Текст книги "Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер"
Автор книги: Иржи Кратохвил
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
После окончания Педагогического института я нашла себе место в школе на Антонинской улице. Школа располагалась прямо напротив одного из маленьких, сегодня уже уничтоженных городских кладбищ, но при этом неподалеку от центра, в шести минутах ходьбы от площади Лажанского. Может быть, вид, открывавшийся из окон моего класса на кресты и надгробья за низкой кладбищенской стеной, должен был вовремя предостеречь меня? Не знаю. Скорее нет. Мне кажется, что все, что я пережила, произошло бы в любом случае, а если бы я попыталась уклониться от этого, оно поджидало бы меня чуть дальше, возможно, лишь слегка изменив обличье.
Начало школьному году было положено в огромном школьном физкультурном зале, и собравшиеся там дети пели «Где родина моя», а потом любимую песню президента «Ах, сынок, сынок, ты дома ли, отец спрашивает, пахал ли ты». А я аккомпанировала им на рояле. Как видите, там сразу пригодились мои знания и способности, и все то, что вколачивала когда-то в меня мадам Бенатки, разливалось теперь над детскими головами, словно большая лужа музыкального молока. А сразу после торжества, не успела я подняться из-за рояля, на сцену взобрался коллега Ситеницкий и дружески обратился ко мне: «Вам уже говорили, что вы замечательно играете?» Однако ему не повезло, потому что мне после недавней истории с Любошем вовсе не хотелось амурничать с учителями. Я ответила резкостью. Он скис и откланялся.
Я должна сразу же признаться вам, что не была уверена в правильности выбора мною профессии. Я закончила Педагогический институт, потому что этого хотела матушка, точно так же, как прежде – по желанию батюшки – «Весну», вот и все. Когда директор собрал нас в учительской, дабы произнести отеческую речь старого педагога, я не могла отвести глаз от большой фотографии президента Т. Г. Масарика, который просидел все это время – прямой и элегантный – верхом на коне, и мне было ясно, что этот сын господского конюха является гордостью своего народа, и осознает свой гордый долг, и не собирается уклоняться от его выполнения. А я вот толком не знала, почему оказалась именно здесь, именно в школе.
Однако уже в первые дни занятий все благодатным образом переменилось. И произошло это из-за милой девчушки, которую я сразу полюбила. Впрочем, малышку Альжбетку нельзя было не любить.
Когда я впервые вошла в класс (я была классной наставницей 1-го «В»), то ребята сгрудились вокруг меня, и мне никак не удавалось рассадить их для занятий по партам, так что если бы не маленькая Альжбетка, я бы в конце концов непременно повысила голос, как это водится у всех моих коллег мужского и женского пола, когда они хотят добиться повиновения от галдящей малышни, которая еще не догадывается, которая еще не знает, что жизнь – это крохотный дворик и огромный кнут. Но тут вмешалась Альжбетка. Она сказала что-то самым непоседливым, те успокоились, и все прочие машинально последовали их примеру. Несмотря на то, что она была самая маленькая в классе, авторитет ее оказался непререкаемым (позднее вы еще услышите, до какой степени непререкаемым), хотя она редко его использовала. Крохотная Альжбетка чем-то напоминала меня в мои детские годы, однако же я не могла бы сказать точно, чем… Впрочем, тут я ошибалась, она вовсе не походила на меня, просто в образе Альжбетки (как я довольно скоро поняла) в мою жизнь вошло одно из обличий моей судьбы. Это была девочка-фатум, которая должна была, фигурально выражаясь, вывести меня на некую, быть может, важнейшую в жизни дорогу.
Как-то на большой перемене в первые дни учебы я застала Альжбетку в тот момент, когда она раздавала своим одноклассницам и одноклассникам разноцветные картинки, напоминавшие игральные карты.
– А ты можешь дать такую картинку мне? – попросила я. Она улыбнулась, протянула мне сразу две и замерла в ожидании – а вдруг я захочу еще, или, может, эти две мне не придутся по вкусу и я вздумаю поменять их на другие. Это оказались картонки со сказочными сюжетами, которые раковницкая фабрика по производству мыла («Ракона») прикладывала к своим изделиям. А несколько дней спустя я узнала, что отец Альжбетки, инженер Томаш Паржизек, еще совсем недавно был владельцем этой фабрики и нескольких ее филиалов, но что он все продал и переехал из Раковника в Брно, где, наоборот, купил какую-то текстильную фабрику и переоборудовал ее для выпуска шинельного сукна, предназначавшегося как раз в то время формировавшейся чехословацкой армии. Однако истинной причиной переезда, как говорили, была вовсе не коммерция. Уверяли, что он переехал прежде всего потому, что его жена, которую он безмерно любил и которая безмерно любила его, была родом из Моравии (из Иванчиц), и ему казалось, что в Чехии ей неуютно.
– Альжбетка, я понимаю, что такой вопрос задавать пока рано, и все-таки: кем бы вы хотели стать?
И Альжбетка, которая помогала мне тащить из кабинета чучела каких-то зверей, удивленно взглянула на меня снизу вверх, споткнувшись при этом о порог.
– Осторожнее, Альжбетка, если не хотите, можете не отвечать.
– Я вообще могу не отвечать, госпожа учительница, ведь вы это и так знаете. Не то, кем я хотела бы быть, ибо это безразлично, но то, кем я являюсь. Я ваш фатум. Я девочка, которую судьба поставила у вас на пути.
Эти слова прозвучали очень трогательно в устах Альжбетки, обнимавшей чучела суслика и барсука, причем второе своими размерами вполне годилось бы ей в дядюшки. Эта встреча, разумеется, происходила лишь во сне. На самом деле я все время собиралась побеседовать с Альжбеткой, но мне это никак не удавалось. И в конце концов я навсегда лишилась такой возможности.
Это случилось незадолго до Рождества.
23) Мы хороним АльжбеткуСемейство инженера Паржизека обитало в квартале Масарика, то есть именно там, где я некогда намеревалась купить на ланшкроунские деньги домик и поселиться в нем, но, разумеется, не с помощником учителя (за эту безумную идею мне очень стыдно до сих пор), а с Бруно Млоком, когда он наконец вернется в свое человеческое обличье. Господин инженер затеял строительство виллы еще до своего переезда из Раковника, и целых три месяца ездил с чертежами и тубами проверять, как она расцветает и растет. Но, как вы вскоре узнаете, он прожил в ней недолго.
Тогда квартал Масарика представлял собой зеленый холм, от которого каждый новый домик получал в приданое (выкраивал) по прекрасному саду. Квартал как раз начинал заселяться, превращаясь в своеобразный городок вилл и садов, и всякий вновь прибывший имел право выбрать себе участок, вколотить колышек и начать строительство. Семейство Паржизеков не могло сделать лучший выбор, однако цветущий холм, встретивший их в конце лета, к концу года превратился в хмурый курган, так что неудивительно, что господин инженер опять собрал чемоданы и поспешил уехать. Но погодите, не будем торопить события, хотя на сей раз это довольно сложно, потому что они происходили настолько быстро, что прокатились по моей жизни едва ли не паровым катком.
Незадолго до Рождества выпал обильный снег, и группа ребятишек из новых домиков в квартале Масарика решила прокатиться на так называемых американских санках. Тогда это был самый писк моды, а теперь разве хоть кто-нибудь о них помнит? Я даже не могу сказать, как они выглядели. Что в них было такого особенного, такого американского, то ли аэродинамическая форма, то ли материал, из которого они были сделаны, может, алюминий, а не дерево, а может, только то, что впереди у них находился настоящий автомобильный клаксон? Я это уже не помню. Я знаю только, что Альжбетка влетела на этих санках под грузовик, который как раз проезжал по дороге под кварталом Масарика.
Она умерла сразу же. А мы узнали об этом только на другой день, и объяснялось это удаленностью квартала Масарика от школы на Антонинской улице. Теперь-то я понимаю, что никакой причины, по которой Альжбетка ходила именно в нашу школу, на другой конец города, не существовало. Но если не существовало никакой причины, о которой я бы знала, то наверняка существовала та единственная причина, о которой я знать не хотела.
Сколько же дней оставалось до рождественских праздников? Кажется, чуть больше недели. Я бродила по городу в поисках подарков для батюшки и матушки, сыпал легкий снежок, и утренний снежный покров прохожие не успели еще превратить в мерзкую городскую слякоть. Я глядела на тротуар, на то, как снег лежит на нем, точно глазурь на торте, а потом вдруг подняла голову и увидела инженера Паржизека. Прежде мы встречались только однажды, на школьном родительском собрании, но его живое благородное лицо отчетливо мне запомнилось.
Он прошел бы мимо, если бы я не окликнула его, и не было похоже, что он узнал меня, а когда я задала свой вопрос, он только скользнул по мне отсутствующим взглядом. Растерявшись, я вновь повторила вопрос, я спросила его, не заболела ли Альжбетка, раз ее не было сегодня в школе, и только тогда он вроде бы понял, что его о чем-то спрашивают, и, глядя куда-то в сторону, ответил, что Альжбетка не пришла потому, что они возвращаются обратно в Раковник. А потом добавил еще: «Извините!», отстранил меня и быстро ушел. Я невольно обернулась ему вслед, ведь его поведение было странным, а ответ – совершенно чудным. Сейчас, накануне Рождества, кто-то собирается возвращаться в Раковник, вместо того чтобы, подобно мне, выбирать подарки и готовиться к приходу праздника любви и мира, к приходу младенца Иисуса!
А на другой день я узнала, что случилось с Альжбеткой, и ужас сжал мне горло. И теперь я уже понимала, почему так вел себя господин инженер. Он был настолько ошеломлен этой трагедией, что даже не смог рассказать о ней. Он просто проговорил слова, которые в тот момент пришли ему в голову, лишь бы избавиться от меня, лишь бы я уступила ему дорогу, и в следующее мгновение уже позабыл о нашей встрече. Но потом я подумала, что ответ подсказало ему подсознание, точно-точно, именно подсознание, и перевести этот ответ можно было бы вот как: если бы мы не уехали из Раковника, моя дочь осталась бы в живых!
Похороны Альжбеты состоялись в субботу. Мы собрались в церкви святого Михаила на Доминиканской площади. С левой стороны алтаря – катафалк, утонувший в цветах и венках, и маленький белый гроб. Церковь была переполнена детьми, там собралась вся школа с Антонинской улицы. И когда умолкли орган и священник, я услышала негромкий шум, это перешептывались дети, они баловались, и никто не делал им замечаний. Похоже было, что они не понимают, что произошло, что это не дошло еще до их сознания, ведь для большинства из них это была первая встреча со смертью. Однако же я ошибалась. Они все понимали и осознавали, но – подобно господину инженеру, встреченному мною в день гибели Альжбетки, – не в силах были высказать это понимание вслух и только негромко болтали. Но очень скоро у них появилась возможность высказаться точно и определенно!
Случилось нечто такое, о чем я до сих пор вспоминаю с ужасом, словно бы ожила одна из иллюстраций к Дантову «Аду». Хотя все это и произошло в церкви.
Возле алтаря замерла жена господина инженера, мама Альжбетки, с ног до головы закутанная в траурный флер, точно черная куколка, именно так, куколка какого-нибудь гигантского черного насекомого. И когда орган снова умолк и стало слышно тихое и непрерывное шушуканье детей, это и случилось – внезапно, без всякого предупреждения. Мама Альжбетки вскрикнула, зарыдала и упала на колени, а потом ничком рухнула на каменный пол. И это был уже не плач, а истерика. Дети же, которые только что казались безучастными, которых вроде бы совсем не занимало то, что происходило, мгновенно переменились. Истерические всхлипы Альжбеткиной матери словно сдвинули с места бешеную, поглощающую все на своем пути лавину. Она накрывала школьников, одного за другим, и скоро весь храмовый неф переполнился плачем и жуткими криками.
Вам не понять, как это было, вы же не слышали этого собственными ушами.
Казалось, конца кошмару не будет. Священник отвернулся от алтаря и распростер руки, но страшный крик и плач все не утихали, и священник, тщетно пытавшийся противостоять им, несколько раз дернулся всем телом, потом подпрыгнул и, наконец, взлетел, он поднялся наверх по стремительной дуге и полетел, точно соломинка, гонимая воздушной струей веялки, под своды церкви, и застыл там на высоте в неподвижности с распростертыми руками, в развевающемся облачении, словно пришпиленный к потолку длинным копьем детского крика.
Я глядела на маленький, крохотный детский гробик, утопавший в цветах и венках, и знала, знала наверняка, что именно там, только там и таится страшная сила, которая выпустила на волю эти крики и которая может мгновенно, точно сирену, выключить их. Но знала я и то, что, подойди я поближе к белому гробику и прошепчи «Альжбетка, ради Бога, замолчи, перестань, очень тебя прошу!» – как пугающий ураган мигом бы унялся. Но потом я задрала голову и увидела священника, пришпиленного к своду, и поняла, что если бы крик мгновенно затих, то упавший с такой высоты священник непременно размозжил бы себе голову о каменные плиты пола.
Но в конце концов кого-то осенило: обе половинки дверей храма распахнули, и детей принялись выгонять на мороз и снег. И мне казалось, что их так много, что толпа детей настолько велика, что она заполнит сейчас всю Доминиканскую площадь и, заняв собой Замечницкую улицу, повалит на площадь Свободы. И, по мере того, как церковь постепенно пустела и дети, вышедшие наружу, умолкали, священник неторопливо падал с потолка, он спускался вниз медленными концентрическими окружностями, крутился по изящной спирали, подобно одинокому птичьему перышку.
И вот настала тишина, и инженер Паржизек опустился на колени возле своей жены, продолжавшей лежать на церковном полу, склонился над ней, обхватил ее и прижал к себе, недвижную и безмолвную, и мы все, кто до сих пор еще оставался в храме, тоже двинулись к выходу, так что инженер, его жена и его девочка были теперь одни.
Но если вы думаете, что на этом все закончилось… Меня подстерегала еще одна, если так можно выразиться, неожиданность. Черная вереница машин, которая отвозила нас потом от церкви святого Михаила, проехала через площадь Свободы, мимо рождественской елки Республики, и направилась к площади Лажанского, так что прежде чем я успела сообразить, что это вовсе не дорога к Центральному кладбищу, мы уже свернули направо и круто спустились вниз, и я увидела здание школы на Антонинской улице.
Сначала мне пришло в голову, что господин директор решил отвезти всех детей в школу, чтобы оградить их от дальнейших похоронных обрядов. Да вот только бедолага позабыл (выбитый из колеи тем, что школьники отказались ему повиноваться), что нынче суббота и к тому же рождественские каникулы, поэтому в школе ребятам делать нечего.
Автомобили остановились возле школы. Инженер Паржизек подошел ко мне и сказал:
– Я знаю, что вы любили нашу Альжбетку.
– Не только я, ее любил весь класс. И вся школа.
– Да, – кивнул он и показал на кладбище напротив школы. – Поэтому-то она и останется здесь с вами. Видите ли, если она останется тут, то мне будет казаться, что ничего не случилось, что она по-прежнему ходит в школу и что вы все так же остаетесь ее классной наставницей.
«Не-е-ет!» – хотела крикнуть я, но не крикнула, потому что криков на сегодня было уже достаточно. Я знала, что на кладбище уже давно не хоронят. Но знала я и то, что богатые люди могут все. Вернее, почти все.
Спустя месяц после похорон (в тот день тоже шел снег) по желанию господина инженера на могиле Альжбетки воздвигли совершенно необычный крест и очень странный памятник. Но для того, чтобы понять, что же в этом кресте необычного, вам надо было подойти поближе, и тогда вы замечали, что распят на нем не Христос, а ребенок, маленький ангелочек. Я не была уверена, что такое вообще можно делать, понимаете, я не знала, дозволяют ли церковные каноны распинать на кресте вместо Христа ребенка. Но я вновь сказала себе, что богатые люди могут все (точнее, почти все). Однако же я все равно не понимала, зачем господину инженеру понадобилось, чтобы его дитя (ибо этим ангелочком вне всяких сомнений была Альжбетка) висело вот так вот у всех на глазах. Мне даже подумалось, что он втайне ненавидел свою дочку и что после смерти ему захотелось пригвоздить ее к позорному столбу. Но я, разумеется, быстро прогнала эту мысль прочь, и вскоре у меня появилась возможность убедиться, что он, напротив, очень любил Альжбету. На ее памятнике было высечено изображение в барочном духе: три маленькие шаловливые смерти танцевали, взявшись за руки, а одна из них, обернувшись через плечо, смотрела вам прямо в глаза и щерилась в неповторимой улыбке скелета.
Из окон класса нам были видны и Альжбеткин крест, и памятник, так что казалось, что она действительно осталась с нами, и во время урока мне частенько случалось, отвернувшись от доски, на которой я выводила каллиграфические буквы, заставать своих учеников и учениц глядящими с замиранием сердца в окно, на заснеженное кладбище. Вы этого и добивались, господин инженер? Однако, как ни странно, я ни разу не задала ему этого вопроса, хотя, как вы еще услышите, у меня было множество случаев сделать это.
Ведь мой рассказ об Альжбетке только начинается.
24) В Подкарпатскую РусьЗакончился мой первый год в школе на Антонинской, и наступило лето, о котором батюшка имел самые четкие представления. Он, видите ли, намеревался свозить нас в Подкарпатскую Русь, в одну деревушку неподалеку от Мукачева, которая называлась Щор, в ней жил Василь Дюрий, давний батюшкин приятель-кочегар, ездивший с ним когда-то по Фердинандовской северной железной дороге; после же Дюрка, как звал его батюшка, перевелся на Венгерско-Карпатскую дорогу и ездил по ней далеко-далеко, в Буковину и Трансильванию, это королевство оборотней и упырей.
Но батюшка, разумеется, не намеревался собственноручно вести поезд, который должен был доставить нас в Подкарпатскую Русь, ибо в этом случае у него недостало бы времени на жену и дочь, он ехал вместе с нами как пассажир, однако же нас всячески опекала поездная бригада – от машиниста до кондуктора, потому что все батюшку отлично знали и очень его любили, ведь это была одна дружная железнодорожная семья еще со времен Австро-Венгрии. Они даже условились между собой на протяжении всего нашего пути носить в честь батюшки парадные униформы с блестящими золотыми пуговицами.
И вот в день святого Прокопа, 4 июля, мы сели в поезд, который после долгого путешествия, осененного золотистыми отблесками пуговиц на формах железнодорожников, как по тропинке, усеянной дукатами, привез нас в край подкарпатских равнин, где жили русины, один из свободных народов Чехословакии.
– Дюрка больше не работает паровозным кочегаром, – объяснял нам батюшка по дороге, – но занимается кое-чем подобным, он жжет дрова на угольных кострах, таким образом – тут батюшка повернулся в мою сторону, предположив, что мне как учительнице подобные знания пригодятся, – таким образом в Карпатах еще и нынче добывают древесный уголь. Я заблаговременно известил Дюрку о нашем приезде, но писать он никогда не любил, так что ответа от него не было. Однако, насколько я его знаю, – добавил батюшка, обращаясь на сей раз к матушке, – он уже с нетерпением нас дожидается.
И оказалось, что отец был прав. Когда, отъехав немного от Мукачева, мы остановились на полустанке, от которого до Щора было еще не меньше двадцати километров, Василь Дюрий уже ждал нас. Он дрых на груде бревен, причем одно из них было без коры, и на нем красовалась выведенная дегтем приветственная надпись – большими русскими буквами: Да здравствует Троцкий! (Да уж, может, он и не очень любил писать, но если уж писал, так писал!)
Лев и Василий (батюшка и Дюрка) обнялись, и борода русина немедленно и очень охотно обвилась вокруг батюшкиной шеи. Потом выяснилось, что у Васьки тут выносливый горный конь, который привык подвозить дрова к угольным кострам. Мы привязали ему на спину наш багаж и даже усадили матушку, а после наконец двинулись в путь.
Батюшка и русин непрерывно болтали, но я мало что понимала из их речей, потому что говорили они на каком-то странном украинском, обильно пересыпанном венгерскими, румынскими и даже еврейскими словами, то есть на наречии, которым мой способный к языкам батюшка овладел еще во время их с Дюркой совместной работы на Фердинандовской северной дороге.
– Ты живешь без женщины, старый котяра? – поинтересовался батюшка при виде халупы русина, стоявшей на отшибе от деревни. Но Дюрка пробормотал что-то о рыжей колдунье из Щора.
И поначалу нам показалось, что мы будем тут тосковать, потому что с утра по окрестностям разлился туман и, когда мы поднимались по дороге, ведшей к горным гребням, нам не было видно ничего, кроме Васькиной спины.
– Черт побери, здорово же ты топишь! – предостерег батюшка. – Убавь пару!
И русин извлек за цепочку кочегарские карманные часы, поднес их к глазам и пообещал батюшке, что через двадцать минут туман рассеется. И действительно – спустя четверть часа клочья тумана разлетелись и перед нами открылись пейзажи, словно виденные прежде во сне.
Великанские изломанные склоны, поросшие таким густым лесом, что я твердо решила, что под его сводом должно быть темно, хоть глаз выколи, и потому звери в нем водятся только слепые. Горные деревеньки, скучившиеся вокруг высоких деревянных колоколен с колоколами, повешенными попросту на рогатины, что напоминали огромные пастушеские посохи. Обширные равнины, занятые тысячами поваленных и освобожденных от коры стволов, которые (стоило только приглядеться к ним повнимательнее) начинали шевелиться, словно гигантские белые черви. Потоки, речки, водопады, озерца, озера, болота и трясины – и тут же снова крутые откосы и скалы, склоны гор со стадами овец, которых никто не пасет, и далекая тропинка на гребне, по которой бежит гуськом стая волков. Одинокие деревянные маленькие храмы, ЦЕРКВИ с куполами-луковками и православными крестами, а чуть поодаль – такие же одинокие зубры, застывшие в размышлении.
Естественно, господа, мне тут же пришло в голову, что именно здесь я смогу снова повидаться с Бруно в его оленьем обличье, и мы и впрямь видели оленей, статных карпатских владетелей, самцов, чьи могучие рога, как я прикинула, весили не меньше четверти центнера. Но Бруно никакого не было, еще бы, я же прекрасно знала, что с Бруно в любом из его обличий я могу встретиться лишь раз и не больше.
Мы поднимались и поднимались по склонам, ущельям, вдоль бурных ревущих стремнин, узкими тропинками среди черных громад лесов, возвышавшихся, словно огромные монастыри, из которых доносилось время от времени протяжное хоровое пение, и трудно было поверить, что это – всего лишь вой ветра.
– Эй-эй, куда ты нас гонишь? – заволновался батюшка, когда мы уже едва не валились с ног, а вокруг были все те же леса, леса, леса, леса, леса, огромные полотнища лугов и пастбищ, потоки, и реки, и горные хребты.
– У меня подарок для вас, – улыбнулся Дюрка, упорно и неумолимо таща нас вперед.
А спустя два часа («мы не заблудимся, – уверял нас русин, – потому что я провел здесь детство и знаю округу как свои пять пальцев»), когда мы шли по тропке через самый черный из всех лесов, сопровождаемые громкими воплями тишины, дорогу нам внезапно преградила полоса света.
– Там-то и спрятан подарок, – смеялся русин, показывая на полосу света, – а это ленточка, которой он перевязан.
И мы с любопытством подошли ближе, чтобы поскорее развернуть сверток.
Полоса выбегала из леса. Там была просека среди непроходимой чащи и лесной глуши, просека, наполненная светом, дорогие мои, и когда мы ступили на нее, то поначалу не разглядели ровным счетом ничего, только этот ясный и в первый момент ослепляющий свет, и лишь пройдя несколько шагов, мы увидели – и матушка в испуге отступила назад, хотя то, что мы увидели, вовсе не было ужасным, а наоборот, умиротворяющим и спокойным, – мы увидели в конце этой длинной, в несколько километров, просеки, идущей через лесную чащу, полуоткрытую дверь в комнату. И даже на таком огромном расстоянии, через тубу просеки, все детали за этой дверью казались отчетливыми и угрожающе большими.
Итак (а теперь, пожалуйста, будьте внимательны, это важно!), итак, мы видели часть некоей комнаты, угол прямо за этой дверью, и там был персидский ковер, а на ковре валялись дамские домашние туфельки с розовыми помпонами (все верно: туфельки с розовыми помпонами!), и прямо рядом с ними – флакончик каких-то духов (именно флакончик духов!) и – плюшевый медвежонок.
– Что это такое, черт возьми?! – спросил батюшка, протянув руку в том направлении. И тут же побежал туда. Поколебавшись секунду, мы с матушкой тоже побежали, но едва мы двинулись с места, как вид на комнату с персидским ковром и брошенными на нем дамскими туфельками, флакончиком духов и плюшевым медвежонком, вид на эту комнату исчез. Батюшка сделал несколько шагов назад, и мы вместе с ним, и сразу же появилась полураскрытая дверь, но стоило нам отступить еще на шаг, как все снова исчезло. Так что полуоткрытая дверь была видна только с определенного места просеки. Но зато уж оттуда – ясно и безоговорочно.
– Это здесь всегда, – объяснял Василь, – я, к примеру, помню все еще с детства. Я нашел это место, когда впервые забрел сюда, мне было тогда пять лет, и я ставил капканы на волков. Так что это здесь, погодите-ка, – и Василь подсчитал на пальцах, – уже добрых шестьдесят два года, а может, оно было и раньше. Кто знает, – продолжал он, – не возникло ли оно еще при сотворении мира и не останется ли тут, господа (и дамы, – добавил он, поклонившись моей матушке) до скончания веков. Раз в год я непременно хожу сюда полюбоваться.
– Но что это такое, Дюрка, чья это комната, чьи дамские туфельки, чей флакон духов и чей плюшевый медвежонок? – спросил батюшка.
– Если бы туда можно было проникнуть, мы бы это наверняка узнали. Но вы сами видите, оно пугливо, как серна. Едва приближаешься, как оно исчезает.
– Вот что, Васька, – подытожил батюшка, – мне пришло в голову, что это только фата-моргана. Тут вообще ничего нет, а на самом деле оно есть где-то в другом месте, здесь же только его отражение.
– Очень может быть, – кивнул русин. Мой батюшка был для него авторитетом. Больше мы об этом не говорили и вскоре вернулись в Щор, сошли вниз к полустанку, сердечно распрощались с Василем и поехали домой.
Остаток каникул просвистел, как удар кнута. Однако в самом конце каникул нас ожидало еще кое-что.