Текст книги "Гибель Марины Цветаевой"
Автор книги: Ирма Кудрова
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 15 страниц)
Это я и попробую сделать.
4
В хронике последних двенадцати дней жизни Марины Цветаевой (от высадки на пристани «Елабуга» до трагического дня 31 августа) далеко не все прояснено. Даже в превосходной книге Белкиной, опирающейся на множество собранных свидетельств, остаются еще противоречия и недосказанности. Некоторые Белкина отмечает сама; правда, слишком мельком. И вот пример.
На что жить, когда кончатся вывезенные из Москвы съестные припасы и будут проедены взятые с собой вещи? Где и как зарабатывать? Это, кажется, одна из главнейших точек беспокойства Цветаевой, мучившего ее уже на пароходе, до прибытия в Елабугу.
Однако по приезде, если верить письму-воспоминанию Т. С. Сикорской (приведенному Белкиной), Марина Цветаева идти в горсовет и искать работу отказывалась: «Не умею работать. Если поступлю – сейчас же все перепутаю. Ничего не понимаю в канцелярии, все перепутаю со страху». «Ее особенно пугала, – продолжает Сикорская, – мысль об анкетах, которые придется заполнять на службе…»[27]27
Белкина, с. 307.
[Закрыть]
Но этому утверждению противоречат сведения, которыми мы располагаем сегодня.
Цветаева искала работу в Елабуге, и весьма энергично!
По свидетельству хозяйки дома А. И. Бродельщиковой, Марины Ивановны почти никогда не было дома. Известно вместе с тем, что не один раз она заходила в районный отдел народного образования. Предлагала свои услуги в Педагогическом институте. Два или три раза была в елабужской детской библиотеке на Тойминской улице. Но книг там не брала, сына с собой не приводила и всякий раз уединялась с заведующей библиотекой в ее кабинете – не для того ли, чтобы узнать о возможности устроиться на работу?
Конечно, ей приходилось постоянно подавлять страх, едва дело доходило до предъявления паспорта и заполнения анкет. Кое-где, видимо, до этого дело дошло. Иначе почему же в городке знали о том, что она приехала из-за границы? И что муж ее был в Белой армии? Уж конечно, сама она об этом без необходимости не распространялась…
В одном месте ей сразу отказывали, в другом она отказывалась сама, узнав условия и характер работы и понимая, что не справится. Свою непригодность к «чистой» канцелярской работе она действительно знала еще со времен гражданской войны, когда в 1919 году ей пришлось несколько месяцев прослужить в Комитете по делам национальностей. Она рассказала об этом в мемуарном очерке «Мои службы». И еще она знала, что совершенно неспособна быть, скажем, воспитательницей в детском саду. Это тоже не требует пояснений – достаточно вспомнить стрессовое состояние Марины Ивановны в эти недели.
Но вот противоречие в чистом виде.
Сикорская пишет: «Все уговоры пойти в горсовет не помогли…»
Между тем в дневнике Мура есть запись о том, что Цветаева в горсовете была.
Может быть, это означает только то, что Цветаева не пошла туда вместе с Сикорской? Пошла одна, без нее?
Это возможно. Хотя в прежние времена она всегда кого-нибудь просила, чтобы ее сопровождали, тем более в незнакомом городе…
Это не все.
Запись Мура в книге Белкиной не приведена полностью. Между тем запись странная и важная. Увы, и я знаю ее лишь в выписке, выжимке. Вполне достоверной, впрочем. И одна деталь там крайне настораживает. В записи сына Цветаевой сказано, что в этот день (20 августа) Марина Ивановна была в горсовете и работы там для нее нет, кроме места переводчицы с немецкого в НКВД.
Нота бене!
В первый и последний раз аббревиатура НКВД появилась в елабужском дневнике Мура!
Мельком, без пояснений.
Место переводчицы – ведь это предел мечтаний Цветаевой. Решение всех проблем! Чего тогда еще искать! И зачем?
Но вот в чем странность: в горсовете не могли предлагать работу в НКВД! Это просто исключено. Подбор кадров для себя это серьезное Учреждение никому и никогда не доверяло.
В сегодняшней Елабуге мне удалось найти женщину, которая как раз в годы войны такую работу получила: она была переводчицей с немецкого в елабужском лагере для военнопленных. Лагерь возник в начале 1942 года, и вполне вероятно, что осенью сорок первого к его открытию уже начинали готовиться, подбирали штат. Но Тамару Михайловну Гребенщикову, с которой я беседовала, направили на эту работу специальным распоряжением НКВД Татарии! Она это помнит твердо. И подтверждает: горсовет не имел никакого отношения к подбору сотрудников такого рода…
Что же остается предположить?
Ведь и отмахнуться нельзя от этой странной записи: перед нами не воспоминание, отделенное от упоминаемых событий большим или меньшим временем, когда что-то может сместиться в памяти. Мур делает запись в тот же день!
Не была ли Цветаева утром этого дня в другом месте? Вовсе не в горсовете, а в елабужском НКВД? Не потому ли и пошла она туда без сопровождающих?
Но зачем? По вызову? Так быстро сработавшему? Ведь группа из московского Литфонда прибыла в Елабугу всего два дня назад! Они еще даже не расселены по квартирам и живут все вместе в помещении Библиотечного училища.
Такая оперативность кажется маловероятной: не по-советски. Хотя и не исключено.
А не могла ли Цветаева пойти в Учреждение по собственной инициативе, без всякого вызова?
Например, потому, что она все еще ничего не знала о судьбе мужа. В мае из НКВД затребовали для него вещи; естественно было предположить, что Сергея Яковлевича готовят, наконец, к отправке по этапу. А где он теперь? Если отправлен, – необходимо, во-первых, узнать его адрес для писем и посылок, во-вторых, сообщить свой собственный – новый, елабужский.
С другой стороны, идти добровольно в то самое Учреждение, когда ее все полтора года не отпускал страх ареста…Да, но ведь в Москве она ходила в тюрьмы! И даже четырежды в месяц – с передачами и за справками.
Но вот еще возможное объяснение.
В те не столь уж давние годы сотрудники Учреждения имели обыкновение ловко маскироваться: нужного человека вызывали в отделение милиции, например, – или в райсовет, горсовет, а то и просто в жилищную контору, под самым невинным предлогом. По поводу прописки, например. А там, уединившись в особой комнате, они вели свои пугающие разговоры.
Тогда, может быть, действительно Цветаеву вызвали в горсовет, но беседовал там с ней самый настоящий «хам-чекист».
Сказала ли Цветаева сыну всю правду об этом разговоре?
Вряд ли. И особенно если в самом деле там предложили «сотрудничество» – в обмен за помощь в устройстве на работу.
А если бы даже Марина Ивановна сказала сыну всю правду, естествен вопрос, стал ли бы он записывать ее – черным по белому – в свой дневник? Сомнительно. Он уже достаточно осознал к этому времени, в какой стране он очутился.
Я, впрочем, думаю, что рассказано это не было. Иначе как-нибудь просочилось бы позже, – например, через такого близкого Муру человека, как Дмитрий Сеземан. Можно было бы догадаться и по каким-то подробностям, интонациям, характеру записей и писем Мура. Мне не удалось, однако, найти в них ни малейшей зацепки для такого рода предположений. Но сама по себе запись в дневнике Мура крайне важна: при всей ее невнятности она неожиданно подкрепляет версию Хенкина.
5
Моя поездка в Елабугу осенью 1993 года осторожные предположения превратила почти в полную уверенность.
Начну с того, что в разговоре со мной теперешний начальник Елабужского КГБ Баталов и старший оперуполномоченный капитан Тунгусков, когда я напрямую задала им свои вопросы, высказались однозначно: «беседа» такого рода с Цветаевой в том далеком августе представляется им более чем реальной.
Нет, документальных подтверждений в их распоряжении нет.
Но практика того времени такому предположению совершенно не противоречит.
А разве, спросила я, анкетные данные Цветаевой не исключают ее из числа возможных «сотрудников», пусть даже и секретных? Ведь естественнее, кажется, за ней самой наблюдать, а не поручать ей, чтобы она следила за другими?
Насколько я поняла из ответа, то и другое вполне совместимо.
Еще более весомыми оказались воспоминания старых елабужан. Правда, и они чаще всего говорили об общей практике тех лет, о царившей в городе атмосфере, а не о случае с Цветаевой. Но когда бывшая учительница математики, работавшая в одной из известных школ города, рассказывала мне о том, как елабужское НКВД пыталось вербовать ее в сексоты, я слушала ее историю отнюдь не как сторонний материал.
Анну Николаевну Замореву настоятельно призывали последить за другим учителем, приехавшим в начале войны из Бологого, – Германом Францевичем Диком. Рекомендовали записывать, с кем он общается, что именно говорит… Рассказала Анна Николаевна и о том, как умели мстить за отказ, непокорство.
Нет сомнения, что то был не единичный случай в Елабуге. Провинциальный городок нашпигован был стукачами не хуже городов столичных. Шквал арестов сильнее всего прошелся здесь в те же годы – в тридцать седьмом-тридцать восьмом. Лучшие люди города один за другим исчезали тогда в лагерях ГУЛАГа. Немногие вернувшиеся шепотом рассказывали – и только самым близким – о том, что увидели и пережили в тюрьмах и лагерях.
Но нашлись и те, кому довелось-таки видеть и запомнить саму Марину Ивановну и ее сына.
Таких, правда, оказалось уже немного, и рассказы их были отрывочны и лаконичны.
Больше всего меня поразил один повтор, тем более достоверный, что слышала я его от разных людей, не знавших друг друга.
Тамара Петровна Головастикова, тогда совсем молоденькая, увидела Цветаеву посреди базара. Что это именно она, сообразила много лет спустя, когда ей в руки попалась книга с портретом Марины Ивановны: «Чувство было совершенно отчетливое: это ее я тогда видела!»
А запомнила она эту необычную женщину потому, что нельзя было не обратить на нее внимания: стоя посреди уличного базара в каком-то жакетике, из-под которого виден был фартук, она сердито разговаривала с красивым подростком-сыном по-французски. Тамара Петровна знает немного немецкий и говорит, что французский она легко отличает от других языков. Женщина курила, и жест, каким она сбрасывала пепел, тоже запомнился – он показался Тамаре Петровне странно красивым. А у нее был глаз на такие подробности: она готовилась тогда в артистки. Сын отвечал женщине тоже сердито, на том же языке; потом побежал куда-то, видимо по просьбе матери. Пара была ни на кого не похожа. Потому надолго и запомнилась.
А еще необычным было лицо этой женщины: будто вырезанное из кости и предельно измученное. Такое, будто у нее только что случилось большое горе.
Вот этот повтор: лицо измученное!
Будто сговорились.
Вспоминали разные подробности – одежду ее, суровость, с какой проходила она мимо молоденькой библиотекарши в кабинет заведующей. И всякий раз неукоснительно: «Лицо у нее такое было… будто сожженное… замученное».
Еще более неожиданны в облике Цветаевой – волосы, совсем убранные со лба и спрятанные под берет, а то и под платок, повязанный как у монашенки. И еще – очки! Сначала эти подробности заставляли меня думать: это не о ней. Перепутали с кем-то. Но и в другом рассказе повторилась, и в третьем, тогда уж точно о ней. Очки упоминались и в записях тех, кто беседовал с Бродельщиковыми.
Платок – в рассказе юной тогда библиотекарши, которая знала имя посетительницы…
Другой елабужский старожил засвидетельствовал личное знакомство – уже не с Мариной Цветаевой, а с инструкцией, ее непосредственно касавшейся.
Мой собеседник Николай Владимирович Леонтьев хорошо помнил содержание этой инструкции. В ней давалась характеристика Цветаевой, а также жесткие указания, какие меры следует предпринимать, дабы оберечь граждан города от вредоносного влияния самой памяти о пребывании Цветаевой в городе Елабуге. Знал эту инструкцию Леонтьев по долгу службы, ибо в елабужском горкоме партии был «вторым секретарем», то есть возглавлял отдел пропаганды и агитации, – кажется, так это тогда называлось… Не во время войны, а вскоре после ее окончания. Однако инструкция – это совершенно ясно – сохранила дух, нисколько не изменившийся с того времени, как в Елабугу прибыла 17 августа 1941 года великая русская поэтесса.
– Кем был составлен этот циркуляр, – задаю я наивный вопрос Николаю Владимировичу, – елабужскими властями или казанскими?
Реакция в ответ почти сожалеющая: настолько ничего не понимать!
Но когда мой собеседник начинает излагать суть инструкции, наивность моя испаряется: такого елабужским властям было просто не придумать.
Характеристику, без сомнения, составляли в самых высших компетентных органах, то бишь в московском НКВД. Она представляла Цветаеву как «матерого врага советской власти» (именно эти слова!). Как человека не только настроенного против советского строя, но и активно боровшегося с этим строем еще там, «за кордоном». Печаталась в белогвардейских журналах и газетах. Входила в белогвардейские организации… И так далее в том же духе.
Короче, человек не только чуждый социалистическому обществу, но и очень опасный.
Леонтьев не хотел ничего прибавлять из того, о чем он узнал уже позже. Так, он решительно утверждал, что в том циркуляре ничего не было сказано о муже Цветаевой. Видимо, для «захолустной» Елабуги излишние сведения были не нужны: ведь сам Эфрон здесь появиться не мог…
Через руки моего собеседника прошли многие циркуляры тех лет: он помнит списки книг, подлежавших уничтожению во всех библиотеках города, включая самые маленькие; помнит инструкции о портретах членов Политбюро – какие следовало, а какие не следовало нести на первомайской демонстрации…
К моим встречам и беседам добавила достоверные факты публикация, появившаяся в журнале «Родина».
Ее автору удалось-таки познакомиться с досье другого гостя Елабуги – С. Я. Лемешева. Прославленный певец появился в городе спустя несколько месяцев после гибели Цветаевой и провел здесь два месяца, с конца мая по июль 1942 года. Документы, обнародованные А. Литвиным, доказательно опровергали представление о российской глубинке как о месте, где легко было схорониться от настойчивых преследований Учреждения. Выяснилось, что прямо вслед за Лемешевым и его женой из Москвы в Казань, а из Казани в Елабугу на имя старшего лейтенанта ГБ Козунова, начальника отделения НКВД в городе, последовал циркуляр. Он предписывал установить неусыпный контроль за каждым шагом знаменитого тенора и его жены, ибо они «разрабатывались» (так принято выражаться на языке НКВД) как предполагаемые шпионы.
Описание содержимого досье производит сильное впечатление. Оно заполнено сведениями о вербовке соседей Лемешева, знакомых его знакомых, а также усердными донесениями тех и других. Лемешеву заботливо поставляют партнеров для преферанса, егерей и напарников для любимой охоты, – а он, скорее всего, и не подозревает, что все они старательно запоминают каждое его слово, чтобы сообщить затем – куда надо.
Какой же проступок повлек за собой столь энергичные действия «органов»? Оказывается, всего-навсего… – немецкая фамилия жены певца!
Сведения, связанные с именем Цветаевой, должны были насторожить куда сильнее…
Но вернемся к хронологии дальнейших дней в Елабуге.
На следующий же день после визита в «горсовет» Марина Ивановна и Мур поселяются в доме Бродельщиковых на улице Ворошилова. Это одноэтажный бревенчатый дом, каких множество в Елабуге.
За помощь «свыше» принять это никак нельзя, настолько жалка крошечная комнатка, в которой поселяются мать и сын. В комнатке всего метров шесть; перегородка, отделяющая ее от хозяйской горницы, не доходит до потолка, вместо двери – занавеска. Согласиться на это убожество можно было разве что от невыносимой усталости – или при уверенности, что жить здесь придется совсем недолго.
Еще день спустя, то есть 22-го, в том же дневнике Мура запись: решено, что Цветаева поедет в Чистополь.
Одна, без вещей и сына.
Цель поездки обозначена коротко: ответа от Флоры Лейтес все еще нет и необходимо разузнать, можно ли туда, в Чистополь, переехать.
Мотивы понятные. Единственная опять-таки странность – в спешке. Прошло всего три дня после отправления телеграммы! Идет всего лишь пятый день пребывания в Елабуге!
Почему не подождать ответа еще немного?
Но 24-го Цветаева уже отплывает на пароходе в Чистополь.
Задержимся, однако, в Елабуге еще на некоторое время…
Спустя полвека после гибели Цветаевой на вечере, посвященном ее памяти, в 1991 году, неожиданно обнаружился еще один очевидец тех давних лет. Он назвал себя Алексеем Ивановичем Сизовым. В начале войны молодым пареньком он преподавал физкультуру и военное дело в елабужском Педагогическом институте. И встретил однажды, в конце лета 1941 года – занятия еще не начинались, – во дворе института женщину с усталым, измученным лицом. Она спросила его, местный ли он, и, услышав утвердительный ответ, попросила помочь найти комнату – для нее и ее сына.
Сизов понял, что перед ним эвакуированная, и посоветовал обратиться в горсовет – там занимались расселением приехавших. Но женщина ответила: «У нас уже есть комната, но я бы хотела переехать. С хозяйкой мы не поладили…»
Узнав, где именно поселилась приезжая и кто ее хозяйка, Сизов, подумал про себя, что с Анастасией Ивановной Бродельщиковой и в самом деле поладить непросто – характер у нее жесткий. Алексей Иванович это знал, потому что не раз рыбачил с ее мужем и в дом к ним был вхож.
Из дальнейшего разговора выяснилось, что женщина – писательница.
И тут Сизов вспомнил, что уже слышал о ней. Она приходила в институт устраиваться на работу. Только биография у нее была неподходящая: из белоэмигрантов. «Чуждый элемент» – так тогда говорили. И ее не взяли, хотя места были.
Алексей Иванович стал расспрашивать женщину, не она ли была за границей и с кем она там встречалась из писателей, наших и французских. Они поговорили немного. Сизов – даром что военрук – с молодых лет был пожирателем книг, запойным книгочеем. Перед литературой и литераторами он благоговел… В конце концов Сизов обещал поискать жилье[28]28
Рассказ А. И. Сизова впервые опубликован в кн.: Лилит Козлова. Вода родниковая. К истокам личности Марины Цветаевой. Ульяновск, 1992, с. 207.
[Закрыть].
– Откуда вы узнали, – спросила я у Алексея Ивановича, встретившись с ним теперь, в августе девяносто третьего, – что она из-за границы приехала? Не сама же она об этом говорила?
– Конечно, нет. Но я слышал, как о ней судачили в нашей канцелярии после ее прихода.
Бродельщикова при встрече подтвердила Сизову, что хотела бы других постояльцев, не этих. «Пайка у них нет, – объяснила она Алексею Ивановичу, – да еще приходят эти, с Набережной (то есть из НКВД. – В Елабуге Управление НКВД расположено на улице, которая так и называется: «Набережная». – И. К.), бумаги ее смотрят, когда ее нет, и меня спрашивают, кто ходит к ней да о чем говорят… Одно беспокойство… Я и сказала, чтобы они другую комнату искали».
Эта подробность в воспоминаниях Сизова мне показалась сначала сомнительной: не придумана ли уже теперь, по модным выкройкам времени, такая прыткость чинов «с Набережной»?
Однако после елабужских встреч и воспоминаний все выглядело уже иначе. Чего проще, в самом деле, самих хозяев дома сделать осведомителями, вовсе и не прибегая к такому настораживающему термину!
Через день-другой военрук нашел для Марины Ивановны комнату на улице Ленина, около татарского кладбища, – там жило одно знакомое ему семейство.
И он даже отвел туда Цветаеву и оставил – для переговоров, а сам ушел. Дела были, рассказывал Сизов, стоял август, он на молотилке в эти дни работал на окраине Елабуги. Еще прошло дня два-три. (Эти сроки: «день-другой», «дня два-три», конечно, хуже всего помнятся спустя полвека; между тем дней-то у Цветаевой в Елабуге было считанное число! Да еще посредине поездка в Чистополь. Когда же начался этот сюжет с Сизовым? Если он был, – а по-видимому, все же был, – то возникнуть должен был еще до поездки. И продолжиться по возвращении Цветаевой из Чистополя.)
Итак, спустя время вахтер Пединститута передал Алексею Ивановичу записку. Там было написано крупным почерком Цветаевой: «Алексей Иванович, хозяйка, у которой мы были, мне отказала». Отправившись на улицу Ленина, Сизов застал там въехавших других постояльцев. Объяснение хозяев было простое: «У твоей ни пайка, ни дров. Да она еще и белогвардейка. А эти мне вот печь переложить взялись…»
«Белогвардейка», «чуждый элемент», «из-за границы приехала» – это была, кстати говоря, та мета, по которой сразу вспоминали Цветаеву, не путая ее с другими, и елабужцы и эвакуированные (здесь жившие еще до прибытия «писательской группы»). Она одна была здесь такая «крапленая».
Молодого и любопытного Сизова это притягивало, людей постарше сильно отпугивало. Она была «другая», непохожая, «не наша». Причина для провинции вполне достаточная, чтобы вызвать недружелюбное чувство.
– Да что за дело хозяйкам-то, – спрашиваю я Сизова, – как будут перебиваться жильцы – с пайками или без, не все ли им равно?
Оказалось, что совсем не все равно. По заведенному порядку принято было, чтобы постояльцы приглашали хозяев к ежевечернему чаю, угощали.
То есть, говорит Сизов, приезжие должны были, по сути дела, делиться пайком.
И кроме того, у кого был паек, тому горсовет и дрова давал. А ведь зима уже была не за горами…
Но почему же тогда Цветаева оказалась без пайка? Просто не успели еще оформить – или обошли? Этого мне узнать не удалось. Между тем для самочувствия Цветаевой обстоятельство это наверняка было весьма значимым.
Я еще вернусь к сизовскому сюжету, пока отмечу лишь, что, во всяком случае, он вносит поправки в воспоминания тех, кто успел побывать в Елабуге при жизни Бродельщиковых и поговорить с ними о Марине Цветаевой. В этих воспоминаниях хозяева дома, где Марина Цветаева прожила последние дни своей жизни, выглядят очень благообразно. Симпатичные, милые, добрые, «с врожденно благородной нелюбовью к сплетне, копанию в чужих делах» (В. Швейцер)[29]29
В. В. ‹Швейцер›. Поездка в Елабугу. – Марина Цветаева. Неизданные письма. Париж, 1972, с. 643.
[Закрыть]…
Правда, в иных зафиксированных интонациях хозяйки можно все-таки расслышать затаенную обиду: уж очень была приезжая молчалива, о себе ничего не рассказывала.
А это для российского простого человека – «гордыня».
«Только курит и молчит» – даже сидя рядом с хозяйкой на крылечке дома.
Впрочем, одну фразу, как раз на крылечке-то и произнесенную, Бродельщикова запомнила – для нас очень важную. Мимо дома вечерами маршировали красноармейцы, проходившие в городе военную подготовку. И у Цветаевой однажды срывается: «Такие победные песни поют, а он все идет и идет…»
6
В день отъезда Марины Цветаевой в Чистополь Мур записывает о матери в свою тетрадь: «Настроение у нее отвратительное, самое пессимистическое».
В версии Кирилла Хенкина эта поездка выступает важным звеном. Хенкин убежден, что Цветаева поехала в Чистополь прежде всего «за сочувствием и помощью», напуганная елабужскими органами. Отметим, кстати, что если и в самом деле «горсовет» – это как бы эвфемизм НКВД, дата «собеседования» – 20 августа – вполне согласуется с тем, что Хенкину говорил Маклярский: «Сразу по приезде Марины Ивановны в Елабугу вызвал ее к себе местный уполномоченный НКВД…» – и т. д.
Тогда выстраивается следующая цепочка событий: 17 августа – приезд в Елабугу, 20-го – «беседа» в НКВД, через день – запись Мура о решении матери ехать в Чистополь, 24-го – отъезд. Психологически в этом варианте стремительный отъезд из Елабуги более чем закономерен. В этой ситуации оказаться одному, особенно для человека нервно измученного так, как уже была измучена Цветаева, – катастрофа. Необходим кто-нибудь свой, близкий, не из новых знакомых, как бы симпатичны они ни были, а из давних, прежних, надежных, знающих все особенности твоей ситуации без объяснений. И для Цветаевой естественно было подумать прежде всего о Николае Николаевиче Асееве.
Он – в Чистополе, и он – не рядовой и бесправный, не мелкая сошка, а знаменитый поэт, один из самых весомых членов правления писательского союза. У него авторитет и связи, с ним не могут не считаться.
Я не думаю, что Цветаева действительно надеялась (как иронически пишет Хенкин) на активную «защиту». Вряд ли настолько она была наивна. Ей нужны были поддержка, совет. Что делать? Как себя дальше вести? Ибо если предположить встречу с «уполномоченным», то известно, в каком тоне они разговаривали; обещания помощи быстро сменялись угрозами – в случае отказа или даже колебаний.
Согласитесь сотрудничать с нами – и с жильем поможем, и вот вам работа переводчика, о которой вы мечтаете. Нет? Ну, так вас никуда не возьмут… И значит, вы не хотите подумать о судьбе сына?…
Практика известная, стандартная, и если уж допускать возможность такого «сюжета», надо просмотреть его до конца.
Самое простое (хотя и действительно наивное), что в этом случае могло прийти в голову, – это быстро уехать из Елабуги. Оказаться поблизости от Асеева, от писательских организаций – в том кругу, где она не чувствовала бы себя иголкой, затерянной в стогу сена.
Всю свою жизнь сторонившаяся объединений и группировок, всегда стоявшая вне, она теперь вынуждена искать спасения в принадлежности хоть к какому-то братству…
Между тем в ее отношениях с Асеевым не существовало особенной теплоты. Правда, как раз весной сорок первого года возникло какое-то подобие дружбы. Достаточно внешней – хотя бы потому, что Цветаеву активно не любила жена Асеева.
Мне пришлось с ней однажды разговаривать, и она предупредила сразу, что ничего хорошего о Марине Ивановне сказать не сможет.
Да, Цветаева бывала у них в Москве, и не однажды. «И проходила мимо меня, как мимо мебели, едва кивнув. Она хотела говорить только с Асеевым, остальные ее не интересовали…» Никакой скидки на трагичность жизненных обстоятельств Цветаевой в то время жена Асеева делать не умела и не хотела. Даже наоборот: эти обстоятельства должны были скорее усилить ее неприязнь.
Ибо она принадлежала к тому кругу «сливок» советского общества, где удерживались только умевшие отворачиваться от несчастий остального мира.
Сын Цветаевой скрытых подтекстов, по-видимому, не улавливал. 3 июня 1941 года он так писал своей сестре: «В последние два-три месяца мы сдружились с Асеевым, который получил Сталинскую премию за поэму «Маяковский начинается». Он – простой и симпатичный человек. Мы довольно часто у него бываем – он очень ценит и уважает маму»[30]30
«Болшево», с. 211.
[Закрыть].
Цветаева пробыла в Чистополе два дня – 25 и 26 августа. 27 утром она уже снова была на той же пристани и ближайшим рейсом вернулась в Елабугу.
Наверняка к Асееву она отправилась сразу же, едва узнав его адрес.
Но вот об этой-то чуть ли не самой главной чистопольской встрече мы почти ничего и не знаем!
Знаем ряд обстоятельств вокруг – но не больше.
Известно, что дня за два-три до прибытия Марины Ивановны вопрос о возможности ее переезда из Елабуги уже обсуждался на заседании совета эвакуированных. Наверняка это произошло по инициативе той самой Флоры Лейтес, телеграммы от которой Цветаева так ждала. Флора побывала у Николая Николаевича Асеева и, стараясь уговорить его, обещала, что поселит Цветаеву с сыном у себя. Так что ей не придется даже искать жилье.
И Асеев согласился вынести вопрос на заседание.
Однако там резко недоброжелательную позицию занял драматург Константин Тренев. Год назад он передал для Цветаевой то ли 50, то ли 100 рублей, по случаю, вместе с Маршаком, и теперь запальчиво говорил об «иждивенческих настроениях» недавней белоэмигрантки. (Пьеса Тренева «Любовь Яровая» шла в это время во многих театрах страны, неплохо подкармливая своего автора.)
А Асеев не стал защищать интересы Цветаевой. Может быть, побоялся спорить с треневской аргументацией («муж – белогвардеец, сама – белоэмигрантка, а Чистополь и без того переполнен…»).
Может быть, берег и свое спокойствие: окажись Цветаева совсем рядом, труднее было бы увильнуть от дальнейших забот и хлопот о ней…
Расстроенная Флора совсем было уж собралась телеграммой сообщить неутешительный результат заседания Марине Цветаевой, но прямо на почтамте ее отговорила от этого случайно оказавшаяся рядом Лидия Чуковская.
– Такую телеграмму отправлять нельзя, – сказала она Флоре. – Вы же сами говорите, что Марина Ивановна в дурном состоянии.
– Так что же, по-вашему, делать? – спросила Флора.
Настаивать! Хлопотать! Что за разница Союзу писателей, где именно будет Цветаева жить? Была же она прописана в Москве или в Московской области, почему же ее не прописывают здесь?[31]31
Пересказываю по тексту Л. К. Чуковский. См. «Воспоминания», с. 528.
[Закрыть]
О состоявшемся заседании Цветаева узнала, уже приехав в Чистополь. От самого ли Асеева или от Флоры? Неизвестно. Да это и не имеет значения.
Во всяком случае, у Асеева она побывала.
И, глядя в глаза Марине Ивановне, поэт устыдился.
Под предлогом плохого самочувствия – у него было обострение туберкулеза – он сам не пошел на новое заседание, но, видимо, именно его хлопотами уже на следующий день после приезда Марины Ивановны в Чистополь правление опять рассматривало тот же вопрос. Асеев переслал от себя письмо – и теперь оно было в поддержку просьбы Цветаевой.
(Жена Асеева утверждала спустя много лет, что Николай Николаевич просто процитировал в своем «послании» текст из известного рассказа Льва Толстого «Люцерн» – о том, что художника надо уметь ценить еще при жизни. Если так, то это был, по-видимому, следующий текст: «Вот она, странная судьба поэзии. ‹…› Все любят, ищут ее, одну ее желают и ищут в жизни, и никто не признает ее силы, никто не ценит этого лучшего блага мира, не ценит и не благодарит тех, которые дают его людям…»)
Была ли Марина Ивановна у Асеева только однажды?
Какой именно оказалась эта встреча?
Какие темы обсуждались, помимо разрешения на прописку?
И – что особенно важно! – оставались ли они наедине, без Оксаны Михайловны, дабы можно было обсудить темы щепетильные?
Ничего достоверного об этом мы не знаем. Уверенно можно сказать только две вещи. Одна та, что никакого заряда бодрости Асеев Цветаевой, во всяком случае, не прибавил. Серьезной поддержки ни в чем не обещал, чистопольскую ситуацию не приукрасил.
А весьма похоже, и запугал – невозможностью найти литературную работу. Это было в общем-то неправдой: литераторы, осевшие в Чистополе, и с лекциями выступали перед рабоче-крестьянской аудиторией, и литературные вечера устраивали, и в газетах местных и дальних стихи печатали, и в редакции местного радиовещания подрабатывали. Но и то верно, что все это было не для Цветаевой. Фантазии не хватит представить ее разъезжающей с лекциями или приносящей злободневные стихи в редакцию чистопольской газеты.
Только в ноябре появится в Чистополе Константин Федин в роли уполномоченного правления Союза советских писателей. Жизнь эвакуированных получит несколько более защищенный статус…
Цветаева могла убедиться, что письмо в адрес правления – это асеевский максимум. И только на него он был способен.
Но с другой стороны, можно быть уверенным и в том, что ни упреков, ни претензий Цветаева при встрече не выразила. Иначе стало бы невозможным ее предсмертное письмо, «завещавшее» Асееву хлопоты о сыне.