Текст книги "Бессмертная история, или Жизнь Сони Троцкой-Заммлер"
Автор книги: Иржи Кратохвил
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 19 страниц)
Книга пятая
БАРС
57) Соня, или соняСоня Троцкая-Заммлер проснулась на вершине купола, подвешенная в чем-то вроде куколки… а может, кокона. Несмотря на доносившийся снаружи непрерывный гул, ясно было, что этот монотонный и приглушенный сразу двумя слоями (купол и куколка) шум не мог бы ее разбудить, а это значило, что проснулась она лишь потому, что пришло ее время. Все верно, час пробуждения настал! И, едва открыв глаза, она завела с собой следующий разговор:
– Вставай, Соня, ну какая же ты соня!
(Благодаря недавним историческим событиям мы с вами неплохо знаем русский язык и помним, что по-русски Соня с большой буквы и соня с маленькой звучат одинаково, вот Соня и воскликнула: «Вставай, Соня, ну какая же ты соня!»)
– Слушай, а сколько я проспала? И что это снаружи за гул?
– Ладно-ладно, скоро ты все узнаешь. Но для начала тебе надо выбраться из кокона и купола. И ты, подруга, надеюсь, понимаешь, что вылезать отсюда тебе придется так же, как тем музыкантам в начале века: аккуратненько приподнять купол, ловко выскочить на крышу, а оттуда спуститься на улицу!
И Соня подобралась к одному из маленьких окошечек, приложила к нему глаз и увидела заснеженную крышу, по которой вился ледяной ветер; так было и тогда, в самом начале столетия. Теперь быстренько натянуть на себя матушкину зимнюю одежду и упереться своей макушкой в макушку купола, а ногами – в один из выступов. Но купол ни с места. И что дальше? Поскольку отступать ей было некуда, то она все толкалась и толкалась, да так долго и настойчиво, что наконец заметила: толкается-то она напрасно, потому что в макушке купола есть нечто вроде замочной скважины. Тогда она извлекла из рюкзака батюшкины слесарные принадлежности, отыскала среди них огромную связку отмычищ и отмычек и побаловалась с замком, а потом опять уперлась макушкой – и купол откинулся, и ледяной ветер ворвался внутрь, с грохотом захлопнув виолончельный футляр. Она быстро покидала вещи в свой верный рюкзак, вскарабкалась на неприветливую крышу и аккуратно заперла за собой купол, потому что кто же его знает, когда он снова может понадобиться.
И вот стоит она на крыше (в матушкиной зимней одежде начала века, за плечами – рюкзак, в руке – батюшкина связка отмычек), смотрит вниз, ожидая увидеть там карнавальное шествие (так она объясняла себе этот несмолкающий гул, а там и впрямь полно людей, и они колышутся туда-сюда, как бывает на карнавалах), и в эту самую минуту кто-то задирает голову и указывает на нее и на ее связку отмычек, и все немедленно достают из карманов собственные ключи, и поднимают их, и улыбаются Соне, и принимаются этими ключами вызванивать: «Началось! Началось!»
58) Кратохвильская шляпаС того самого момента, как я начал рассказывать «Бессмертную историю», я все время собираюсь и хочу (ужасно хочу) тоже взять слово, потому что говорить лишь устами своей героини (Сони) мне немного неловко. А поучаствовать в повествовании я должен непременно. Так что я приветственно машу вам своей кратохвильской шляпой.
Только в начале девяностых годов, после окончательного падения государства страха, моя мать заговорила о том, о чем молчала всю жизнь. То, что она прежде не рассказывала, касалось ее родителей. В июне 1945 года, во время «дикого переселения» немцев, они были отправлены в один из сборных лагерей, откуда их намеревались везти в Германию. В последнюю минуту вмешался мой отец, он воспользовался своими партизанскими связями, и дедушке с бабушкой разрешили вернуться. В лагере они заболели тифом, а может, паратифом, однако выкарабкались и спустя несколько лет даже получили назад свое чехословацкое гражданство. Таким образом, им разрешили жить дальше.
Моя бабушка с материнской стороны была немкой, ее звали Эмилия Хюбл, но по-чешски она говорила так же хорошо, как и по-немецки, и воспитывала мою маму как чешку. Разумеется, она происходила из судетско-немецкой семьи Хюблов, тех самых Хюблов, что владели большим имением с полевыми и лесными угодьями в Ланшкроунском крае. А поскольку имение нельзя было делить, то его унаследовал старший из бабушкиных братьев, который всем своим братьям и сестрам выплатил денежные доли и вдобавок ежемесячно посылал им из Ланшкроуна корзины с провизией. На свою долю бабушка купила дом в Заставке возле Брно, где и жила потом с дедушкой до самого переезда в Стршелице. В конце же концов они оказались в Брно. И в Заставке, и в Стршелицах они жили еще и потому, что тогда это были «городки железнодорожников». Дедушка водил паровозы.
Дедушка не был немцем, он был украинцем (его предки происходили из украинско-польского пограничья), и звали его Франтишек Жыла, но во время немецкой оккупации он взял немецкую фамилию своей жены, чтобы не оказаться в концлагере.
Сразу после окончания войны мне было пять лет (и пять месяцев), я не понимал, что происходит, и носился по улицам с другими мальчишками, мы били в кастрюли и орали: «Немец, открывай окно, знаем мы, что ты говно!» И если бы мне тогда кто-нибудь объяснил, что во мне тоже течет немецкая кровь (что я не только Кратохвил по отцу, но еще и Хюбл по бабушке с материнской стороны), то со мной скорее всего случилась бы истерика, я бы с пеной у рта катался по земле, махал руками и сучил ногами.
Когда я подрос, то сам догадался, что моя бабушка – немка (иногда она обращалась по-немецки к моей матери, хотя последняя ей это и запрещала), я ее сильно невзлюбил и обзывал «маленьким Гитлером». Сколько же ненависти вмещало тогда мое маленькое сердечко, да простит мне это Господь! Мне страшно хотелось ничем не выделяться среди своих одноклассников.
Когда мне исполнилось одиннадцать, мой отец эмигрировал и роль отца перешла к дедушке-украинцу. В то время я все знал о паровозах, мне разрешалось бродить по большому паровозному депо в Горних Гершпицах, и именно тогда я впервые услышал о Триесте, этом портовом городе, куда давным-давно по Южной государственной дороге Вена – Триест ездил мой дедушка.
Но в то же самое время мне приснился длинный сон. В нем дедушка женился на моей матери, и на их свадьбу пришли казаки из какого-то советского фильма, который как раз тогда показывали в кинотеатрах. Это был неприятный сон о неистовой шумной свадьбе, очень пугавшей меня. Проснувшись, я, разумеется, сообразил, что дедушка не может жениться на моей матери, ведь она его дочь, не может же он взять в жены собственную дочь, и все же меня долго еще мучила мысль о том, что вот сейчас, когда наш отец больше не живет с нами, вдруг случится так, что вместо Кратохвила я буду зваться Жыла. Эта фамилия вызывала во мне что-то вроде брезгливого отвращения. Меня раздражала ее непривычность, особость («ы» после «ж»), и я относился к ней как к мерзко-провокационной. На табличке на нашей двери под Кратохвилы стояло еще и Жылы (скорее всего для того, чтобы всем сразу было ясно, что в этой просторной квартире живут две семьи, к владельцам так называемых «излишков» относились в те времена с подозрением). Так вот, любого человека, подходившего к нашей двери, вторая фамилия непременно изумляла. И я чувствовал, что дедушкина странная фамилия бросает на меня тень.
59) Воскрешение ЛазаряТак на чем мы остановились? Когда Соня проснулась внутри своей куколки (прилепившейся, словно гнездо шершней, к верхушке купола), был уже конец 1989 года, и времена изменились. Как будто бы именно времена (мир) спали в этой куколке, а вовсе не Соня. Времена изменились, и Соня очутилась в совершенно другой эпохе, не похожей на ту, в которую она засыпала.
Но ей, проснувшейся, предстояла борьба сразу с несколькими трудностями. У нее опять не было жилья. Она лишилась не только родительской квартиры (которая досталась «рабочему кадру»), но и (поскольку, пока она спала, миновали тринадцать лет, с зимы 1976 до зимы 1989) кооперативной квартиры в Богуницах. А о том, чтобы поселиться в куполе углового дома на улице Масарика (да, ее переименовали обратно, был проспект Победы, а стала опять улица Масарика), и подумать было нельзя, потому что в этом случае пришлось бы ежедневно пробираться на чердак, и ее обязательно бы засекли. А Бог, пославший ей трудности, не дал ей, к сожалению, крыльев, чтобы она могла на этот купол взлетать. Но и в беде Бог Соню не бросил. Уже в начале 1990 года он отправил в Брно на помощь Соне целую свою армию, а именно – Армию Спасения. И Соня с облегчением обнаружила, что это для нее удобный выход из положения, потому что теперь, когда ей уже исполнилось девяносто, она ничего не имела против удобства. Она поселилась в доме Армии Спасения (рядом с большим городским парком) то ли как бездомная, то ли как помощница по кухне. И, возможно, она задержалась бы там надолго, если бы в конце третьей недели не встретилась с неким человеком, который вновь перевел стрелку на ее жизненном пути.
Она собирала в столовой грязную посуду, когда услышала что-то знакомое, услышала русскую речь, это оказался русский, пытавшийся объясняться по-чешски. Их встреча состоялась в то коротенькое межсезонье, когда нас уже покинула русская оккупационная армия, а русская мафия, заменившая потом эту армию, еще только торила к нам тропинку. Звали того человека Евфимий Андреевич Никон, он не был ни оккупантом, ни мафиози, а в Армию Спасения отправился ловить души, искать овечек для своего стада.
Евфимий Никон жил попрошайничеством и даже сколотил вполне преуспевающую команду попрошаек. Но на самом деле всех этих людей объединяло не профессиональное нищенство, а то, что они были членами одной религиозной общины, даже, если хотите, секты.
– Вам повезло, Сонечка, – объяснял Никон, – у нас как раз освободилось место.
Освободившееся место оказалось металлическим контейнером для мусора, скрывавшимся в кустарнике в парке у подножия храма святых Петра и Павла, на террасах под Петровом. Контейнер был выстлан тканью (бракованные рулоны с брненских текстильных фабрик), так что в этом металлическом уродце даже оказалась вполне приемлемая и теплая постель.
– А почему это место освободилось?
– Ну, – сказал Никон, сплетая пальцы и так громко хрустя суставами, что если бы поблизости проезжала конная упряжка, животные наверняка бы понесли. – Ну, как вам сказать… но вы не волнуйтесь, ваша честь останется незапятнанной, потому что покойная была женщиной. Я бы не позволил себе сунуть вас в мужской контейнер. А этот контейнер мы застелили заново.
Группа попрошаек, которую Никон именовал «мои овечки», состояла из десятка бородачей и одного мальчика. Обходя «овчарню», Соня старательно пересчитывала все притаившиеся в кустах контейнеры.
– Нас двенадцать, – утверждал Никон, – и это число, как вы, Сонечка, догадываетесь, вовсе не случайно.
– Но контейнеров тринадцать, – поправила она его. – Апостолов было двенадцать, тринадцатым был Христос. Разрешите узнать, кто тут у вас за Христа?
Соня болтала с Никоном целыми часами. По вечерам он садился на ее контейнер и слушал, как изнутри контейнера Соня рассказывает о своем деде и его православных индейцах (по правде говоря, она все придумывала, потому что ее знаний об американском дедушке хватило бы как раз на воробьиный скок, ведь с самого Сониного рождения он не подал о себе ни единой весточки), а Никон, в свою очередь, повествовал Соне о своей православной миссии.
– Но сказано же: два Рима пали, третий стоит, а четвертому не бывать!
– Нет-нет, милая Соня, это уже давно не актуально. Римов будет столько, сколько понадобится! Все надо начинать заново! А Москва долго еще останется очень плохим местом. Тамошняя православная церковь кишмя кишит папистами, кальвинистами, лютеранами, евреями, мусульманами и буддистами. Москва перестала быть святым Римом! Нужно опять начинать снова! Здесь, – и отец Никон показал на городские огни, сияющие внизу, у подножия террас, – скоро возникнет новый Рим, и к нему будут устремлены указующие персты всех пророков, и потянутся сюда вереницы паломников.
А с чего именно, по мнению Никона, следовало «начинать», выяснилось накануне большого православного праздника Воскрешения Лазаря. Парк у католического храма святых Петра и Павла зазеленел, в воздухе витали упоительные ароматы, в контейнерах команды попрошаек царило веселье, все плясали, и слышалась гармошка, но когда среди ночи Соня проснулась, ее ожидало потрясение. А разбудило ее то, что кто-то открывал контейнер, причем этот «кто-то» прекрасно знал, как снаружи следует повернуть внутреннюю защелку. Но в ту самую минуту, когда незваный гость собирался скользнуть внутрь, Соня схватила в правую руку батюшкин охотничий кинжал (батюшка же был членом охотничьей корпорации Цислейтании, но кинжал этот не пускал в ход ни разу), а в левую – зажженный фонарик.
– Немедленно наденьте штаны, отец Никон! Я буду не спеша считать до пяти, а потом вы станете короче ровно на длину вашего мужского достоинства!
– Я, Сонечка, хотел попросить вас не обижаться, а выслушать меня. Помните, вы спрашивали, почему контейнеров тринадцать, если апостолов было двенадцать? А я вам тогда не ответил, зато теперь я преподношу вам свой ответ на серебряном подносе. Из вашего чрева родится новый Христос, и человечество получит еще один шанс! Вы станете новой богородицей, и все начнется заново! Вечный круговорот любви и воскрешения! Христов будет столько, сколько понадобится человечеству…
– …два, три, четыре, отец Никон! Знаю, что поверить в это трудно, но я гожусь вам в прабабки. И вам наверняка стыдно было бы вот так обнажиться перед собственной прабабушкой…
Но Никон не успел ничего ответить, потому что раздался оглушительный рев, в ночной парк ворвалась банда скинов, вооруженных железными палками, они немедленно накинулись на контейнеры и принялись колотить по ним, выкрикивая: «Долой жидов! Цыган – в печи! Нищих – в печи!» Времени натянуть штаны у Никона не оставалось, и он – прямо как был! – бросился защищать свою овчарню, и его богатырская воздетая кверху дубинка быстро сделала из бритых черепов одну скулящую лепешку. А потом он забрался к себе в контейнер и тоже тихо заскулил, не будем скрывать, и принялся натирать свою распухшую ноющую дубинку разными пахучими мазями.
На другой день был тот самый православный праздник (Воскрешение Лазаря), и никому из овечек не надо было отправляться на свой попрошаечный пост, весь день они били баклуши, а отец Никон лечил свои раны, к вечеру же он вдруг вспомнил, что кто-то говорил ему, будто сегодня в Доме искусств ожидается лекция каких-то американцев, и он собрал своих овечек и повел их туда.
60) И он грызет розыЛекция в Доме искусств носила название «Последние дни тоталитарных режимов», и американские журналисты собирались показывать фильмы, снятые в эти стремительные ноябрьские и декабрьские дни в Праге, Берлине и Бухаресте. Вход был свободный, но интерес к вечеру оказался так велик не только поэтому. Люди не успели еще разобраться в том, что произошло, им хотелось опять и опять пересматривать те многочисленные трогательные сцены, которые вот-вот забронзовеют, превратятся в сентиментальный пафос истории, вполне подходящий для рисунков на сувенирных кружках. Никоновы овечки припозднились, слишком долго выкарабкивались они из своих контейнеров, лекция уже началась, но поскольку нищие воспользовались одним из хитрых приемов, придуманных Никоном, а именно – изобразили процессию прокаженных, колокольчик спереди, колокольчик сзади, лица отмечены ужасной печатью странствующих обитателей лепрозория, – то как-то сам собой образовался широкий коридор для прохода, и бедняги смогли занять лучшие места, откуда хорошо был виден экран, на котором шел фильм о падении берлинской стены.
Несомненно, это снималось с вертолета, причем скорее всего несколькими камерами и с нескольких вертолетов, которые раскачивались и поворачивались, крупно показывали какие-нибудь детали и опять взмывали вверх. И как только Никоновы овечки бесстыдно оккупировали самые лучшие места, они немедленно раскрыли рты и принялись наблюдать за двумя толпами, вооруженными кирками, лопатами, ломами, заступами, мотыгами и даже отбойными молотками. Эти толпы с бычьим бешенством набрасываются на разделяющую их стену, вернее, две стены, а между ними – небольшой промежуток, и стоит кому-нибудь отколоть от своей стороны стены приличный кусок, как он орет от восторга, и толпа с другой стороны подхватывает его крик, и вертолет тоже немедленно чуть покачивает от радости, и у Сони кружится голова… но потом она начала дышать в ритме этих двух копров, весь зал дышал в ритме копров, одновременный громкий вдох и одновременный громкий выдох, и тот же темп, что на экране.
Отец Никон довольно долго с интересом следил за действием, а потом проделал еще один свой трюк, из тех, что помогали ему и его сотоварищам удержаться на плаву. В самый напряженный момент, когда зал Дома искусств полностью слился с толпами, рушащими берлинскую стену, и задышал с ними в унисон, отец Никон прибег к чревовещанию и заговорил по-русски с потолка, призвав присутствующих без промедления лечь между рядами, лицом вниз, а ногами, ПОЖАЛУЙСТА, к центру атомного взрыва!
Все в ужасе глядят на потолок, готовые повиноваться инструкции, вызубренной когда-то на занятиях по социалистической гражданской обороне, но в эту самую Минуту толпы на экране отбрасывают кирки, ломы и отбойные молотки и с громким скрежетом зубами вгрызаются в остатки стены, и этот призывающий свободу скрежет вновь заставляет зрителей впиться глазами в экран, и фильм кончается полным крушением стены, и люди обнимаются, стоя по колено в обломках и мелкой пыли, и сверху сыплется пушистый снег, так что весь экран оказывается занесен метелью, и ведущий объявляет, что после Германии, этой зимней сказки, покажут Румынию, кровавую дракуловскую историю, но сначала, дамы и господа, небольшой перерыв.
Экран гаснет, зажигается свет, и публика поднимается с мест и торопится покурить внизу, в холле, но Соня торопится не туда, а к отцу Никону (она безошибочно узнала его голос, раздавшийся с потолка) и больно пинает его по ноге. Когда же она поднимает голову, чтобы удостовериться, что урок пошел ему впрок (надо же, в ней все еще жива учительница с розгой в руке), лицо Никона вдруг расплывается у нее перед глазами, а на первом плане оказывается другое лицо, оно выплывает с фона, оттуда, где стоит группа американских журналистов, и вот уже глаза Сони встречаются с глазами этого человека, они долго смотрят друг на друга, и наконец Мартин восклицает счастливым голосом: «В саду единорог, мама!» А Соня стонет восторженно: «И он грызет розы, сын мой!»
61) Разговор сына с матерью, или Помощники– Любимая, любимая моя мамочка, жемчужина небес, – произнес Мартин, – как же мне рассказать тебе обо всем, что я пережил за те годы, что мы не виделись, ведь я ушел в конце пятидесятых, а сейчас у нас девяностые! То есть, почему ушел, вовсе я не ушел, я был с агентом Лоуэллом, мы в крикет играли, мы не сбежали, мы просто не могли дать о себе знать.
– Ясно. А сегодня ты можешь рассказать мне что-нибудь о своем задании?
– Мамочка моя драгоценная, сияние мое полярное, конечно же, могу, причем с удовольствием. Впрочем, в общих чертах ты уже знаешь о нем от агента Лоуэлла. У Соединенных Штатов существует несколько способов защищать свободу и демократию во всем мире, что издавна, как известно, является их прямой обязанностью. Здесь и всевозможные дипломатические интерпелляции, и разнообразная экономическая помощь, и обширные инвестиции, но здесь же и экономическое давление, эмбарго и блокады – вплоть до привлечения американских военных к операциям ООН. Кроме того, есть еще ряд секретных и суперсекретных способов. И мы, мамочка, вместе с агентом Лоуэллом выполняли тайную, ненасильственную, гуманитарную миссию. Нашим заданием было научить людей противостоять давлению тоталитаризма. И мне думается, что именно наша миссия и оказалась самой важной.
– Так, значит, в том, что пали коммунистические режимы, есть ваша прямая заслуга? Вы раздували очаги внутреннего сопротивления?
– Господь с тобой, мамочка! Я, конечно, не знаю, как обстояли дела у наших коллег в других странах, в России, к примеру, или в Германии, Румынии и Албании. Но наш народ даже не надо было ничему учить. Как сказал агент Лоуэлл, здешние люди и так все знали, наоборот, это мы у них многому научились.
– Погоди, Мартин, погоди, неужели ты хочешь сказать, что вы здесь были не нужны? Что ты зря покинул меня?
– Разумеется, нет. Просто наша миссия изменила свое внутреннее содержание. Я настаиваю, что мы здесь были очень нужны. Вот что, я попробую объяснить это тебе на одном примере. Сегодня об этом уже можно говорить вслух. В тоталитарные времена мы часто навещали некоего диссидента, писателя Людвика Вацулика, у которого в Добржиховицах есть сад. И Вацулика нам действительно нечему было учить, наоборот, это он учил агента Лоуэлла и меня обрезать черенки, прививать к вишне уже распустившиеся привои на подвой в той же стадии цветения, а также ухаживать за деревьями самым современным на сегодняшний день способом, то есть не опрыскивать их, а просто упорно давить ногами вредных мотыльков, когда при утренней косьбе те в панике поднимаются в воздух. Ну и, само собой, он научил нас аккуратно, ритмично и элегантно косить траву. Да, чуть не забыл – еще мы научились сбивать с веток орехи. И однажды за такой вот работой в саду нас застал друг Вацулика, только что вышедший из тюрьмы драматург Вацлав Гавел. Застенчиво улыбаясь, он понаблюдал за тем, как ловко мы управляемся, а потом обратился к агенту Лоуэллу:
– Не сердитесь, мистер Лоуэлл, но я давно уже собирался… хм… спросить вас, это ваше настоящее имя или имя, которым вы… хм… пользуетесь на службе?
– Это имя, которым я пользуюсь на службе.
– Так я и думал… хм. Не сердитесь, пожалуйста, но мне бы хотелось знать, имеет ли это имя отношение к американскому поэту Роберту Лоуэллу?
– Еще как имеет. Военные крейсеры получают имена знаменитых исторических личностей, а мы, агенты, выполняющие задания гуманитарного характера, получаем имена прославленных американских поэтов, так что можно сказать, что благодаря этому они становятся нашими духовными патронами.
– Поверьте, я несказанно рад этому обстоятельству, – ответил Вацлав Гавел, – потому что именно данного поэта я… хм… высоко ценю. Признаюсь, я даже знаю… хм… наизусть одно его стихотворение, правда, к сожалению, не в оригинале, а только… хм… в переводе.
– Можно вас попросить прочитать его? – поинтересовался Лоуэлл.
– Хм… я плохой декламатор, моя дикция оставляет желать лучшего, и я наверняка испорчу стихотворение, но, с другой стороны, я понимаю, что если уж я заварил эту кашу, то мне ее и расхлебывать.
И Вацлав Гавел встал под красивейшую из яблонь Вацулика и слегка… хм… поклонился:
Роберт Лоуэлл
Вот что сказала бы морская свинка по имени Булка
В последнее время из-за меня не гасят свет в прихожей,
чтоб не боялась я, хоть тьма меня и не пугает,
хвала стреле, летящей от стены к окну…
Отпущены мне были пять лет жизни и свет —
Хайдеггер говорил, что дальше лишь экстаз…
Жизнь коротка, но мне не страшно,
мое тяжелое дыханье звучит словно сухая кожа.
Так Булка, значит? Пусть. Я пожила неплохо.
Меня изобразят, как Кромвеля, вплоть до мельчайшей бородавки:
мордашка с шишкою, глаза навыкате и оттого пусты.
Когда сыночки прыгали по мне, мне было хоть бы хны.
Я ела, размножалась, после только ела,
при Линдоне Джонсоне достигла жизнь моя зенита…
Бог взвесил мой ничтожный фунт, отметив легковесность.
Вот собственно и все, что я, мама, хотел тебе сказать. Этот чудесный летний день в саду в Добржиховицах, и наш тогдашний разговор, и вообще все, что было тогда… Эти люди действительно не нуждались в том, чтобы какие-то там агенты чему-нибудь их учили, и в официальной истории нас даже не упомянут. Мы просто помогали Вацулику прививать вишни, косить траву и сбивать орехи. Мы были всего лишь смешными помощниками. И все-таки, настаиваю я, мы были там нужны. Без нас невыносимая тяжесть бытия диссидентов стала бы непосильным бременем. И если иногда они несли свою тяжкую ношу играючи, словно мальчишки, то это случалось благодаря нам. Бог распорядился так, что по-человечески мы несчастливы, но Он же наделил нас легкомыслием, которое, впрочем, не перевешивает нашей серьезности, а лишь помогает на время скинуть со своих плеч ее бремя. Наш век, мамочка, был ужасающим, но однажды, с огромного расстояния, он покажется сплошным карнавалом. И тогда мы, смешные помощники, достигнем святости.