала я этому просто не могла поверить. Я стояла посреди комнаты Мартина, где о нем напоминали теперь лишь тапочки под кроватью, стояла перед аквариумом, откуда пялился на меня карп, по-коровьи жуя губами и попусту взбаламучивая воду. И нигде никакой записки, ни от Роберта, ни от Мартина. Потом-то я, конечно, вспомнила, как Роберт Лоуэлл объяснял мне, что не имеет права оставлять записки или иные компрометирующие документы.
Я произнесла несколько грубых слов и в приступе бессильной ярости зарезала Баруха Спинозу. Как, разве я вам не говорила, что карпа звали Барух Спиноза? Впрочем, теперь это уже не имеет значения, пускай бы даже его звали Хайдеггер или Людвиг Витгенштейн. Огромная сумма энциклопедических знаний за несколько минут превратилась в трепещущую кровавую слизь. Руки, облепленные чешуей, я медленно, очень медленно вытерла о юбку.
А потом я карпа поджарила и половину съела в тот же вечер, а половину – наутро. И, насытившись карпом, я взяла рюкзак и брезентовую палатку, пошла на трамвайную остановку и поехала к плотине.
Кончалось бабье лето, и кровавые лучи солнца висели, словно белье, над озером, по берегам краснела рябина, а в изумрудной шерсти лесов, окружавших водную гладь, тоже уже появились осенние капли крови, как будто гигантский кабан с отрубленной головой в отчаянном прыжке забрызгал красным лесной балдахин.
52) В саду единорогаЯ, господа, рассчитывала провести здесь едва ли не весь остаток отпуска, поскольку понимала, что мне потребуется очень много времени, чтобы тщательно прочесать все эти леса, отражающиеся в зеркале озера. Разумеется, с чего начать, я и понятия не имела. Вот если бы можно было ссыпать лес в сито и потрясти его, чтобы в нем остались только все звериные кормушки и импровизированные игровые площадки, на которых сейчас Роберт Лоуэлл посвящает моего Мартина в тайны крикета! Я стояла там с рюкзаком за плечами и смотрела на озеро, по дну которого семенила когда-то маленькой девочкой рядом с матушкой, пока над нашими головами строились дирижабли. И так со мною всю жизнь. Я вновь и вновь возвращаюсь на те места, на те координаты моей судьбы, что непрерывно вращаются по звездным орбитам, точно в каком-нибудь мобиле Птолемея. В общем, поправила я рюкзак, повернулась спиной к плотине и начала подниматься по лесной тропинке.
Через час я обнаружила наверху высокую сосну, которая точно поджидала меня. Оставив рюкзак у ее корней, я вскарабкалась на самую макушку, но увидела только густую лиственно-хвойную шкуру, укрывавшую все ближние и дальние холмы. Дело казалось совершенно безнадежным.
Естественно, я не рассчитывала отыскать хоть что-то в первые же два дня. Я намеревалась придерживаться определенной системы, невзирая на чутье, которое подсказывало мне, что надо плюнуть на эту немецкую педантичность, унаследованную мною от матушки, и повиноваться голосу сердца, тому истошному крику юродивого, что достался мне от батюшки, вернее сказать, от дедушки и его православных индейских последователей.
Конечно же, я попробовала и то и другое, но сердце, уподобившись спятившей волчице, упорно кружило меня по извилистым тропинкам. Когда же миновал третий день, я впала в панику. Бегая по лесу, я звала Мартина. Но отвечало мне только жалобное эхо.
На пятый день я решила воспользоваться средством, которое приберегала на крайний случай. Я же отлично помнила наказ Роберта: никаких записок! Но ведь он наплевал на меня, так почему же я должна выполнять его просьбы?!
И я извлекла из рюкзака припасенные как раз на этот крайний случай четвертушки бумаги и принялась развешивать на деревьях записки: «Мартин, вернись! Роберт, верни, пожалуйста, Мартина!» И тут я вспомнила про пароль, о котором мы с Робертом договорились, и начала лепить к стволам свою половинку этого пароля (ответ на сообщение о единороге в саду): «И он грызет розы!»
Но когда я развесила десятки таких воззваний, а единорог так и не откликнулся, и не показал мне свой золотой рог, и не позвенел своим золотым копытом, то я ужасным образом выругалась и стала вешать листочки: «Я грызу розы! Грызу розы! Грызу розы!» И даже: «Я загрызу единорога!»
Я, господа, и по сей день уверена, что именно эта моя ярость стала причиной возвращения, причем такого, на которое я вовсе не рассчитывала.
53) Я хочу тебя, Млок!24 сентября 1957 года. Весь день я провела в бесплодных поисках. И как раз когда я возвращалась на свою базу, к своей палатке, вдруг резко стемнело, точно огромное воронье крыло закрыло небосвод. Я продолжала путь во мраке и прикидывала, не лучше ли остановиться и переждать. По тому, как выглядело небо, похоже было, что в дороге меня застигнет или жуткий ливень, или страшная буря, которая заставит весь лес искриться, точно шерсть, по которой прошлись гребнем. Но едва я остановилась, как впереди вдруг показался свет. Я была в начале длинной лесной просеки, лесного коридора; поколебавшись недолго, я двинулась к свету.
Разумеется, это путешествие по лесному коридору мне что-то напомнило. И вы не поверите, но я очень долго не могла понять, почему просека кажется мне такой знакомой (беготня по лесу притупила мои разум и чувства), и поняла я это только тогда, когда свет в конце просеки приблизился настолько, что я различила полуоткрытые двери, ведущие в комнату с персидским ковром. Тут-то я и догадалась, к чему здесь все эти «гори-гори ясно», к чему именно я приближаюсь. На ковре, естественно, уже не валялись ни плюшевый медвежонок, ни флакон духов, вы же помните, что инженер Томаш Паржизек поднял их и положил на комод.
(Маленькое отступление, друзья мои. Вы тоже замечали, что трансцендентное упорно подбирается к людям и то и дело касается каждого из нас своими опытными и цепкими щупальцами? Когда-то давно, выскользнув из комнаты с ковром, оно схватило меня и так до сих пор и не отпускает. Интересно было бы узнать, это что, инертность? Или что-то другое? И может ли вообще трансцендентное проявлять склонность к инертности, а то и к лени?)
Когда в тот раз (в Подкарпатской Руси) мы попытались приблизиться к полуотворенным дверям, они внезапно исчезли, как мираж, оптический обман, лесная фата-моргана, которую можно видеть только в определенные моменты и под определенным углом. Поэтому я ожидала, что и теперь, стоит мне сделать еще несколько шагов, как комната погаснет и исчезнет. Однако в этот раз комната устояла, может, она присосалась к чему-то, может, еще что, но ей удалось не сгинуть. Подойдя к самым дверям, я замерла в растерянности, причины которой вам, я надеюсь, можно не объяснять, а потом решилась ступить внутрь.
Однако я тут же наткнулась на что-то такое, что преградило мне путь. Будто бы между половинками этих раскрытых дверей было стекло, будто бы вход в эту комнату был застеклен. Нет, погодите, неверно! На большом стекле всегда найдутся какие-нибудь потеки, пускай даже еле заметные, и на нем могут быть изъяны, которые способен отметить наш глаз, а эта плоскость была совершенно прозрачной, чистой, абсолютно невидимой, так что глазу было не за что зацепиться. И не только глазу. Я понимаю, что это трудно постичь, но, хотя она и преграждала путь, она была неосязаема.
Приложив ладони к этой неосязаемой, прозрачной и чистой плоскости, я смотрела внутрь, на персидский ковер. Какое-то время не происходило вообще ничего. Совершенная пустота. Не знаю, сколько я так простояла, прежде чем заметила некое шевеление в том месте, где ковер соприкасался со стеной. Создавалось впечатление, что то ли ковер уже не прилегает вплотную к стене, то ли там вообще больше нет никакой стены, а есть только пустота, выкрашенная краской, стена, нарисованная прямо в воздухе. И вот между этой стеной и полом начало что-то происходить.
Я не знаю, откуда они поднимались, но это были батюшка с матушкой.
Сначала над ковром вынырнули их головы, потом плечи, и вот я уже вижу, что они держатся за руки… мои Лев Троцкий и Гудрун Заммлер выходят откуда-то вместе, держась при этом за руки и улыбаясь мне! Они ступили на ковер и пошли в мою сторону (я тоже улыбалась) и замерли совсем рядом с той прозрачной, но непреодолимой субстанцией, что нас разъединяла.
(Давайте договоримся: эту невидимую, но очень прочную преграду непонятного происхождения мы станем называть стеклянной плоскостью. Теперь, когда я про нее все объяснила, слова не играют роли).
Я думаю, что поздоровалась с ними, и они тоже сказали какие-то приветственные слова, я видела, как шевелятся у них губы, но не слышала ни звука, слышала только, как в темном лесу у меня за спиной ветер перебирает кроны деревьев и как потрескивают иногда ветки.
А потом я всем телом приникла к стеклянной стене и принялась кричать, я широко открывала рот, но все было напрасно, и наконец батюшка подал мне знак замолчать. Он полез в нагрудный карман, порылся там, извлек блокнот, открыл его, прижал к стеклу и написал что-то, а потом вырвал из блокнота листок, повернул его ко мне и прижал к стеклянной стене на уровне моих глаз: «Мы разделены непроницаемой стеной, сквозь нее ничего не слышно. Но можно договориться с помощью записок».
Тогда я извлекла из рюкзака те четвертушки бумаги, на которых черкала послания единорогу, и написала: «Мама, папа, как же я вам рада! Надеюсь, что вы достигли вечного блаженства, но сейчас помогите мне отыскать моего Мартина!»
Батюшка сделал успокаивающий жест, написал что-то на следующем листочке из блокнота и прижал его к стеклу: «Начнем с того, что вечного блаженства не существует. Все совсем иначе. Но сейчас это неважно. Мы здесь для того, чтобы сообщить тебе, что с Мартином ничего плохого не случилось и случиться не может. С ним агент Роберт Лоуэлл, который обучает его своему ремеслу. По нашей информации, агент Лоуэлл – лучший после Джеймса Бонда».
Я в нетерпении махнула рукой и написала: «Где он? Где они?»
Матушка взяла у отца блокнот и карандаш и долго что-то писала, а потом хорошенько облизала страничку и приклеила ее на уровне моих глаз: «Не надо беспокоиться за Мартина. Агент Лоуэлл никакой не педофил, он настоящий джентльмен, он получил прекрасное воспитание. В свои двенадцать лет Мартин уже нуждается в отцовском авторитете и в ком-то, кем мог бы восхищаться. Не можешь же ты все время держать его взаперти, точно принцессу Буковинскую и Трансильванскую. Ты не выпустила бы его на дорогу, по которой ему надлежит идти. Наша несчастная измученная страна нуждается в храбрецах, истинных рыцарях духа, которые сразились бы с коммунистической гидрой!»
Я без раздумий ответила: «Мама, что ты несешь?! Да Мартин же еще ребенок! И неужели мало того, что я, отважная волчья партизанка, боролась с нацизмом? Ты и представить себе не можешь, что мне пришлось пережить с этими советскими оборотнями, что эти божьи создания со мной вытворяли!»
Но батюшка сердито мотнул головой, забрал у матушки свой блокнот и написал: «Любимая моя Сонечка, я понимаю, каково тебе сейчас. Но того, что ты боролась с нацизмом, мало. Помнишь ли ты еще, какие слова Николая Бердяева я тебе так часто цитировал?»
Я рассерженно прилепила свой ответ: «НАПЛЕВАТЬ МНЕ НА БЕРДЯЕВА!»
Матушка снова попросила у батюшки блокнот и написала: «Существует мужской мир, в который однажды уходят все мальчики, и мы, Сонечка, не в силах их удержать…»
Мелькали карандаши, и исписанные листочки падали наземь и громоздились по обе стороны стеклянной стены. Судьба Мартина занимала меня более всего, так что я даже толком не осознавала всей странности моей встречи с родителями, не думала о том, что на этом свете она больше никогда не повторится. И, как бывало обычно при волнующем всех разговоре (так издавна повелось в нашем доме, это началось еще до войны, еще до обеих войн), мы пользовались всеми тремя языками, перескакивали с одного на другой, латинские буквы на наших листочках сменялись русскими, мешались с матушкиными диалектными немецкими словечками, порхали твердые и мягкие знаки, и над чешскими фразами щебетали, точно ласточки на проводах, диакритические галочки и палочки.
Но у нашей встречи явно был свой предел, потому что батюшка вдруг достал свои карманные часы машиниста, постучал указательным пальцем по циферблату и написал на последнем листочке, что у них для меня есть сюрприз.
И они снова взялись за руки и отступили крохотными шажками к стене, а там начали медленно погружаться в пространство между стеной и ковром, и до самого последнего мгновения они бодро улыбались мне, а потом над ковром виднелась уже только батюшкина машущая ладонь, которая очень скоро тоже безвозвратно исчезла.
После ухода батюшки и матушки (если это можно так назвать) в комнате за стеклянной стеной снова воцарилась пустота, и, воспользовавшись этим, я принялась разминать свою уставшую писать руку. Я быстро покрутила сначала запястьем, а потом локтем.
Но не успела я проделать и двадцати шести упражнений, как между стеной и ковром опять что-то появилось. На этот раз всего одна, но сколь же дорогая мне голова!
Как только над ковром возникли глаза, я почувствовала их жгучее пламя и невольно отступила от стеклянной стены. Из потустороннего трюма медленно поднимался молодой человек в белом костюме с изящным галстуком и с букетом роз. Костюм был несколько старомоден, но шел он ему, разумеется, куда больше, чем слоновья шкура или оленья шерсть. Вот я и увидела его в человеческом обличье. И хотя это случилось впервые, я не сомневалась ни секунды:
– Приветствую тебя, мой принц!
Он действительно немного напоминал кронпринца эрцгерцога Рудольфа Габсбурга, чья таинственная смерть в охотничьем замке Майерлинг да еще вместе с ангельски красивой баронессой Марией Ветцер, будоражила когда-то давно (очень давно) мое детское воображение. И не означало ли это, что Бруно – габсбургский бастард, отданный на воспитание в семью придворного портного? Но пускай лучше этим займутся ловкачи-историки, потому что меня, честно говоря, это сейчас нимало не занимает. Меня занимает сам Бруно, а не тайна его рождения.
Бруно поклонился, перегнувшись в талии, как того требовал давний этикет, и, подойдя к стеклянной стене, мальчишески подмигнул мне, а потом вытащил из кармана кусок лейкопластыря и прикрепил им свой розовый букет к стеклу, так что с этого момента он сиял между нами, точно дарохранительница в лучах заходящего солнца. После этого он сделал несколько шагов назад, извлек пачку листочков, перетасовал их, словно карточную колоду, – и вот уже в его руке невесть откуда возникла авторучка.
Но я опередила его и написала на своей бумажке: «Бруно!»
Он тут же отозвался своим листочком: «Соня!»
Я, не мешкая, ответила: «Бруно!»
Он сразу отреагировал: «Соня!»
Я написала: «Бруно!»
Он ответил: «Соня!»
Я окликнула его: «Бруно!»
Он в ответ: «Соня!»
И этим сонизмом-брунизмом мы занимались очень долго, исписанные листочки облетали, как листва с деревьев, падали, как капли воска, по обе стороны стеклянной стены, но при этом оба мы понимали, что времени нам отпущено немного и что использовать его надо с наибольшей пользой.
Я всегда думала, что вот так вот мы увидимся только на самой вершине той длинной лестницы реинкарнаций, которую ступень за ступенью предстоит преодолеть Бруно, прежде чем он доберется до своего человеческого обличья. И то, что нам сейчас было позволено, являло собой лишь отблеск мечты, щелочку в далекое будущее, золотую монетку, выпавшую из дырявого кармана рая! Смысл же встречи заключался еще и в том, чтобы Бруно мог сказать мне, что я могу не опасаться за судьбу Мартина. Ведь это он прислал Мартину карпа, чтобы мальчик получил образование, которого достоин далеко не каждый, образование, какого в двадцатом веке сумел добиться лишь философ Бертран Рассел, третий граф из рода Расселов. Но поскольку Бруно боялся, что Мартин превратится в академического сухаря, и поскольку он был уверен, что в двадцатом столетии только бой за свободу может быть тем горнилом, в котором рождается мужественное сердце, то и скрестил жизненные пути Мартина и агента Лоуэлла.
– Хорошо, Бруно, ты меня убедил. Пусть Лоуэлл обучит Мартина тому, чему не мог обучить его карп.
Мы стояли, разделенные стеклянной стеной, и у каждого из нас был в руке последний оставшийся чистым листочек, последняя карта. А между нами плыл букет роз, и за моей спиной, в темном лесу, ветер все так же причесывал кроны деревьев да похрустывали изредка веточки. И я написала на своем последнем листочке: «Я хочу тебя, Бруно, хочу тебя, Млок!» А Бруно ответил: «Тогда начнем, Сонечка Троцкая, Сонечка Заммлер!» И тут же откуда ни возьмись ко мне протянулся послюнявленный перст Божий и стер мои года. Сколько мне стало? Шестнадцать? Шестнадцать с половиной? Ну вот, и я задрала свой свитер и выпустила на прогулку двух козочек, и они прижались к стеклянной стене. А Бруно внезапно растерялся. Лишенный своих звериных атрибутов – рыльца, рожков, копыт, он отчаянно стыдился, стеснялся и совершенно не знал, что делать. Какое-то время он стоял столбом, но потом наконец стащил свой белоснежный пиджак, бросил его к ногам и начал неловкими пальцами развязывать галстук. И тут я услышала, что у меня за спиной поднимается буря, и она, словно бритвой, аккуратненько разрезала мою одежду и сорвала ее с меня. Но Бруно в своей стеклянной клетке, где ничто даже не шевельнулось, мог полагаться только на себя.
Надеюсь, господа, вы не думаете, что я стану вам все это описывать? По тазам вижу, что надеетесь! И напрасно! Не дождетесь! Прощайте! Ваша Сонечка Троцкая-Заммлер!
54) Рабочий кадрХотя я вас и разочаровала, не посвятив в интимные подробности нашего с Бруно свидания, во время которого нас разделяла непроницаемая стеклянная стена, я все же надеюсь, что вы не сердитесь, ведь поглядите, мое повествование торопится вперед, и я приглашаю вас в путешествие, и мы уже где-то в начале шестидесятых годов.
Да. Однажды утром я проснулась, пошла в ванную, взяла расческу и вдруг, к своему удивлению, услышала, что причитаю и ною и что с моих губ срываются слова жалобного печального монолога, как некогда случилось с матушкой (вот, опять: все, что вы переживаете, познаете и испытываете, постоянно возвращается к вам вновь, и это всегда одно и то же, только повторяется оно в ином виде, и в результате складывается некий удивительный порядок вещей, проникнуть в суть которого вам никогда не удастся, но, милые вы мои, золотые, вам это совсем и не нужно, вам надо просто знать, что такой порядок существует и что изменить его вы не в силах). Но если матушкин жалобный монолог, матушкины причитания услышала – издалека, из тридевятого царства, из лесного государства – ее любящая дочь, то меня слушал только доносчик, стоявший под дверью.
Он долго торчал там, пытаясь разобрать слова, уловить что-нибудь из моего разговора с самой собой, а когда это у него не получилось, то он резко нажал на дверную ручку и нагло ввалился внутрь, прикинувшись, будто и понятия не имел, что я нахожусь в ванной комнате.
Но откуда же в моей квартире, прямо под дверью ванной, взялся доносчик?
В начале пятидесятых годов, как вы помните, мой сын исчез с орбиты обязательного школьного образования. А чуть позже и я каким-то чудом выпала из поля зрения Государственной безопасности. Впрочем, чудо это в обоих случаях называлось одинаково: разгильдяйство. Недавно я услышала историю об одном человеке, которого пришла арестовывать Государственная безопасность, но оказалось, что за два дня до этого он сломал ногу, и когда под утро к нему в квартиру позвонили, он находился в больнице, так что арестовывать оказалось некого, и его оставили в покое. У гестапо такое не могло бы случиться. Но в работе Государственной безопасности, руководимой русскими гориллами, русская безалаберность накладывалась на чешскую безалаберность, и в результате возникала совершенно немыслимая комбинация, которая, возможно, спасла жизнь не одному человеку.
Летом 1945 года за моим батюшкой пришли агенты КГБ, но, узнав, что он уже умер, ушли и невероятно долго мною не интересовались. Однако позже батюшкина фамилия вновь бросила на меня тень.
В 1960 году в Мексике, видите ли, выпустили из тюрьмы убийцу, которого Сталин в 1940-м нанял для расправы со Львом Давидовичем Троцким. И как только этот Рамон Меркадер (да-да, мы о нем уже говорили) очутился на свободе, он помчался в Москву за орденом Ленина, а сразу после этого решил на какое-то время поселиться в нашей Золотой Праге. И как раз из-за него обо мне-то и вспомнили, хотя я и скрывалась под фамилией Заммлер. А может, именно поэтому. И снова всплыло абсурдное предположение, что у меня есть что-то общее с заклятым врагом Сталина. Убийца Троцкого приехал взглянуть на Соню Заммлер и, чтобы отыскать в моем лице троцкистские черты, долго наблюдал за мной сквозь прозрачное зеркало, висевшее в комнате, куда меня вызвали на допрос. Я явственно чувствовала на себе его взгляд. И хотя выяснить им ничего не удалось, я для них так и осталась подозрительной дочерью русского эмигранта и немки, и потому решено было вселить в мою квартиру – нет, не жучка-шпиона, а прямо-таки огромную уховертку, то есть рабочий кадр.
Я вижу, господа, что вы не настолько молоды, чтобы совсем позабыть об этих рабочих кадрах, которые, точно дерьмо, всплыли повсюду, когда партия и правительство отозвали их от токарных станков, предназначив для высоких целей. Карел Скотал перешел с завода (энергетического) прямиком в редакцию областного журнала, и его грамматические ошибки исправляли корректоры, а писать он учился на краткосрочных курсах рабочих журналистов. Наглости же и нахальству ему учиться не пришлось – этим природа одарила его щедро.
Вскоре после того, как этот кадр въехал ко мне (под предлогом «излишков», я ведь жила одна в просторной квартире), в мой дом вторглась и его подруга с обесцвеченными волосами, и оба они немедленно сообщили, что собираются создавать семью, так что, товарищ, вы же понимаете, что одной комнаты нам мало. И они отобрали всю мою квартиру, оставив мне закуток, в котором прежде была кладовка. И скотина Скоталиха старательно давала мне понять, что я им страшно мешаю и что я тут – незваная гостья.
Одно цеплялось за другое… в общем, впервые в жизни мне показалось, что я навсегда утратила контакт с Бруно и с сыном, рабочий кадр шпионил за мной, а Государственная безопасность таскала на допросы, я лишилась дома, и не осталось больше ни единого уголка, где я могла бы укрыться от несправедливостей мира, и если прежде я сопротивлялась, понимая, что они добиваются именно того, чтобы меня охватили паника и чувство безнадежности, то тут уж последние мои бастионы пали… понять меня смог бы лишь тот, кто и сам пережил нечто подобное, короче говоря, я засунула в рюкзак все, что он мог вместить из моих любимых вещей, какие-то свои одежки, какие-то матушкины платья, сняла со стены в прихожей картину, изображающую въезд в железнодорожный туннель на альпийском перевале Земмеринг, и групповую фотографию машинистов на фоне паровоза «Аякс», старейшины всех паровозов европейского континента, а также «Меланхолию» Дюрера, извлекла все это из рам и аккуратно свернула в рулон, а потом опустилась на колени в своей каморке и скатала одну бизонью и одну медвежью шкуру – из тех, что в день моего рождения привезли православные индейцы, а рабочему кадру я сказала, что ухожу и оставляю им всю квартиру, кадр не удивился, он с самого начала рассчитывал на то, что в конце концов выпихнет меня отсюда, он пожелал мне счастливого пути и дружески улыбнулся, как же они, наверное, нравились людям, эти самые рабочие кадры-уховертки!