Текст книги "Гибель Марины Цветаевой"
Автор книги: Ирма Кудрова
Жанры:
Публицистика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 15 страниц)
Чистопольские ночи Цветаева проводит в здании педагогического училища, превращенного в общежитие эвакуированных.
С 25-го на 26-е ночует в комнате Валерии Навашиной (тогда она была женой Паустовского). С 26-го на 27-е – в комнате, где жила Жанна Гаузнер, дочь поэтессы Веры Инбер. Марина Ивановна немного знала ее по Парижу.
Тут все друг друга знали – и, значит, знали опыт всех вокруг. За два дня было достаточно возможностей собрать информацию о Чистополе. Пугали ли Цветаеву трудностями – или же, наоборот, ободряли, обещали помочь, вселяли надежду? Чужой опыт все равно примеряется на себя с трудом; сколько людей, столько оценок и мнений.
Но похоже на то, что минусов здесь Марина Ивановна увидела гораздо больше, чем ожидала.
7
Мертвенную застылость отмечают в облике чистопольской Цветаевой почти все. В воспоминаниях Флоры Лейтес, приведенных Белкиной, Марине Ивановне трудно было смотреть в глаза – такой безысходностью был полон ее взгляд. Почти слово в слово то же повторяла в устном рассказе и Татьяна Алексеевна Евтеева-Шнейдер. С Лидией Чуковской Цветаеву знакомят на улице; Марина Ивановна произносит при этом приветливые слова. Но они, как пишет Л. К. Чуковская в мемуарном очерке «Предсмертие», «не сопровождались, однако, приветливой улыбкой. Вообще никакой улыбкой – ни глаз, ни губ. Ни искусственно светской, ни искренне радующейся. Произнесла она свое любезное приветствие голосом без звука, фразами без интонаций»[32]32
«Воспоминания», с. 533.
[Закрыть].
И другой литератор, Петр Семынин (тот же очерк Чуковской) называет безжизненно «механическим» голос Цветаевой, повторявший как бы заранее заученные фразы.
26 августа, на второй день пребывания Марины Ивановны в Чистополе, Чуковская находит ее в коридоре горсовета, напротив комнаты с табличкой «Парткабинет».
«Прижавшись к стене и не спуская с двери глаз, вся серая, – Марина Ивановна.
– Вы?! – так и кинулась она ко мне, схватила за руку, но сейчас же отдернула свою и снова вросла в прежнее место. – Не уходите! Побудьте со мной!»
За ведомственной дверью в эти минуты повторно обсуждался вопрос о возможности поселения Цветаевой в Чистополе.
Саму Марину Ивановну там уже выслушали, теперь она удалена в коридор и ждет решения.
«Сейчас решается моя судьба, – проговорила она. – Если меня откажутся прописать в Чистополе, я умру. Брошусь в Каму»[33]33
«Воспоминания», с. 536.
[Закрыть].
Отметим: эти минуты перед дверью парткабинета в глазах самой Цветаевой – роковые. Решение, которое будет вынесено, определит – ни больше, ни меньше – вопрос, оставаться ли ей дольше на этом свете.
– Тут, в Чистополе, люди есть, а там никого. Туг хоть в центре каменные дома, а там – сплошь деревня.
Я напомнила ей, – продолжает Чуковская, – что ведь и в Чистополе ей вместе с сыном придется жить не в центре и не в каменном доме, а в деревенской избе. Без водопровода. Без электричества. Совсем как в Елабуге.
– Но тут есть люди, – непонятно и раздраженно повторила она. – А в Елабуге я боюсь.
Вскоре выйдет из дверей парткабинета Вера Васильевна Смирнова и сообщит, что дело решилось благоприятно. Цветаева может хоть сейчас идти подыскивать себе жилье – это не слишком сложно, и как только его найдет, все будет окончательно подписано, она может переезжать.
Смирнова возвращается в комнату заседаний, Чуковская с Цветаевой выходят из здания горсовета на площадь.
«И тут меня удивило, что Марина Ивановна как будто совсем не рада благополучному окончанию хлопот о прописке.
– А стоит ли искать? Все равно не найду. Лучше уж я сразу отступлюсь и уеду в Елабугу.
– Да нет же! Найти здесь комнату совсем не так уж трудно.
– Все равно. Если и найду комнату, мне не дадут работать. Мне не на что будет жить»[34]34
«Воспоминания», с. 537.
[Закрыть].
Отметим еще одно: «мне не дадут работать». Она могла бы сказать: «я не найду», но говорит: «не дадут». А ведь только что решилось то, что она сама назвала судьбой! И решилось лучшим образом: можно не откладывая переезжать в Чистополь, где ее знают и вот ведь – поддерживают! – где Асеев и какая-никакая защита организованного братства эвакуированных.
Но Чуковская замечает: в ее спутнице – ни проблеска радости.
Едва исчезло препятствие, казавшееся непреодолимым, как на его месте вырастает – и разрастается – другое, тут же гасящее облегчение.
Чувство безысходности не рассеялось.
Вместо того, чтобы уже свершиться, казнь продлена.
И значит, нужны новые усилия.
Чуковская соглашается вместе идти искать жилье, так как Марина Ивановна совсем не ориентируется в незнакомых местах.
По дороге возникает разговор, чрезвычайно важный для уяснения душевного состояния Цветаевой.
(Напомню здесь читателю, что «Предсмертие» написано на материале личного дневника, который Чуковская вела многие годы своей жизни подряд, в том числе и в Чистополе. Присоединим к этому особый авторитет этого автора, щепетильно и педантично приверженного правде, никогда не разукрашенной придуманными подробностями.
Все это придает в наших глазах неоценимую важность именно ее свидетельству о встрече с Цветаевой за несколько дней до трагического события.)
«– Скажите, пожалуйста, – тут она приостановилась, остановив и меня, – скажите, пожалуйста, почему вы думаете, что жить еще стоит? Разве вы не понимаете будущего?
– Стоит – не стоит – об этом я давно уже не рассуждаю. У меня в тридцать седьмом арестовали, а в тридцать восьмом расстреляли мужа. Мне жить, безусловно, не стоит, и уж, во всяком случае, все равно – как и где. Но у меня дочка.
– Да разве вы не понимаете, что все кончено? И для вас, и для вашей дочери, и вообще.
Мы свернули в мою улицу.
– Что – все? – спросила я.
– Вообще – все! – Она описала в воздухе широкий круг своим странным на руку надетым мешочком. – Ну, например, Россия!
– Немцы?
– Да, и немцы»[35]35
«Воспоминания», с. 538.
[Закрыть].
Остановимся еще раз, чтобы расслышать это: «и немцы».
Я переспрашивала Лидию Корнеевну об этих фразах. Так они ей помнятся, так записаны тогда, так звучали в ушах: «И немцы», «Ну, например, Россия». Из чего достаточно ясно, что не в одних только немцах и даже не только в России дело.
Рискну досказать.
В глазах Цветаевой происходящая вокруг катастрофа превышает кошмар войны. Надвигается, поглощая и Россию, бедствие глобального масштаба. Темные силы мира воплотились в «нелюдей», в их руках – абсолютная власть и сила, безжалостная к человеку. Туча гитлеровской армии, поглощающая русские земли, – только один из ликов торжествующего зла…
Мне кажется, именно об этом – не о меньшем! – говорит Марина Ивановна 26 августа 1941 года, за четыре дня до своей гибели.
Говорит единственному человеку, встреченному после отъезда из Москвы, в котором она угадывает сразу ту редкую породу людей, к которой принадлежит сама. Она говорит, наконец, собственным голосом, без оглядки.
Потому что это ее масштаб оценок, всегда присущий ей взгляд на происходящее – «с крыши мира», как назвала она это в одном из своих стихотворений.
Еще в те дни, когда чуть ли не в одночасье фашистские войска поглотили Чехословакию, Цветаева выразила трагедийное мироощущение современника в поэтическом слове. Строки «Стихов к Чехии» потрясают редкостной мощью личного чувства, соединенного с даром укрупненного видения вещей и событий:
Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей
Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть —
Вниз – по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.
А ведь то была всего лишь весна 1939 года!
Правда, уже пробили удары колокола в судьбе самой Цветаевой.
Год назад уехала из Франции в Москву ее дочь; полгода назад тайно, спасаясь от полиции, бежал туда же муж. Когда осенью тридцать девятого и мужа, и дочь арестовали, Цветаева воспринимала скорее как ошибку и странный недосмотр собственную свободу. И свободу тех, с кем она еще встречалась.
Трагедийное напряжение эпохи властно вошло внутрь ее собственного дома еще в начале тридцатых годов, когда Эфрон подал прошение о возврате на родину.
Между тем Марина Ивановна начисто лишена была спасительного свойства обыкновенных людей – приспособляться к непереносимому: хлопотать, обустраиваться, выживать – хотя бы и у подножия вулкана. Она пыталась что-то делать и даже иногда проявляла неожиданную предусмотрительность (вроде писем Чагина, например, вывезенных из Москвы).
Но она не могла стать другой, если бы и хотела. Она не могла перестать слышать то, что слышала. Ощущать и переживать все – с безмерной, разрывающей сердце остротой, – так, как ощущала и переживала всю свою жизнь.
«В Вас ударяют все молнии, а Вы должны жить…» – писала она Борису Пастернаку[36]36
Письмо Цветаевой Пастернаку от 11 февраля 1923 года (в кн.: Марина Цветаева. Сочинения в двух томах. Том 2. М., 1988, с. 481. В дальнейшем данное издание обозначено: Соч. 1988.).
[Закрыть] семнадцать лет назад, почти что в другой жизни. К красотам метафор ради самих красот она не прибегала никогда. Тем более обращаясь к собрату по призванию. Этими словами она говорит о том, что было ему знакомо не хуже, чем ей: о природе истинного поэта. Можно быть уверенным, – наоборот, что подбирала она наиболее точные выражения, чтобы он сразу мог узнать это состояние.
В вас ударяют все молнии. А вы должны жить…
Так, во всяком случае, было с ней самой.
Но если уже весной тридцать девятого она столь внятно слышала поступь гибели и так непереносимо было для нее переживание невольной сопричастности к предательству, подлости и насилию, разлившимся в мире, – что же теперь?
Пепел погибших стучал в ее сердце, равно как и страдания тех, кто еще только был обречен, приуготовлен на муку и смерть. Мир стремительно поглощала черная тень побеждающего морока, захватившего весь горизонт.
Временами она ощущала это с такой явственной силой, что, очнувшись, готова была приписать болезни. «Я тяжело больна, – написала она в предсмертной записке спустя всего четыре дня, – это уже не я…» Это, однако, не означало ничего другого, кроме того, о чем она уже говорила Борису Леонидовичу в том давнем письме, почти двадцать лет назад (а потом еще и в эссе «Искусство при свете совести»): поэт пропускает через себя все стихии, в него ударяют все молнии – и отразить их он может только своим творчеством.
Но если творчество совсем ушло из жизни…
8
Чуковская приводит Марину Ивановну к своим новым друзьям Шнейдерам. Лидия Корнеевна и сама познакомилась с ними совсем недавно, по дороге в Чистополь. Нежданную гостью встречают с теплым радушием. Выясняется, что здесь знают и любят ее стихи и искренне рады ей самой. После чая и разговоров Цветаева читает «Тоску по родине».
Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока
Мне совершенно всё равно —
Где совершенно-одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом и не знающий, что – мой,
Как госпиталь, или казарма.
И дальше:
Остолбеневши, как бревно,
Оставшееся, от аллеи —
Мне все – равны, мне всё – равно,
И, может быть, всего равнее —
Роднее бывшее – всего.
Все признаки с меня, все меты,
Все даты – как рукой сняло:
Душа, родившаяся – где-то.
Как должна была прозвучать тогда эта предпоследняя строфа:
Так край меня не уберег
Мой, что и самый зоркий сыщик —
Вдоль всей души, всей – поперек!
Родимого пятна не сыщет!
Но она не дочитывает стихотворение до конца, обрывает раньше. И звучит в нем теперь лишь отречение, полное горечи, сплошная боль оставленности, – без намека на смягчение сердца нежностью к родной земле. Пронзительно оборванной последней фразы:
Но если по дороге – куст
Встает, особенно – рябина…
в доме Шнейдеров не прозвучит.
Ее просят прочесть «Стихи к Блоку». Она отмахивается: «старье!» Она хочет читать только то, что и сегодня еще звучит в душе. Ни Шнейдеры, ни Чуковская не знают ее таланта в расцвете, все их восхищение – перед той, молодой, почти что начинающей, от которой она так давно и далеко ушла.
И Марина Ивановна обещает попозже, этим же вечером, непременно прочесть «Поэму воздуха».
Кажется, она немного отстранилась от ужаса, который носит в себе. Попав в живую атмосферу милого дома, она распрямляется. Чуковская пишет: «Марина Ивановна менялась на глазах. Серые щеки обретали цвет. Глаза из желтых превращались в зеленые. Напившись чаю, она пересела на колченогий диван и закурила. Сидя очень прямо, с интересом вглядывалась в новые лица. <…> С каждой минутой она становилась моложе…»[37]37
«Воспоминания», с. 543.
[Закрыть]
Четыре дня отделили это чаепитие у Шнейдеров от рокового дня в Елабуге.
Я спрашивала у Лидии Корнеевны: а как же версия о психическом надломе, почти что душевной болезни? В ответ Чуковская энергично протестует. Подавленность, бесконечная усталость, с трудом заглушаемое отчаяние – да, это было. Но когда она говорила, от нее исходила энергия как бы даже вопреки смыслу произносимых ею слов. Конечно, у нее были на исходе силы, душевные и физические, – но это совсем другой вопрос.
И этим же вечером она собиралась прочесть наизусть «Поэму воздуха» – одно из самых сложных своих произведений…
Итак, после благоприятного решения чистопольских властей Марина Ивановна проводит несколько часов в баюкающей дружеской обстановке. Ее выслушивают с неподдельным интересом, о чем бы она ни заговорила. Ей предлагают конкретную помощь: обед и ночлег сегодня, а завтра – совместные поиски жилья. И Цветаева, конечно, чувствует, что этим людям можно довериться, хотя еще несколько часов назад она их не знала…
Но потом она спохватилась.
Оказывается, у нее назначена встреча.
С кем? Где?
По воспоминаниям Чуковской, Марина Ивановна сказала Шнейдерам (сама Лидия Корнеевна в это время ненадолго ушла), что ее ждут в гостинице. Но в устном рассказе Татьяны Алексеевны, спустя несколько десятилетий, звучал иной вариант: Цветаева будто бы сказала, что пойдет к Асееву. И вернется обратно к восьми часам.
Но не вернулась.
Слово «гостиница» может насторожить. В те давние времена свидания в гостиницах любили назначать чиновники из «органов».
В данном случае, однако, в это не верится.
В Чистополь Цветаева только что приехала. Это было в принципе, конечно, возможно: разыскать ее здесь и назначить официальное свидание. Но зачем? В Елабуге ее «достать» было несравненно проще…
Скорее всего гостиницей Марина Ивановна назвала то самое общежитие, где она ночевала.
И там она действительно появилась, но уже поздним вечером, усталая, измученная. Еще подробность (разысканная Белкиной): у нее сильно болели ноги. Согрели воду, и в комнате, где жила Жанна Гаузнер и семья Натальи Соколовой, Марина Ивановна сидела на скамеечке, опустив ноги в таз и низко, склонив голову…
Где она была в промежутке? Почему так устала? Отчего не вернулась к Шнейдерам?
В последнем, впрочем, нет ничего особенно странного: не для того она покинула в Елабуге сына (с которым впервые в России была в разлуке), чтобы читать стихи и вести общие разговоры в милом интеллигентном семействе.
Существует и другая версия той же встречи на квартире Шнейдеров. Ее записал в 1965 году со слов Татьяны Алексеевны, ставшей к тому времени женой Паустовского, Л.А. Левицкий. В этом рассказе есть некоторые новые оттенки, – и я перескажу в главных чертах эту запись.
Услышав фамилию женщины, которую привела Чуковская, Татьяна Алексеевна от неожиданности не сразу поняла, что перед ней та самая Цветаева, стихи которой она давно знала и любила. Одежда гостьи показалась ей убогой: выцветшая кофта, старая юбка. Говорила она поначалу путано, мысль ее скакала. Потом пришел Михаил Яковлевич Шнейдер и неожиданно заговорил с Мариной Ивановной сухим, жестким, чуть ли не глумливым тоном. Цветаева съежилась, Татьяна Алексеевна прикрикнула на мужа, и потом тот говорил уже мягче.
Но беседа не клеилась. Сели обедать. Понемногу Марина Ивановна оттаивала. После обеда она настояла на том, чтобы помочь хозяйке дома вымыть посуду. Выражение ее глаз поразило Татьяну Алексеевну, – это были мертвые глаза, глаза человека, о котором говорят: «Он не жилец на свете»…
Подробности этого воспоминания позволяют объяснить, почему к концу того чистопольского дня Цветаева предпочла переночевать не в относительно благополучном доме Шнейдеров, а в литфондовском общежитии…
9
Возможно, и в самом деле Марина Ивановна еще раз зашла к Асееву. Это выглядело бы естественно: прийти, чтобы поблагодарить и сообщить о результативности его, асеевского, заступничества. И теперь, когда главное препятствие уже устранено, поговорить, скажем, о возможностях заработка в Чистополе.
Или – о том, другом… Если все-таки существовал предмет этого другого. Может быть, накануне такой разговор не получился и она надеялась, что теперь обстоятельства будут более благоприятны?
И не потому ли еще оставалась в ней безысходность, что та тень продолжала висеть?
Но этого мы не знаем и не узнаем, по-видимому, уже никогда. Если только Николай Николаевич не поделился воспоминаниями с кем-либо вне своего семейного круга. Тогда тема может когда-нибудь возникнуть, утратив уже, правда, почти всю свою достоверность.
С достоверностью известно другое: дочь Цветаевой Ариадна Сергеевна до конца своей жизни белела при упоминании имени Асеева.
В письме ее к Пастернаку от 1 октября 1956 года мы находим беспощадные строки: «Эти имена, – пишет она об именах Цветаевой и Асеева, – соединимы только, как имена Каина и Авеля, Моцарта и Сальери. <…> Для меня Асеев – не поэт, не человек, не враг, не предатель – он убийца, а это убийство – похуже Дантесова»[38]38
Ариадна Эфрон. О Марине Цветаевой. Воспоминания дочери. М., Сов. писатель, 1989, с.455.
[Закрыть].
Резкость суждений и категоричность оценок – черта, увы, характерная для дочери Цветаевой. Но занять объективную позицию в таком вопросе, как самоубийство матери, – нелегко.
Дочь знала подробности последних дней Марины Ивановны, с одной стороны, из дневника брата (с которым она, расставшись в августе 1939 года, так больше и не увиделась: к моменту ее освобождения из лагерей Георгий был убит на войне). С другой стороны, Ариадна Сергеевна сообщала в письме к В.Н. Орлову двадцать четыре года спустя после гибели матери (31 августа 1965 года): «В короткий перерыв между лагерями и ссылкой я успела связаться с людьми, бывшими в то время в Елабуге, и записала с их слов то, что они тогда – всего 6 лет спустя – хорошо помнили»[39]39
РГАЛИ, в.2833 (фонд В.Н. Орлова), ед. хр. 322. Сообщено Р. Б. Вальбе.
[Закрыть].
Помнили, как нам теперь ясно, все же не слишком хорошо, несмотря на небольшой срок, отделивший воспоминания от трагического события 1941 года. В рассказах, которые записала дочь Цветаевой, очевидны многие огрехи памяти вспоминавших.
Что касается роли Асеева в те дни. Здесь существенно то, на чем сходятся почти все, кто жил тогда в Чистополе: после известия о гибели Цветаевой именно его молва винила в равнодушии и черствости. Не помог, не ободрил, не уговорил…
Но ведь помог? По крайней мере, с получением права на переезд?..
Однако память москвичей, живших в то время в Чистополе, удержала в облике лауреата Сталинской премии черты сибаритства и скаредности. Возможно, способствовала такой репутации супруга поэта, но Асееву не прощали многого. Того, например, что приехавшего отца он поселил отдельно от себя, в какой-то захудалой комнатушке, и кормился тот в плохой литфондовской столовой. А сын нес жирных гусей с базара. И Оксана Михайловна закупала там же мед, – да не стопочками и стаканчиками, как те, кому он нужен был для больных, а огромными банками, которые не удавалось спрятать в кошелке. «Наши Гусеевы отоварились», – шутили им вдогонку ехидные и всегда полуголодные москвички.
Асеев знал об отношении к нему дочери Цветаевой и ее непримиримом непрощении. Известно теперь и другое: Николай Николаевич сам в глубине собственного сердца не прощал себе вины перед Мариной Ивановной.
Знать бы, какой именно…
Он не был закоренелым злодеем, он был только равнодушен в те дни и труслив. И еще: он очень не любил раздражать свою властную, лишенную всяких сантиментов жену.
Этих качеств оказалось достаточно, чтобы Цветаева отчетливо ощутила пустоту в последней точке надежды. Пустоту – вместо опоры.
Рассказ Надежды Павлович, приведенный в книге Белкиной, подтверждает, что у Асеева совесть была перед Мариной Ивановной нечиста.
Павлович случайно встретилась с Николаем Николаевичем (незадолго до его смерти) в латышском местечке Дзинтари. Она увидела его в маленькой церквушке неподалеку от писательского Дома творчества. Он молился и плакал, стоя на коленях. А потом сам признался Павлович в том, что его так мучило: он очень виноват перед Мариной, очень во многом виноват…
Так, без всяких иных подробностей, передала смысл его покаяния Павлович в 1979 году, стоя уже сама на пороге смерти. Но в признании Асеева скорее всего подробностей и не было…
Итак, последний ночлег Цветаевой в Чистополе – в том же общежитии. Утром 27 августа она уже снова на пристани.
Пристани Камы в годы войны… То было страшное место. На пароходах везли с фронта раненых – в госпитали Сарапула и Перми. Стоянки непредсказуемо затягивались, и тогда тяжелораненых выносили на плащпалатках на берег. Те, кто мог держаться на ногах, выбирались сами, часто покинув койки в одном нижнем белье, – они пытались купить на берегу водку и папиросы.
Надеясь отыскать своих, ушедших воевать, к пристани сбегались местные женщины, – и их вопли и рыдания долгим эхом отзывались в сердце. Строем шли к пристани новобранцы, – чтобы уплыть в обратную сторону, – и провожал их тот же раздирающий душу бабий неумолчный стон.
На пристани в ожидании парохода, идущего в Елабугу, Цветаева успевает поговорить немного с Елизаветой Лойтер. Та едет в Казань. И вот еще один штрих для размышлений: Лойтер вспоминала впоследствии, что Марину Ивановну как будто не радовала перспектива переезда в Чистополь. Она была расстроена и удручена.
Но чем же?..
10
Цветаева вернулась в Елабугу – в дневнике Мура об этом сообщается в записи от 28 августа. Фраза из письма Сикорской Ариадне Сергеевне: «она вернулась такая окрыленная и обнадеженная» – не может иметь для нас веса, ибо не основана на личной памяти автора. Сикорской в эти дни в Елабуге не было. В рассказе же хозяйки елабужского дома Бродельщиковой, записанном в 1964 году Р.А. Мустафиным (самая ранняя из елабужских записей!), сказано иначе: приехала Марина Ивановна подавленная, поникшая. И это больше согласуется с остальными подробностями.
Но на следующий день после возвращения матери в дневнике Мура появляется запись о том, что решение принято: завтра, то есть 30-го, они переезжают в Чистополь!
Решение кажется слишком уж стремительным. Но легко догадаться, что сам Мур страстно хотел уехать из Елабуги как можно скорее. Какие бы отрезвляющие подробности ни рассказала о Чистополе Марина Ивановна, сын уверен был, что хуже елабужской дыры ничего уже быть не может. Впрочем, хотел он больше всего вернуться в Москву, а не ехать в какой-то другой город. (И Мур, и его теперешние приятели – Вадим Сикорский, Саша Соколовский – они подружились за те десять дней, что вместе плыли на пароходе из Москвы – буквально изводили теперь родных требованием ехать обратно. Саша Соколовский даже пригрозил матери самоубийством – и сделал-таки такую попытку! Это произошло уже в сентябре…)
Но и еще одно обстоятельство заставляло, не откладывая, принимать решение об отъезде: сентябрь подступил вплотную. Муру пора было определяться в школу…
Слух о том, что постояльцы Бродельщиковых собираются куда-то переезжать, распространился скорее всего в те дни, когда Цветаева ездила в Чистополь. Но возможно, и еще раньше: вспомним свидетельство А. И. Сизова.
И вот в доме на улице Ворошилова появляется юная Нина Броведовская.
Она только что приехала из Чистополя. Возможно даже, что ехали они с Цветаевой на одном и том же пароходе. Нина была из Пскова, в Чистополе они с матерью оказались случайно, и им там очень не понравилось. Самостоятельная и энергичная, Нина отправилась в недалекую Елабугу – оглядеться и поискать жилье, если там покажется лучше. Сразу по приезде ей назвали адрес Бродельщиковых. Там, сказали ей, еще живет какая-то эвакуированная учительница, но собирается оттуда съезжать, что-то ее не устраивает. Фамилию хозяев Нина запомнила (правда, неточно – как Бродельниковых) из-за того, что она перекликалась немного с ее собственной – Броведовская. Запомнила она и дату своего приезда в Елабугу – 28 августа. Это был день рождения ее двоюродного брата, и Нина уже из Елабуги отправила письмо матери, напоминая ей, как ровно год назад брат приезжал к ним в Псков и они его поздравляли.
В доме Бродельщиковых Нина застала как раз «учительницу», больше никого не было.
Судя по ряду деталей, которые можно высчитать, это было 29 или 30 августа.
Беседу с Ниной Георгиевной Молчанюк, урожденной Броведовской, записывали в разное время Л.Г. Трубицына из Набережных Челнов, много лет занимающаяся сбором материалов о последних днях Цветаевой, Лилит Козлова из Ульяновска, автор нескольких книг, посвященных Цветаевой; известно также, что беседовала Молчанюк и с Анастасией Ивановной Цветаевой, и с сотрудниками Музея изобразительных искусств в Москве. Существует собственноручное письмо Молчанюк, адресованное сотруднице музея А. А. Демской, с подробным рассказом о той давней встрече.
Разночтений в записях почти нет, и, чтобы не упустить важных подробностей, изложу «сводный» вариант.
Итак, когда Нина пришла в указанный дом, ее встретила как раз та квартирантка, которую назвали почему-то учительницей. Имени ее Нина, естественно, не спросила. Одета «учительница» была странно: на ней было что-то вроде фланелевого халата, а ноги укутаны в какие-то толстые обмотки.
Эти укутанные ноги наталкивают на мысль, что горячую ножную ванну принимала Цветаева в канун отъезда из Чистополя не от простой усталости. Боли в ногах, видимо, продолжались. И кстати, в записи Мустафина Анастасия Ивановна Бродельщикова также вспоминает, что Марина Ивановна в самые последние дни (видимо, после возвращения из Чистополя) болела, лежала, потому и на расчистку аэродрома в роковой день 31 августа вместе со всеми пойти не могла. А ведь все должны были идти в тот день: и местные, и эвакуированные.
Отвечая на вопрос неожиданно появившейся девушки, «учительница» подтвердила, что они с сыном действительно собираются отсюда уезжать. Назван был Чистополь – город, где у них есть друзья: «они помогут нам устроиться».
И тут-то выяснилось, что сама Нина только что из Чистополя.
Она рассказала, что им с матерью не удалось там найти ни жилья, ни работы, что для Нины главное – устроить мать, потому что сама она непременно уйдет на фронт: она уже успела окончить фельдшерские курсы.
Цветаева пытается отговорить свою юную собеседницу от этих планов.
В Елабуге, по ее словам, жить невозможно, здесь «ужасные люди», да и во всех отношениях здесь гораздо хуже, труднее, чем в Чистополе.
И фронт – это не для девочки.
Война – это грязь и ужас, это настоящий ад, и смерть на фронте – еще не самое страшное из того, что там может случиться.
– Тем более, – добавила она, – что у вас есть мама. У меня – сын, он тоже все время куда-нибудь рвется. Он вот хочет вернуться в Москву, это мой родной город, но сейчас я его ненавижу… Вы счастливая, у вас есть мама. Берегите ее. А я одна…
– Но как же, ведь у вас сын? – возразила Нина с недоумением.
– Это совсем другое, – был ответ. – Важно, чтобы рядом был кто-то старше вас – или тот, с кем вы вместе росли, с кем связывают общие воспоминания. Когда теряешь таких людей, уже некому сказать: «А помнишь?» Это все равно что утратить свое прошлое – еще страшнее, чем умереть.
Слова эти тогда же поразили Нину, как поразил ее язык, сама речь женщины, так не вязавшаяся с ее затрапезной одеждой.
Отметим, что в беседе Цветаева уравновешенна, спокойна, даже, пожалуй, рассудительна. Но тема войны и беспредельного одиночества обнаруживает кровоточащую рану.
Долгое время спустя после этой встречи Нина не раз вспоминала услышанное, настолько оно показалось ей значительным; женщина вызвала и симпатию и сочувствие. Запомнить же недавний разговор во всех его подробностях заставили трагические события.
Нина была еще в Елабуге, когда по городу разнеслась весть о самоубийстве одной из эвакуированных. Волей случая она оказалась и на елабужском кладбище в самый день похорон Цветаевой. И здесь только поняла, что самоубийца – ее недавняя собеседница.
Позже назвали и ее имя – Марина Цветаева.
С детских лет Нина слышала эту фамилию у себя в доме: Цветаев. Именно Цветаев, а не Цветаева.
С Иваном Владимировичем, отцом Марины, состоял в интенсивной переписке дед Нины – преподаватель рисования в псковской гимназии; ему даже был послан Цветаевым то ли альбом, то ли какая-то книга с дарственной надписью. Но о Марине Цветаевой, поэте, Нина ничего не знала.
Она услышала о ней только теперь, вернувшись в Чистополь. Оказалось, что мать Нины в юности увлекалась цветаевскими стихами. И даже слышала, как читала их сама Марина вместе со своей сестрой Асей, видела сестер в Крыму на литературных вечерах.
Естественно, что все подробности встречи и гибели Цветаевой были пересказаны теперь матери и заново пережиты Ниной вместе с ней. Потрясение надолго сохранило их в памяти.
У меня нет сомнений в подлинности свидетельства Н.Г. Молчанюк.
Странным образом ощущение достоверности сразу возникло по отношению не только к внешним обстоятельствам встречи, но и к диалогу, хотя, кажется, труднее всего верить воспроизведению прямой речи, звучавшей более сорока лет назад (первые записи воспоминаний Молчанюк относятся к 1984 году). Но доверие появилось сразу: да, это цветаевские слова! Именно Цветаева могла сказать так и об этом.
Свидетельство Молчанюк соответствует решительно всему: характеру Марины Цветаевой, особенностям ее мироощущения и особенностям той ситуации, в которой она тогда оказалась…
(Подтверждение рассказу я нашла и в новой публикации писем Ариадны Сергеевны Эфрон. В двух письмах, адресованных в разное время разным людям, дочь Цветаевой повторяет знакомую нам мысль теми же словами: «9-го апреля похоронила последнего, кажется, человека, которому здесь, в России, могла говорить: «а помнишь?» – мужа моей давней приятельницы Нины Гордон; не знаю, знаешь ли ты ее. Мы с ним дружили еще во Франции, а с ней с первых дней моего приезда в СССР…» И еще в письме от 28 августа 1974 года примерно то же: «…какое счастье, когда каждое горе – пополам. А мне уже давно некому сказать: «а помнишь?» – хотя бы это сказать!»[40]40
Новый мир, 1993, № 3, с. 189, 193.
[Закрыть]
Это неожиданное эхо – важный опознавательный знак. Очевидно, что в Елабуге Цветаева повторила незнакомой девушке то, что не раз говорилось в их доме и что безотчетно, как губка, впитала в себя Аля, возросшая под мощным излучением материнской личности…)
Эпизод этот в очередной раз опровергает версию о самоубийстве в Елабуге как акте, совершенном в состоянии разрушенной психики. Нет, и свидетельство Чуковской, и свидетельство Молчанюк, становясь в ряд с тремя предсмертными письмами, написанными обдуманно, спокойно, трезво, исключают возможность такой трактовки.